Текст книги "Веселое горе — любовь."
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
ДВОЙНОЕ ДНО
Весной 1920 года из челябинского лагеря для военнопленных, где содержались белые офицеры и богачи, бежал сотник колчаковской армии Дементий Миробицкий.
Ночью – была она черна, хоть глаз выткни – Миробицкий вышел в тесный и грязный двор лагеря, вроде нехотя стал прогуливаться у ограды – и в барак больше не вернулся.
Потом обнаружили небольшой подкоп под колючей проволокой. Вблизи от него поблескивал в каплях утренней росы тупой столовый нож, которым сотник рыл дыру.
Поиски ничего не дали. Губчека[53]53
Губчека – губернская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем.
[Закрыть] завела новое дело, но ни одного заполненного листа в нем не было, кроме сообщения о побеге.
В ночь бегства Миробицкий успел выйти за окраину города и затеряться в лесу. Теперь он медленно шел на юго-восток, двигаясь параллельно тракту, ведущему в казачью станицу Еткульскую.
Заросший и грязный, одетый в рваную гражданскую одежду, сотник был тем не менее красив. Русые волосы буйно лезли из-под зимней меховой шапчонки, подаренной Миробицкому задолго до ареста знакомой казачкой из Каратабана. Она же снабдила сотника огромными яловыми сапогами. Кожа сапог была твердая, будто полосовое железо, и Миробицкий, только-только выйдя за Челябинск, стер ступни до крови.
Светло-синие глаза беглеца хмурились, тонкие губы иногда выталкивали склизкое невнятное слово, точно человек плевался.
Сотник был зол на жизнь, на революцию, на коммунистов, на лагерь, в котором маялся от вшей и голода, еженощно ожидая расстрела.
Еще недавно, несколько лет назад, Миробицкий мог рассчитывать на отменную карьеру. Он сравнительно быстро выслужился в офицеры. В сотне поговаривали, что молодого казака, возможно, переведут в лейб-гвардии сводный казачий полк, и Дементий уже пытался представить себе жизнь в столице.
Революция спутала все карты. Пришлось петлять зайцем по стране, скрываться от преследований, пробираться через всю Россию на восток, чтобы, наконец, вступить в армию Колчака.
Там удача, кажется, улыбнулась Миробицкому – он случайно попал на глаза адмиралу.
«Верховный правитель и верховный главнокомандующий всеми сухопутными и морскими вооруженными силами России» оказал высокую честь неизвестному сотнику: лично беседовал с ним, выспрашивая разные детали и стараясь уточнить обстановку на западе и севере страны.
– Вы можете называть меня Александр Васильевич, – сказал Колчак, давая понять Миробицкому, что разговор предстоит неофициальный. – Итак, вы вполне уверены в нашей победе?
– Мне нельзя не верить, – искренне ответил сотник. – Революция голоштанников оставит меня самого без штанов, господин адмирал. Тут нет середки. Или мы – их, или они – нас. Предпочитаю, чтоб мы – их.
Сорокапятилетнему адмиралу понравился малословный, ненавидящий красных офицер. Колчак оставил его в своей личной охране, и Миробицкому показалось, что фортуна не так слепа, как ее пытаются изобразить неудачники.
Войска адмирала сперва захватили Сибирь, Урал и докатились до Волги. Но затем дело опрокинулось кувырком. В девятнадцатом году красные начисто растрепали дивизии адмирала, а в январе двадцатого самого Александра Васильевича захватили в Иркутске и вскоре поставили к стенке.
Сотник Дементий Миробицкий бежал с белыми до Челябинска, но двадцать четвертого июля 1919 года 27-я стрелковая дивизия красных ворвалась в город, и сотник понял, что открытые боевые действия с этой минуты бессмысленны. Надо было уходить в подполье, нащупывать своих людей и с их помощью бить новую власть в затылок.
Дементий спорол погоны, заменил форменную фуражку гражданской кепочкой и с попутной подводой отправился в родные места.
В Каратабанской, Дуванкульской и Еткульской станицах с трудом разыскал знакомых казаков, но те отказались ему помогать. Время было тяжкое, станичники советовали выждать.
