412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Иманов » Чистая сила » Текст книги (страница 26)
Чистая сила
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:32

Текст книги "Чистая сила"


Автор книги: Михаил Иманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)

Потом Катерина не раз вспоминала то, как прежний ее хозяин ждал ее за огородами и как молча обхватил ее… Но только это воспоминание теперь не вызывало поздний страх и гадко не было уже на душе, а было… Бог его знает, как было. Может быть – и с улыбкой. Ведь и он, Федор Дмитриевич, тоже ждал ее… Только не за огородами, а у леска за огородом – днем место тихое, ясное; в сумерки – пустынное, тревожное; в темень – страшное место, Что потянуло ее идти туда? Была ли особая нужда навещать родню свою в дальней деревне, когда только и отдохнуть от работы каждодневной, и душой от дум расслабиться. А ведь вот пошла (тридцать почти верст нужно было идти), хотя с этой родней своей с самого того времени, когда еще у родителей девочкой жила, не видалась ни разу. Но ведь пошла, и Глафире сказала, куда идет, и еще зачем-то Ефиму-дворнику сказала. «Ты долго-то не будь, – проговорил Ефим раздумчиво. – По темени за городом ребята шалят». Но она пошла, и не боялась, и уже к вечеру только возвращалась домой (встретили ее равнодушно: родня и родня, а чего пришла – неведомо. Только час всего и посидела у них. Смотрела в глаза, видела: «может, чего просить пришла? Не проси, ничего не получишь. Да и дать-то нечего».). Из-за поворота дорога поднималась по склону невысокого холма, и Катерина еще издалека увидела бричку. Бричку Федора Дмитриевича. Сердце ее екнуло высоко и замерло. Она еще могла свернуть, обойти бричку лесом, но не свернула, а продолжала идти, только чуть замедлив шаги. Она подходила, но все не видела его; лошади, низко вытянув шеи, щипали траву, звенели упряжью. Только когда совсем близко подошла, увидела: Федор встал (сидел в тени у дерева) и подошел к ней. «Не боишься одна ходить?» – сказал ровно и легко, без смущения, но и без бравады, а как будто просто ждал ее здесь, а она должна была знать, что он ждет. И она не опустила, как она обычно делала при нем, голову, а тоже ровно и свободно отвечала: «Не боюсь». Он сделал шаг к ней, встал вплотную, одной рукой держался за крыло брички, другой тронул ее плечо: «Ждал вот тебя. Не могу больше… Если ты… Не неволю… А если так… оставайся». Она молчала, и не глядела на него, и не двигалась. Он сжал плечо рукой, не больно, но плотно. Повторил чуть хрипло, как от першения в горле: «Если что… иди, неволить не стану, а если… то знай – не могу без тебя». Он замолк. Она чувствовала его взгляд и как рука его неровным движением погладила ее плечо. Молчание длилось долго, и Катерина почувствовала как бы тяжесть в ногах и переступила с ноги на ногу. «Пойдем, что ли», – пригнувшись к самому ее уху, прошептал он и, осторожно заведя руку за спину, потянул к себе. Она не противилась, а, сама не зная почему, подалась вперед и уткнулась лицом в его жилет. «Милая», – сказал он и провел ладонью по ее волосам.

…Прошло два месяца. Сколько раз за это время Катерина хотела уйти, сколько раз Федору Дмитриевичу об этом говорила, он молчал или отвечал: «Куда ж ты пойдешь… одна? Подожди, что-нибудь придумаем». Но что же можно было придумать?! А если остаться, то как жить: все так смотрят, будто знают («Да не знает никто», – говорил), а если и не знают еще, то не все же время в обмане жить.