Миробицкий не хотел терять времени. Оставив у знакомой казачки в Каратабане форму, он переоделся в затасканную поддевку, напялил на голову меховую шапку, влез в огромные негнущиеся сапоги – и отправился в губернский город.
В Челябинске довольно скоро познакомился с молоденькой солдаткой, убедил ее, что он старообрядец и вера запрещает ему прикасаться к оружию. Баба обещала никому не говорить о постороннем человеке.
Несколько месяцев Миробицкий удачно уходил от обысков и проверок, установил связи с казачьими офицерами, выходцами из окрестных станиц, но в конце апреля попал в облаву и был арестован.
Глупая бабенка, которую привели на допрос в чека, разревелась и сказала, что познакомилась с Миробицкий недавно и «пожалела» его.
Чрезвычайка довольно скоро нащупала казаков, с которыми у Дементия была связь, и все они очутились в ее подвалах. На допросах чекистам удалось дознаться, кто такой Миробицкий. Сотника перевели в концентрационный лагерь. Грозил расстрел.
И вот теперь Дементию удалось бежать. Он шел сейчас в свой уезд – и это было рискованно. А что делать? Жить и бороться нынче везде трудно. Коли судьба помереть от пули, так виселица не грозит. Будь что будет.
Миробицкий вздрогнул. Ему показалось, что в лесу, которым он пробирается, кто-то есть. Потянуло запахом костра, донеслись отрывочные приглушенные разговоры.
«Видно, у Чумляка, – решил сотник, вспоминая, что на берегу этой небольшой реки были старые землянки, в которых обычно прятались дезертиры, бежавшие из красного войска. – Ну, с этими я полажу».
Осторожно, стараясь не тревожить хворост сапогами, офицер направился к реке. Он приготовил себя ко всяким неожиданностям, и все-таки окрик из кустов ткнул его, точно вилами:
– Стой, парень! Руки вздерни! Кто?
Из зарослей торчали стволы обрезов и берданок.
Было совершенно очевидно, что это дезертиры: достаточно взглянуть на оружие. Но береженого бог бережет, и осторожный сотник не рискнул сказать правду.
«Черт его знает, – думал Миробицкий, медленно поднимая руки, – а вдруг это голяки вооружились и патрулируют лес»?
Он ждал, когда из кустов выйдут люди, руки над головой уже стали уставать, но никто не появлялся.
Наконец одна из берданок опустилась, и негромкий глуховатый голос спросил:
– Кто таков?
– Человек, – сказал Миробицкий и усмехнулся. Он пытался выиграть время и по языку определить лишний раз – свои или чужие?
– Ты не крути хвостом! – прозвучал тот же голос, но уже с нотками раздражения. – Отвечай, когда спрашивают!
«Влепят еще в лоб, мерзавцы!» – зло подумал сотник и сказал:
– Местный я. В город верхами бегал. Да вот – лошаденку реквизировали.
И, опустив руки, двинулся прямо к приречным кустам.
Щелкнули затворы.
– Не балуй! – крикнули из зарослей. – Враз срежем!
Миробицкий уныло поднял руки над головой, кинул озлобленно:
– Чего ж вы там, язви вас в душу, толчетесь, ровно косачи. Идите и взгляните на мои документы.
– Мы те выйдем! – погрозили из кустов. – Мы из тебя, гада, решето враз произведем!
У Миробицкого снова стали затекать поднятые руки, когда в зарослях внезапно раздался хриплый веселый крик:
– Де-емка! Стой, братцы, это же Демка Миробицкий! Ах, пес тебя сгрызи, какая история!
Ружья опустились, и навстречу сотнику, переваливаясь с ноги на ногу, выкатился толстенький, усатый, коротконогий мужик в обожженной гимнастерке.
Миробицкий с удивлением разглядывал мужичонку. Но вот незнакомец смаху повис у него на шее.
Только теперь, в упор увидев его лицо, Дементий крякнул от удовольствия: перед ним потешно кривлялся и подмигивал есаул Абызов, лихой рубака, картежник и бабник, командир казачьей сотни, в которой когда-то служил и Миробицкий.
– Аркадий Евсеич, – оторопело развел руки сотник. – Как же это вы, голубчик, в таком виде?
– Э-э, – рассмеялся Абызов. – Ты на себя посмотри, душа моя. Чистый комиссаришка!