Хозяйка, с того самого случая, когда Глафира за столом… больше обидами своими не пользовалась. Но лучше бы были прежние обиды, потому что теперь стало еще хуже: хозяйка совсем не говорила с Катериной, то есть с того времени не сказала ей ни единого слова. Время от времени, а иногда и каждый день, хозяйка приходила на кухню. Придет, встанет в дверях, смотрит на Катерину не отводя взгляда и – молчит. Так постоит некоторое время (бывало, что и минут до пяти), поворачивается и уходит. И ни единого слова. У Кати все валилось из рук, все вокруг виделось, как в тумане, она чувствовала, что ноги не держат ее, ей хотелось упасть перед хозяйкой, подползти к ней на коленях, обхватить ее ноги и – просить, просить, чтобы она пожалела ее, чтобы только так не смотрела. Но она почему-то не падала. Один раз не выдержала и сказала в сердцах: «За что вы меня мучаете?!» Но и здесь она ответа не дождалась, только показалось ей, что губы хозяйки едва дрогнули. (Но, может быть, это только показалось.)

Ночью она сидела без сна и то ли вслух, то ли про себя, но громко все повторяла: «За что она меня мучает?! За что она меня мучает?! За что?! За что?!» Так она повторяла «за что? за что?», уже не слыша собственного голоса, а только какой-то неясный шум кругом, как вдруг какой-то голос (может быть, и ее собственный) ответил ей: «За дело». – «За что? – изумилась она. – Как – за дело?» Но тут она остановилась и больше не спрашивала ни о чем, и ей стало страшно. Ей стало страшно, и она зажгла свечу, но тень от свечи колебалась, и колебались на стенах, и потолке, и полу неясные черные контуры, и – еще страшнее стало. Катерина кое-как оделась, вышла, стала подниматься по лестнице в комнату Глафиры (с того последнего свидания с Федором Дмитриевичем она у Глафиры не была; и та не приходила; а виделись мельком и – «господи, что же такое делается, и за что!» – как чужие). Было поздно, Катерина не знала, который теперь час, но чувствовала, что далеко за полночь. Она не успела постучать, а только дотронулась до дверной ручки, как дверь раскрылась. Перед ней стояла Глафира и без удивления (впрочем, кажется, вообще без какого-либо выражения) смотрела на нее. Катерина подняла голову и молча шагнула вперед, не дожидаясь, когда Глафира посторонится. Глафира посторонилась. «Садись, коли пришла, – сказала она, сама сев на свое обычное место у окна, и добавила тихо: – Садись, знаю, что скажешь». Но Катерина… горло ее сдавило, она сделала два-три неверных шага, чувствуя, что сейчас упадет, но не упала, а опустилась у ног Глафиры и, замерев на какое-то мгновенье, ткнулась лицом в ее колени. «Не могу, не могу, за что они меня… не могу, не могу», – говорила она сквозь всхлипы, плохо сознавая, что говорит. Глафира молчала, словно пережидая, сложив руки на коленях – чужая, далекая. Катерина отплакалась и затихла, сознание самой себя, как-то очень явно и неожиданно, даже внезапно, словно ослепив, вернулось к ней. «Зачем я здесь? – сказала она себе. – Что я здесь? Что из того? что ей до меня?! что они все могут?! – только осуждать. А разве я хотела, разве сама?.. Разве не противилась?! А теперь, конечно, всем только бы осуждать. Скажет: грех. А я разве сама не знаю, я разве сама не мучаюсь! Им осуждать, только осуждать, а мне… жить не хочется». Она хотела встать, но не могла пошевелиться. Ей стало стыдно. Нет, не греха ее стало стыдно, а того, что плакала сейчас, что пришла, что уткнулась лицом в колени. «Как встану? – подумала она. – И это… ведь никому не говорила, а как одна такое хранить смогу?»

Но тут заговорила Глафира. «Знаю, зачем пришла, – ровно и бесстрастно сказала она. – Все знаю, что таишь и сказать боишься – знаю. Грех на тебе великий. И на нем… На нем… и называть не хочу. Я вам не судья. Наталью (Наталья Степановна – хозяйка) винила, а выходит, что ей больше всех страдать. Не могу я больше с вами… жить. Ухожу я. В монастырь иду. И раньше бы ушла, да все думала, что нужна буду брату – вот и терпела. А теперь уйду. Нет больше моего терпения. Одни живите. А я за вас буду…»