И они расхохотались.
– А эти – кто? – показал Миробицкий глазами на полдесятка оборванных парней, грудившихся неподалеку.
– Православные, – продолжая улыбаться, пробасил Абызов. – От розовых сбегли, от ихней армии.
Есаул потащил Дементия в землянку, усадил на нары, сказал, наливая кружку теплой воды и подвигая кусок хлеба:
– Ешь, Дема. Охудал больно. Не у красных прохлаждался?
– У них. Сбежал.
– Понятно. А сейчас?
– В родные места.
– Зачем?
Миробицкий искоса посмотрел на землистое отекшее лицо есаула, пожал плечами.
Абызов нехотя пожевал корку, покатал в грязных ладонях крошки хлеба, буркнул, вздохнув:
– Не советую, Дема.
– Что? – не понял его Миробицкий.
– Не советую, – повторил Абызов. – Теперь тихо жить надо. Ждать. Силешек мало. Может, на юге или западе что выйдет. Тогда и мы ударим.
– Я ждать не буду, – жадно глотая хлеб, кинул Миробицкий. – Некогда мне ждать, есаул.
– Ого! – ухмыльнулся Абызов. – Завидую. Молод ты, и огня в тебе, как в печке-чугунке: по самую трубу. Ну-ну, смотри.
Он с печальной улыбкой поглядел на сотника, поинтересовался:
– Куда пойдешь?
– В Еткульскую. Может, сыщутся там стоющие казаки.
– Брось, Демка! – махнул рукой Абызов. – Сиди с нами. А там видно будет.
– Спасибо на угощении, – хмуровато отозвался Миробицкий. – Прощай, Аркадий Евсеич.
– До свидания, Дементий, – подал руку Абызов. – Не сердись, – у меня, сам знаешь, ребятишков куча. Неохота на шею себе петлю накидывать.
Шагая лесом, Миробицкий с удивлением и печалью думал о есауле. Когда-то лихой офицер, рвавшийся к подвигам, казак этот теперь превратился в скотину, и все его заботы – лишь о своей шкуре. И еще Миробицкий думал о странном языке Абызова: в его словаре мирно уживались и чисто книжные, и станичные словечки.
«А мой? – про себя усмехнулся сотник. – Мой язык лучше, что ли?».
Уже перед самым Еткулем Дементий заколебался: «Не угожу ли из огня в полымя? Станичная голь может выдать властям, и меня пристрелят, даже не вывозя в Челябинск. Скажут потом: пытался бежать, сукин сын!»
И в последнюю секунду, чувствуя отчаянную усталость и злость, сотник все же решил идти на Каратабан. Дальше, но зато спокойнее. Там, по крайности, можно будет хоть отоспаться у знакомой бабенки – той, что когда-то отдала ему шапку и сапоги пропавшего без вести мужа.
Поздней ночью сотник дотащил наконец ноги до крайних дворов Каратабана, нашел нужный дом и, оглядевшись, коротко постучал в окно.
Никто не ответил.
Миробицкий постучал еще.
Снова была тишина, но край занавески на один миг уплыл в сторону, мелькнули и растаяли неясные черты липа.
– Открой, Настя! Я это.
– Демушка, господи! – тускло прозвучало из-за двойного стекла, и Миробицкий услышал топот босых ног.
Дверь хлопнула, и на груди сотника повисла женщина. Длинные черные косы казачки почти касались стройных ног, и она, не опуская шеи Дементия, бессчетно целовала его потное, заросшее лицо.
– Ну, ну, потом, – устало сказал Миробицкий. – Не терпится тебе, дура!
– Входите, Дементий Лукич, – весело пропела женщина, не обратив никакого внимания на грубость. – Вот радость!
Войдя в дом, сотник велел закрыть дверь на засов и никому не открывать.
И тут же, не раздеваясь и не скидывая сапог, повалился на кровать.
* * *
Сотрудник губернской чека Гришка Зимних третий день являлся на работу в лаптях. Добро бы это были еще новые крепкие лапти! Мало ли что в те буйные годы носили на своем теле и ногах люди! Может, у человека порвались сапоги или ботинки, замены нет – тут хочешь не хочешь – наденешь деревенские самоплетенки.