«У меня… – начала вдруг Катерина и испугалась того, что начала; она прислушалась, словно пытаясь расслышать чей-то другой голос, начавший это; но было тихо, и она, сглотнув собравшийся в горле комок, окончила: – …будет ребенок» Она опять прислушалась, и ей показалось, что она слышит до того неслышное дыхание Глафиры. «Сколько?» – еле слышно сказала Глафира так, будто слово само по себе родилось из воздуха; но Катерина услышала и поняла, к чему относился вопрос. «Четыре… кажется», – с трудом выговорила она. «Четыре, – медленно выговорила Глафира и, помолчав, опять сказала, но теперь уже твердо: – Четыре». Она вздохнула, а Катерина, осторожно отстранив лицо от колен, поднялась; Глафира мельком оглядела ее снизу вверх и, не доведя взгляда до лица, отвернулась. Катерина не уходила, словно еще чего-то ждала. Но Глафира молчала, глядела перед собой, невидяще. «Пойду я, – сказала Катерина и низко поклонилась. – Прости…» Уже выходя, она услышала, что Глафира ответила тихо; но Катерина головы не повернула; расслышала только слово «простит» (потом, когда она вернулась к себе, она стала сомневаться: теперь это слово виделось ей другим – не «простит», а прости; она потом еще долго так сидела и вспоминала, и ей казалось, что в этом – какое слово было произнесено – все главное, и если она сможет понять точно, то что-то такое ей должно открыться, что поможет ей, а может быть, даже даст разрешение всему).

Той ночью она ничего не решила, но в следующую свою встречу с Федором Дмитриевичем сказала ему о своем положении и сама себе не удивилась, что все так просто вышло. Другое удивило – как это принял он. Она всего могла ожидать (да и представляла себе, впрочем): что это озадачит его, напугает или (об этом думала с болью) оттолкнет его. Но она не думала, что это может его обрадовать. То есть не то чтобы потом, когда он осознает и успокоится, а тут же, как только она сказала ему. Но он обнял ее, говорил ей ласковые слова, как ребенку, гладил голову и все переспрашивал с радостью в лице: так ли, не ошиблась ли она и почему так долго молчала? «Но как же, Федя, что же теперь будет?» – робко спрашивала она. «А как будет?! – отвечал он. – Так и будет: радость, и все тут! Я сына хочу. Слышишь! Ты мне сына роди». – «Нет, не то, Федя, – опять возражала она, – не об этом надо теперь думать. Ведь жена твоя (она впервые за все время сказала «жена твоя», а до тех пор никак о хозяйке не говорила; хотя и он тоже не говорил), она-то как? И потом, люди, они не простят. Не простят они, Федя». – «Да что ты сейчас-то говоришь? Сейчас-то что?! А, Катя?» – «Боюсь я», – отвечала «Не бойся, – сказал он тихо, – с тобой я». Она хотела верить, что «с тобой», и верила почти, но – боялась: не муж ведь. А когда решилась спросить себя: кто, если не муж? – то не смогла ответить. Но она и не могла не задавать вопроса.

3

Так, в муках, сомнениях и в неясном желании надежды прошло еще время. Недели через две с небольшим после разговора с Катериной Глафира ушла из дому. Она поселилась в монастыре, более чем в ста верстах от города. Федор Дмитриевич уговаривал сестру еще подумать, но она осталась тверда: «Уйду, давно собиралась, да все тебя жалела, что один останешься. А теперь – время, да и не один ты уже. Не мне твою жизнь разбирать и судить не мне. Одно только помни, что за все отвечать придется. А я… всегда тебе сестрой останусь – и перед господом, и перед людьми. Ты это помни. Но не держи: время мое наступило, не могу я больше». Федор Дмитриевич сам отвез сестру и внес тут же большой денежный вклад в монастырь.

Катерина очень жалела об уходе Глафиры: хотя уж все не так было, как вначале, но пока Глафира жила в доме, Катерина чувствовала себя надежнее. А теперь? Федор Дмитриевич? Катерина уговаривала его не ждать, а сделать что-то; он успокоительно отвечал, чтобы она не боялась, что сам знает и что ничего плохого не случится; и опять (в который уже раз) повторял, что бояться нечего, потому что он с ней.

Но и сам он как будто боялся. Не то чтобы боялся – нет, это слово к нему не подходило (кто бы ни взглянул на него, никогда бы не сказал, что этот человек может бояться), но была в нем (и это чутко подмечала Катерина) какая-то неуверенность в своем нынешнем положении, а вернее, как будто стеснение: она видела, что не только с женой, но и со старухой-родственницей он говорил как-то мягче, чем раньше, словно даже с виноватостью, и в глаза не глядел; даже и с Ефимом он разговаривал иначе и не сердился, если тот (по своему обыкновению) не торопился запрягать, когда Федору Дмитриевичу нужно было срочно ехать, а терпеливо пережидал, скрывая нетерпение и делая вид, что занят чем-то своим. С другой же стороны, Федор Дмитриевич как бы совсем иногда забывал скрываться и по забывчивости же вечером заходил в комнатку Катерины; и хотя до утра не оставался, мог сидеть долго, не страшась (как ежеминутно страшилась она), что могут услышать, подслушать, а то и застать. «Знаешь, – сказал он ей однажды, – грех на мне большой». – «Оба мы с грехом, – отвечала она, – что ж теперь». Но он как-то странно на нее взглянул и еще страннее улыбнулся: страшной ей вдруг показалась его улыбка. «Эх, ты, – проговорил он, – птичка божья, ничего ты не понимаешь. Но – дай срок, и от тебя не скроется». Больше он ничего не сказал в тот раз, как ни расспрашивала его Катя.

Она сама все последнее время думала, как бы ей уйти, потому что скрываться уже не было никакой возможности: она заметно располнела, и как ни туго подпоясывалась, ничего уже помочь не могло. Но в доме как будто ничего не замечали. Хотя хозяйку она теперь почти совсем не видела: и обед, и завтрак, и ужин носила ей в спальню старуха-родственница (зайдет молча на кухню, на Катерину не глядит, возьмет приготовленное – и все тут). Надо было уходить, но идти было некуда, да и Катерина все сама никак решиться не могла. А как жить? Даже и на улицу ей выходить было совестно: выйдет, глаза опустит и так ни разу и не поднимет взгляда; только что пальцем еще не тыкали, но чувствовала она – смотрели.

Так и не решилась. И дождалась: все стронулось в одно мгновенье (и не от толчка, а как бы от дуновения какого воздушного) и полетело вниз, вниз, в глубину, в самую пропасть.

Старуха-родственница, как и обычно, пришла в тот день забрать завтрак. Она уже выходила в дверь с большим подносом и вдруг (Катерина придерживала дверь) как-то неестественно попятилась и, сделав несколько коротких семенящих шагов, прижалась к стене. Катерина заглянула за дверь и – увидела хозяйку. В один миг она все поняла и бросилась в угол меж шкафом и столом. Хозяйка была в халате (только две нижние пуговицы были застегнуты, а ворот с одной стороны был загнут внутрь, как если бы халат надевали в судорожной спешке), под халатом была только ночная рубашка, наискось разорванная на груди, со скомканными кружевами; домашние туфли на босу ногу; волосы не расчесаны (космы свисали на лоб), а лицо бледное. «Гадина! – произнесла она тихо и словно даже нараспев. – Подлая!» Поднос в руках старухи при этих словах качнулся набок, она попыталась его удержать и сильно прижала к груди; от этого последнего движения чашка со сливками опрокинулась, сливки расплылись по подносу, а чашка покатилась к краю; старушка напряженно смотрела на поднос. Но чашка не успела достичь края: хозяйка, повторив (на этот раз почти выкрикнув с шипящими звуками) «Подлая!» – резко взмахнула рукой и ударила по краю подноса. Старушка сдавленно ойкнула, поднос вылетел из ее рук – брызги и осколки разлетелись по полу; старушка накрыла голову руками и медленно стала приседать. «Живот надула! Думаешь, никто не замечает!» – выкрикнула хозяйка и шагнула к Катерине. Катерина широко раскрытыми глазами смотрела на подходившую и только плотнее прижималась к стене. Хозяйка хотела как будто еще что-то выкрикнуть, но только повела ртом, как в зевоте; она остановилась перед Катериной и словно не знала, что ей теперь делать. Она переступила с ноги на ногу (осколки затрещали под подошвами) и задела боком ручку сковороды, стоявшей на столе: сковорода провернулась, и ручка теперь встала под руку хозяйки; та как будто машинально схватилась за ручку. Остальное произошло как бы само собой: хозяйка потянула сковороду на себя, ухватила ручку еще и другой рукой, словно с усилием оторвала сковороду от стола и подняла ее над головой (остатки жира тонкой струей пролились на грудь). Катерина, как завороженная, смотрела на хозяйку, не в силах поднять рук к голове, а только еще сильнее вжимала голову в плечи. Хозяйка крякнула – как делают, когда колют дрова – и со всего маху ударила Катерину по голове.