Сотрудники губчека беззлобно подсмеивались над Гришкой, величая его то «дедом», то «господином казаком». Для этого у них были все основания, так как Зимних щеголял не только в лаптях, но и добыл себе затрепанный казачий мундир явно довоенного выпуска. Мундир и лапти – это действительно казалось смешно.
И еще Гришка отращивал бороду, хотя никаких ощутимых успехов не имел: волосы росли редко и через них пробивался мальчишеский румянец.
У Гриши Зимних не было ни жены, ни родственников, ни девчонки, в которую можно влюбиться, и весь пыл своих девятнадцати лет сотрудник чека отдавал делу мировой революции. Он поклялся сам себе бить без страха и сомнения обнаглевших до крайности хищников как российского, так и всесветного капитала.
Нет, Гришка не был постным человеком. Напротив, любил жизнь, был не дурак выпить и потанцевать с девочками, но контра мешала республике ковать новую жизнь, и коммунист Зимних понимал свой долг.
К чести Гриши надо сказать, что он вполне разбирался в политике, ибо регулярно читал газеты – и губернскую «Советскую правду», и «Борьбу», выходившую в Златоусте, и троицкий «Трудовой набат». Особое удовольствие доставлял молодому человеку «Красный стрелок» – орган 5-й армии Восточного фронта. От пепельных полуслепых букв газеты попахивало сгоревшим порохом, неслись с ее желто-серых шершавых страниц залпы конных батарей, звон сшибленных сабель и штурмовая дробь кавалерии.
Поэтому мы не поставим Грише Зимних в вину, что иногда он изъяснялся пламенным и немножко наивным языком газет своего времени.
Когда Гришку принимали в губчека, он объяснил международную обстановку и заявил:
– Посему прошу зачислить в чека и располагать мною по усмотрению товарища Ленина и всего пролетарского человечества.
Гришка научился жить в седле, гоняясь за вооруженным кулачьем, перестреливался с дезертирами, устраивал налеты на самогонщиков.
И никто даже не удивился, что этот невысокий стройный парень с голубоватыми холодными глазами, пришедший в чрезвычайку из железнодорожных мастерских, оказался бесстрашен в деле. Пристальный взгляд не мешал Грише весело улыбаться, и тогда все видели совершенно мальчишечьи ямочки на его щеках.
В конце апреля двадцатого года Гриша проводил политработу в продовольственных полках, затем, в июне, мотался по всей губернии, помогая комдезам[54]54
Комдез – комиссия по борьбе с дезертирством.
[Закрыть]: шла Неделя добровольной явки дезертиров. Коротко говоря, Зимних, помимо прямых служебных обязанностей, выполнял разные поручения губкома партии и гордился этим.
В начале августа Гриша вместе с троицкими чекистами накрыл в их городе логово контрреволюции, где скопилось множество бывших царских офицеров и кулаков. Неизвестный генералишка, тощий и злой, во время ареста влепил Гришке пулю в шею, и Зимних с тех пор не очень ловко крутил головой.
Однако белые разбойники и остальные наемники международного капитала не желали смирять свой отвратительный нрав. Банды недобитых колчаковцев и кулаков бесчинствовали в южных и западных уездах губернии. Не довольствуясь злобным шипением на молодую Советскую власть, они нападали на продовольственных и прочих советских работников.
Сильно досаждали новой власти дезертиры. Их было не слишком много, но эти отпетые люди имели оружие и не стеснялись пускать его в ход против власти, которой они изменили.
А тут еще близились холода, и дезертирам волей-неволей надо было уходить из леса в населенные пункты. Пойдешь – и напорешься на чека, на чоны[55]55
Чоны – части особого назначения.
[Закрыть], на боевые коммунистические отряды. Худо! И дезертиры, озверев в последний момент своего существования, бросались из-за угла на всех, кто честно исполнял поручения власти рабочих и крестьян.
Дикие и даже кошмарные убийства случались не так уж редко. Это заставило президиум Челябинского губкома партии ввести в губернии военное положение. Позже приказ Екатеринбурга предписал: в местах, где будут убиты продовольственные работники Советской власти, брать заложников из кулаков и богатеев и часть их расстреливать. Волость, в которой произошло убийство, наказывалась: обязана была поставить государству в полтора раза больше продуктов, чем требовала разверстка.