Последнее, что успела увидеть Катерина – черное пятно перегоревшего жира на подбородке хозяйки. Она упала без звука, вперед и набок, и голова ее ударилась о доски пола с деревянным мертвым стуком.

Такой, мертво лежащей на полу среди черепков битой посуды, и застал ее дворник Ефим. Он слышал крики на кухне, звон разбитой посуды, но не сразу решился войти в дом, потому что единственный голос, который он разобрал, был голосом хозяйки. Увидев Катерину на полу, он сначала попытался ее поднять, но потом оставил попытки (здраво рассудив, что нести ее собственно некуда, что еще неизвестно, не наткнешься ли в коридоре на хозяйку и что он – хотя ему и жалко было Катерину – все-таки вмешивается в личные дела хозяев) и решил послать за хозяином. Но и послать он никого не послал, потому как опять подумал, что лишнего человека в это мешать не надо (Ефим был стар и одинок, многое повидал на своем веку, разных хозяев знавал и очень не хотел потерять место), а пошел сам. Нашел он хозяина быстро, пересказал ему все с осторожностью, не забыв присовокупить, что попал на кухню случайно, сам ничего не слышал и ни до того, ни после не видел никого, кроме лежавшей в беспамятстве Катерины, то есть ни единой живой души. Но хозяин и не расспрашивал, только мгновение какое-нибудь оставался, как вкопанный, и тут же бросился к бричке, ухватив за руку Ефима. Ефим было стал объяснять, что и сам дойдет (очень ему не хотелось, чтобы в таком деле их видели вместе), но хозяин руки не выпустил, втолкнул Ефима, вспрыгнул сам и резким взмахом поднял кнут над головой; Ефим даже втянул опасливо голову в плечи, а лошади, словно чуя, что никакой пощады не будет, неистово дернулись с места.

Федор Дмитриевич, громко топая сапогами, вбежал на кухню; Ефим едва поспевал за ним. Катерина теперь лежала на середине кухни, на спине, слабо стонала и прижимала руки к животу. Федор Дмитриевич приподнял ей голову, она застонала сильнее, но глаз не раскрыла. Он стал звать ее, но она не отвечала, только коротко слабо стонала, и кажется, не слышала ничего.

«Фельдшера бы надо», – тихо сказал Ефим, первый придя в себя и осознав наконец, что время уходит попусту, и, зовя лежащую в беспамятстве, вряд ли до нее скоро докличешься. «Да… фельдшера… беги, чтобы через минуту…» – резко повернувшись к Ефиму, прокричал Федор Дмитриевич, и лицо его было такое страшное («Отчаянное очень», – говорил потом Ефим), что Ефима как будто какая-то сила развернула разом и сильно толкнула в спину; он споткнулся о порог, удержался едва на ногах и побежал по коридору, размахивая руками и невнятно, но характерно ругаясь на ходу.