Гриша Зимних верил, что эти жестокие меры есть единственно правильные, потому что раз идет бой, то одними уговорами мало что сделаешь.
Тем не менее враги не желали успокаиваться, а даже наоборот – устраивали набеги на поселки и станицы Троицкого уезда, убивали революционных товарищей на горах возле Златоуста.
В сентябре крупная шайка дезертиров и кулаков совершенно распоясалась, как у себя дома, в Еткульском кусте станиц. И тогда, не желая с этим мириться, губерния направила в Еткуль части особого назначения и мелкие пехотные отряды.
Гриша Зимних – он «случайно» появился тогда в районе стычек – считал, что ни одного прихлебателя международного капитала вокруг не осталось.
Но как выяснилось вскоре, Гриша ошибался. В станицах Еткульской, Каратабанской, Дуванкульской, Кичигинской, Селезянской и Хомутинской притаилось еще немало враждебной нечисти. И она дала о себе знать по проистечении некоторого времени.
В мае в губчека поступило сообщение о бегстве из лагеря для военнопленных белого офицера Дементия Миробицкого. Казачьему сотнику удалось добраться до Еткульской и в лесу, неподалеку от станицы, отыскать своих бывших сослуживцев Никандра Петрова, Евстигнея Калугина и некоторых других. Позже к Миробицкому примкнули есаул конского запаса Георгий Шундеев и священник Иоанн.
Главарь шайки не желал заниматься одним мелким бандитизмом, а мечтал свою борьбу против власти поставить на широкую ногу. Белые разбойники, агенты мировой буржуазии навербовали в свои ряды множество урядников и дали банде красивое и дутое название. Миробицкий придумал для нее знамя: трехцветная тряпка, и по ней наискось печатными буквами «Голубая армия».
В первых числах августа «армия» имела уже свою кустарную типографию, наборные кассы с самодельными буквами из дерева и свинца и тискальный станок. Миробицкий писал для типографии листовки. В них он от всей души проклинал Советскую власть, а также пугал казаков, что красные уморят их голодом, а всех баб и детей сгонят в коммуну.
Губернская чека знала: листовки сотника имели некоторый успех. В лес к Миробицкому тянулись дезертиры, кулаки, офицеры, часть казаков старшего возраста.
«Армия», случалось, лишала жизни продработников, обстреливала отдельные красноармейские посты, палила в коммунистов.
Нет, борьба с этой шайкой никому не казалась простой и легкой. Губерния восстанавливала хозяйство, растащенное и сожженное войной, учила людей грамоте, собирала хлеб и одежду для дорогих бойцов фронта. Каждый человек был на счету, и вот этих считанных товарищей приходилось отрывать от дела, чтоб уничтожить под корень «голубую армию».
А это, как говорилось, была нелегкая задача, ибо многие станичники питали к «голубым» родственные чувства и помогали вооруженным землякам прятаться и совершать свои безобразия.
И губком наконец решил поставить последнюю точку в этой затянувшейся контрреволюционной повести: ликвидировать бандитов вблизи от центра и дать понять другим, что с ними будет поступлено так же – по всей строгости революции.
* * *
Гриша Зимних шагал по тракту в самом превосходном настроении. Дожди, правда, немного раскиселили дорогу; грязь, проникавшая через лапти и портянки, добиралась уже до ступней. Но об этом даже смешно было грустить, если учесть, что дорогие революционные братья без жалоб проливали кровь на польском фронте, а также в Северной Таврии.
Настроение у Гриши было хорошее потому, что ему поручили серьезное дело, и еще потому, что задание предстояло выполнить в подробно знакомых местах, в районе Еткульской станицы. Сюда он совсем недавно ходил «на связь» со своими людьми.
За себя Гришка не испытывал никакого особого беспокойства. В портянках были спрятаны бумажки, из которых следовало, что он – казак Верхнеуральского уезда и отбывал наказание за спекуляцию хлебом – сидел в лагере челябинской чрезвычайки. Кроме того, имелись старые справки о службе в Красной Армии. Значит, всякому нетрудно было сделать вывод, что человек в странной полугражданской одежде – дезертир.
Именно поэтому Гриша Зимних шел по дороге, не таясь. Со своими он всегда поладит, а для противника есть разные бумажки.
Сначала он собирался пройти в Еткульскую по Троицкому тракту и, не доходя до Синеглазова, повернуть налево. Но потом передумал и выбрал путь через челябинские копи на Селезян. Это значительно увеличивало расстояние до Еткуля, но у Гриши имелись свои соображения.
Дело в том, что на окраине Селезяна проживал подходящий человек, на которого вполне можно было положиться. Человека этого звали Петька Ярушников, он был круглый сирота и понимал Советскую власть и международную обстановку.
В прошлый раз Ярушников сообщил чоновцам много важных сведений, и это помогло нанести большой урон дезертирам.
Петька был типичный нищий бедняк, и ему приходилось работать по найму, сильно гнуть спину на кулаков.
Казак Ярушников, Петькин отец, погиб в Северной Таврии; он был красный комэск[56]56
Комэск – командир эскадрона.
[Закрыть], хотя и беспартийный. Мать умерла еще раньше от тифа, и Петька, как уже говорилось, жил не очень роскошно, горбом добывая на пропитание.
Одним словом, это был исключительно надежный, верный человек.
При всем этом Ярушников имел одну неистребимую странность: он обожал голубей. Во дворе, огороженном пошатнувшимся забором, стояла довольно большая голубятня, и в ней укали, били крыльями и ворковали десятка полтора птиц.
Не глядя на то, что Петьку тиранили за это насмешками, а некоторые бабы даже считали свихнувшимся, он продолжал водить голубей и всякими способами исхитрялся доставать им корм.
Надо было поглядеть на парня, когда он начинал гонять птиц! Только-только закраснеется заря – голуби уже на крыше. Взмах палкой, истая начинает кружиться, точно волчок, тянет все выше и выше, пока совсем не сделается точками.
Густые черные волосы Петьки треплет ветерок, большущие, тоже черные глаза горят, голова запрокинута – и весь он там, под облаками, со своей стаей.
Особенно любил Ярушников кидать птиц вдали от Селезяна и потом сломя голову мчаться домой: вернулись или нет в голубятню?
Лучше других шли с нагона два багровых голубя, голоногих, с большими бугринками на носах. Петька говорил, что эти птицы происходят от почтовых и легко возьмут расстояние в пятьдесят верст.
Вот таков был Петя Ярушников, ради которого сотрудник губчека Зимних избрал кружной путь через копи.
Гриша надеялся хорошенько расспросить дружка, выяснить обстановку и только тогда идти в самое логово бандитской «голубой армии». А именно туда и лежала дорога работника Челябинской губернской чрезвычайки.
Петька, которому было года на два меньше, чем Грише, сильно обрадовался появлению приятеля. Он долго тряс Грише руку и весь светился от радости. Потом вскипятил гостю чай, положил на стол кусок не очень засохшего хлеба, полдюжины морковок и луковицу.
– Вовсе буржуйская закуска, – похвалил Зимних.
– А что? – засмеялся Петька. – Ешь, поправляйся, Советская власть.
Пока Гриша ел, Ярушников, сияя, молча разглядывал его. Наконец не выдержал:
– Ты зачем сюда пожаловал, лапотник?
– А так, – откликнулся Гришка. – Воздухом подышать, на травке поваляться.
– Ври! А чего на тебе мундирище этот, и борода, как у попа Иоанна.
– Какого Иоанна?
– А то не знаешь? Того попа, что с Миробицким в одной упряжке бегает.
– А-а... – зевая, сказал Гриша. – Бегает, значит? Ну, ложись спать, утро вечера мудренее.
Кровати у Петьки не было, и оба молодых человека забрались на печь. Под низким потолком пахло не то пылью, не то овчиной, недвижно стоял душный тепловатый воздух, и Зимних блаженно вытянул ноги, освобожденные от промокших портянок.
– Может, ты мне не веришь, Гриша? – неожиданно спросил Ярушников.
– С чего ты взял? Спи.
Петька поворочался, приподнялся на локтях, стал сворачивать цигарку. При этом что-то ворчал сквозь зубы.
– Ты чего бормочешь? – обозлился Гриша. – Спать не даешь и вроде бы ругаешься.