Когда фельдшер приехал (не через минуту, но быстро; Ефим тут проявил нехарактерную для себя решительность, даже, кажется, накричал на фельдшера, и с таким лицом, которое увидел в последний раз у Федора Дмитриевича)! Федор Дмитриевич уже перенес Катерину в свой кабинет, уложил на диван. Он сидел с краю дивана, придерживая голову Катерины. Раздраженный торопливой бесцеремонностью вызова, фельдшер решительно вошел, молча отстранил Федора Дмитриевича (тот покорно повиновался, что еще больше сдвинуло и без того нахмуренные брови фельдшера) и приступил к осмотру больной, не повернувшись, а только отрывистым взмахом руки велев всем покинуть комнату. Федор Дмитриевич вышел, встал у двери напротив стоявшего с другой стороны Ефима. Так они стояли, и прошло не менее четверти часа. Потом фельдшер открыл дверь, коротко приказал подать горячей воды и послать за акушеркой, мещанкой Сомовой, жившей неподалеку; он был теперь без сюртука, в одном жилете, рукава рубашки высоко закатаны; на робкий же вопрос Федора Дмитриевича (Ефим даже вздрогнул от такого незнакомого ему голоса хозяина) фельдшер только опять нахмурил брови и быстро притворил дверь.

Пришла акушерка, и с ней еще какая-то женщина, зачем-то услали Ефима, Федора Дмитриевича как-то отстранили, и его никто не замечал, входили и выходили, несли какие-то тазы, шепотом переговаривались. Федор Дмитриевич стоял сначала у двери, но его толкали, и он отошел, постоял у стены, потом прошел в гостиную, сел на диван, тут же встал, обошел круглый стол, собрался было сесть опять, но раздумал и снова обошел стол, только с другой стороны, вышел в коридор, но, не сделав и двух шагов в направлении своего кабинета, вернулся в гостиную, постоял, опершись руками о стол, и – двинулся прямо, на половину жены; пошел он туда случайно, потому только, что стоял лицом к двери, которая вела на ее половину, и потому, что в том состоянии, в котором находился, он не мог долго оставаться в неподвижности. Так он дошел до комнаты жены и остановился. Он некоторое время смотрел на дверь, как бы что-то соображая, но никак не мог сосредоточиться на одной мысли, которая то приближалась как будто, то опять исчезала. Машинально сделал шаг вперед и толкнул дверь: она была заперта, но на его толчок за дверью, почти одновременно, отозвался какой-то неясный звук. Федор Дмитриевич не понял: был ли отзывный звук, или ему только показалось; и он опять, сильнее, толкнул дверь. «В окно кричать стану, отойди!» – раздался из-за двери сдавленный голос жены. «Ты что это?» – осторожно и еще совсем без угрозы проговорил Федор Дмитриевич. «В собственном доме… любовницу… а меня… дверь ломать», – прокричала жена, путаясь, и завозилась с той стороны, как будто что-то делая с дверью. «Открывай!» – тихо и злобно сказал Федор Дмитриевич и, мгновение помедлив, едва сознавая недоосознанное, с силой ударил в дверь ногой. За дверью вдруг в голос завыла старуха-родственница, не по-людски, а словно звериным страхом. «Отступись, людей кликну… любовница…» – прорвался сквозь вой голос жены. И здесь как будто что-то замкнулось в Федоре Дмитриевиче, он медленно поднял руки, прижал ладони к ушам, повернулся согнувшись и, неверно ступая, пошел прочь. Он дошел до гостиной, ткнулся невидяще об угол массивного красного дерева буфета, открыл дверцу, достал бутылку водки, большой фужер, выпил залпом первый и, пережди только то время, пока жидкость, булькая, переливалась из бутылки, выпил второй; прошел к дивану, сел, обхватил руками голову и – сколько хватило сил – сжал руки.

…Катерина родила. Сначала думали, что родить не сможет, потом боялись за ребенка, потом за нее. Но и она и ребенок остались живы. Фельдшер с удивлением разводил руками: волосы его слиплись на лбу, рубашка с одной стороны вылезла из брюк, а руки дрожали, и он никак не мог прикурить папиросу от спички, которую уважительно подносила ему акушерка, мещанка Сомова. Позвали Федора Дмитриевича: он отрешенно смотрел на Катерину, на посеревшее ее лицо, на синие круги вокруг глаз, смотрел, как бы что-то припоминая; ему показали и ребенка: что-то тоскливо кричащее – чужое, постороннее здесь. Фельдшер похлопал его по плечу ободряюще, а акушерка Сомова кокетливо улыбнулась. Уходя, фельдшер сказал, что пришлет все, что нужно, что хотя положение и серьезное, но что теперь прямая опасность уже миновала, что главное – уход и покой, и что вот эта женщина (он кивнул на женщину, что пришла вместе с акушеркой) будет смотреть за больной и ребенком, и что он все объяснил, и что не нужно так волноваться, и разумнее всего для Федора Дмитриевича сейчас пойти отдыхать, потому как впереди много трудностей – видных уже и еще могущих возникнуть – и силы нужно беречь. Он ушел, ушла и акушерка, а Федор Дмитриевич еще постоял на том же месте возле дивана, потом медленно развернулся и тоже вышел. «Ах, да, – подумал он, выйдя за дверь, – они сказали, что мальчик. Да, да, я и хотел мальчика. Это хорошо. Но что-то я такое забыл спросить. Да, что-то забыл».

И все: и фельдшер, и акушерка, и незнакомая женщина, что пришла с акушеркой, а теперь была в комнате с Катериной и ребенком, – все говорили, и смотрели, и вели себя так, будто ничего, кроме трудных родов, не произошло, и что женщина, лежавшая в кабинете Федора Дмитриевича на его диване, была не кухарка Катерина и не просто какая-то Катерина, а законная жена богатого и известного в городе человека, купца Федора Дмитриевича Аникина.

А вечером того же дня, когда Федор Дмитриевич зашел к Катерине, она уже смотрела осознанно и слабо сумела выговорить: «Вот, Федя, как». Она назвала его «Федей» при тут же находившейся женщине – то ли не желая ничего теперь скрывать, то ли просто не замечая постороннего. Федор Дмитриевич нагнулся и молча погладил ее руку, чуть улыбнувшись только углами губ.

Так прошло еще несколько дней. Состояние ребенка фельдшер нашел удовлетворительным, состояние же Катерины было прежним – не улучшалось, но и хуже, кажется, не становилось. Жену Федор Дмитриевич не видел совсем (только старушку-родственницу заметил раз мельком в конце коридора), она не выходила из своей комнаты и ничего (хотя Федор Дмитриевич ждал ежеминутно) не предпринимала. Сам Федор Дмитриевич неотлучно находился дома. Но заходил к Катерине редко – раза всего по два на день, а все остальное время сидел на диване в гостиной; на маленьком столике (перенесенном сюда из кабинета) перед ним всегда стояла бутылка, фужер и тарелка. Он очень изменился за эти дни: сюртук его был в нескольких местах испачкан известкой, галстук валялся у дивана, а рубашка была измята и далеко не первой свежести (спал он не раздеваясь, тут же в гостиной, и белье, кажется, не поменял ни разу); лицо его припухло, борода маслянисто блестела и лежала неаккуратно, а глаза были красные и словно заплывшие какою-то вязкой влагой.

Но ни одно только домашнее положение было причиной такого изменения облика и образа жизни Аникина. Другое – грозное – надвинулось вдруг на Федора Дмитриевича, а он, расслабленный, словно даже и не в силах был поднять рук, чтобы хоть как-то защититься, тоскливо ждал в гостиной за столиком, когда оно, это грозное, поднимется над ним во всю свою высоту и придавит неумолимо, тяжело и окончательно. Грозное это настигло его с опозданием на двадцать почти годов; думалось, что потерялось, заблудилось, сгинуло на дремучих жизненных перекрестках, но оно – живо, свежо, словно не годы прошли, а миг.