– Ругаюсь, – подтвердил Петька. – Голову ты мне морочишь.
– Чем же это?
– Я давно уже мамкину титьку не сосу, парень... Зачем на тебе балахон этот?
Гриша помедлил,спросил:
– Тебе известна моя должность или нет?
– Откуда же? В прошлый раз ты с чоновцами был, но без формы. Продработник, стало быть.
– Ну вот, и говорить нечего – сам догадался. А знаешь, что по лесам тут бандиты рыскают и Советскую власть норовят спихнуть? Знаешь. Ты как думаешь: они меня, продработника, с оркестром музыки встречать будут?
– Это так, – почесал Петька грудь. Музыки на твою долю не придется. Разве что из обрезов.
– Верно. Пристрелят они меня враз, ежели я в городской одежде тут разгуливать стану. Понял?
Петька промолчал.
– Ну, коли понял, так расскажи мне, что по станицам делается. Кто они – Миробицкий, поп этот, а также Петров с Калугиным?
– Я тебе ничего про Калугина и Петрова не говорил, – усмехнулся Ярушников. – Откуда знаешь?
– Они мне телеграмму отбили, в гости зовут.
– Ну и шел бы к ним. Ко мне зачем пожаловал?..
– Ладно, Петька, ты не дуйся. Рассказывай по порядку.
Картина, нарисованная Ярушниковым, была совсем не радужная.
«Голубая армия» к этому времени основательно разрослась. Правда, и теперь она боялась занимать Еткульскую. Миробицкий и есаул Шундеев держали своих людей в лесу. По слухам, шайка расположилась на восточном берегу озера, в заимке старого казака Прохора Зотыча Шеломенцева. Это – верст десять от Еткульской.
Оттуда бандиты нападали по ночам на станицы – и вспыхивал склад, падал под пулями продработник. Миробицкий даже выкинул политические лозунги: «Долой коммунистов!», «Да здравствует учредительное собрание!», «Долой войну!». Этот – самый последний – лозунг «командующий» придумал специально для дезертиров.
Миробицкий и его «армия» – Петька сам слышал об этом от казаков – имеет довольно продуктов, одежонка и оружие у нее тоже кое-какие имеются, так что соваться туда с голыми руками нет смысла.
– Я не собираюсь соваться, – беспечно отозвался Гриша. – Мне для любопытства знать надо.
– А я тебе и объясняю для любопытства, – проворчал Ярушников. – Еще вот что запомни: старик Шеломенцев им не друг, хотя, конечно, и на них переть ему резона нет. Может, пригодится тебе это, когда за хлеб агитировать будешь.
– Кусаешься? – усмехнулся Зимних. – Кончится гражданская, приедешь ко мне чай пить, тогда все расскажу, и про батьку с мамкой не забуду.
Они повернулись друг к другу спинами, и Гриша мгновенно заснул. Ярушников еще долго ворочался, раза два закуривал, но наконец сморился и тоже затих.
Утром, подав товарищу умыться, Петька сказал, стянув к переносице черные брови:
– На вот тряпицу, утрись. Да пойдем в голубятню, я тебе что покажу...
– Новую птицу завел?
– Пойдем, сам увидишь.
Они направились к полуразрушенному сараю, возле которого желтела сравнительно свежими досками голубятня.
Петька открыл засов на дверце и поднял птиц в воздух.
– Сделай милость – выгляни за ворота, – кивнул он Грише. – Никого лишнего нету?
Зимних пожал плечами, но спорить не стал. Вышел на улицу, осмотрелся и вернулся к приятелю.
– Никого...
– Тогда гляди, Гриша...
Петька ухватился за пол голубятни и потащил его к себе.
Гладко оструганные доски, запачканные голубиным пометом, легко подались и вышли из пазов.
– Скажи ж ты... – ровно произнес Гриша. – Двойное дно, значит? Зачем?
– А ты сам посмотри.
«Чисто ребятенок. Небось, игру какую придумал...» – усмехнулся Гриша, заглядывая в голубятню. И в тот же миг стал сух и серьезен.
Под полом, который снял Петька, был еще один настил, застеленный чистой тряпицей. На ней, поблескивая маслом, лежали почти новенький наган и граната в насеченной рубашке. Рядом белела