Тот самый следователь, что вел дело о пожаре и которого так неучтиво проводил из дома Федор Дмитриевич, вдруг всплыл (поди ж ты – живуч человек: и полноты был излишней, и одышкой страдал уже предстарческой, да и года его были тогда более чем солидные – и не думал Федор Дмитриевич, что жив тот еще, а если честно признаться, то и совсем о нем не думал), и не только появился, но и не замедлил явиться в собственный дом купца Аникина: без робости и стеснения перед известным в городе гражданином, и по выражению лица даже и непроницательный понял бы, что будь его воля и не привыкни он за всю свою жизнь и службу к приличным манерам, то не только что громко в дверь дома постучался бы, но, пожалуй, что и ногою. Службу он к этому времени уже оставил вследствие преклонного возраста, ушел заслуженным и безупречным – жил себе теперь на покое и в достатке. И только все не давало ему тихо доживать свой век то давнее нераскрытое дело. И не то чтобы само дело (бог с ним, в конце-то концов, не все тайны и во времени наизнанку выворачиваются), но тот день и час своей жизни, когда чуть ли не взашей, во всяком случае оскорбительными для его чести и чести мундира словами он был выгнан… Но мало того – его, офицера и дворянина, прогнал от себя недавний мужик с нечистым прошлым и сомнительным (о, очень сомнительным) настоящим. И не то что следователь занимался этим делом все прошедшее с того дня время – нет! – но так, копал помаленьку и – все на одну, все на одну точку напирал. Оказалось (и это только впоследствии случайно выяснилось), что сгоревший тогда в доме лавочник был совсем и не лавочник, и даже не то чтобы не простой лавочник, но человек, обладавший тайно огромным капиталом. Небольшой же доход от лавочной торговли был только прикрытием. А проходил тогда в одной из восточных губерний довольно шумный процесс над группой крупных мошенников (это только к слову сказано, что мошенники, но на самом деле преступники высокого разряда). Преступление состояло в том, что на протяжении многих лет группа эта занималась изготовлением фальшивых бриллиантов и путем хитроумных комбинаций подменяла ими настоящие. Сумма, которую назвали на процессе, была огромной. Преступники всячески заметали следы, изворачивались всеми возможными способами, но, в конце концов, были изобличены совершенно. Вот тогда-то и мелькнуло на процессе имя сгоревшего лавочника. Этот-то лавочник (было подтверждено показаниями самих преступников и документально) и был как бы временным сберегателем ценностей. Приехала в город из восточной губернии комиссия, посмотрела документы, поработала с неделю, да и уехала обратно. Понятно, что ничего нового обнаружить не удалось: был человек – и сгорел, были ценности – и пропали. Только следователь взял это на учет, сам для себя все выписал в отдельную тетрадь; комиссии же отвечал официально. «Тут, – думал он в одиночестве, – если покопаться, да выждать, да не торопиться – многое можно открыть: и не только преступника изобличить, но и самому, кроме морального утешения, кое-чем посущественнее на старости лет утешиться». И стал следователь копать потихоньку, разные полезные сведения приватно собирать, в тетрадку выписывать. И ждать: терпеливо и терпеливо. А известно, что терпение, рано или поздно, вознаградит терпеливого. И следователя оно вознаградило. Всю опись ценностей (основных) следователь знал наизусть, изучил подробно, и даже с ювелирами советовался. В один прекрасный день всплыл вдруг браслет у знакомого ювелира (который и дал знать следователю, в благодарность за некоторые услуги в прошлом), в точности такой, какой был в описи. Ювелир утверждал, что изделие это парное и что еще один такой же самый должен где-то существовать. Хозяина найти было нетрудно, труднее было узнать: у кого куплен или от кого получен браслет? Но здесь уже и большой опыт следователя сыграл свою роль. Оказалось, что браслет продан был через подставных лиц (коих нужно было поприжать основательно, чтобы получить негласное признание; гласность для следователя тоже была бы излишней) не кем иным, как Федором Дмитриевичем Аникиным. Но и получив такие сведения, следователь опять не стал торопиться, а решил действовать наверняка. Он разыскал сына сгоревшего лавочника и предъявил ему браслет (вероятность удачи была минимальной, но – ведь следователь так долго ждал!). После разговора с сыном (невероятно, но эта удача вознаградила за многие неудачи), который тоже был вынужден кое в чем признаться и кое-что представить следователю, последний, успокоив сына частным характером расследования, решил, что настало как раз время для действий, тем более что нынешняя скандальная история с кухаркой только поможет сломать и без того растерявшегося (о чем следователь знал доподлинно) человека. Он послал ему письмо, где изложил все, что имел в данный момент по делу, дабы лучше «подготовить» противника (письмо пришло на следующий день после родов Катерины).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю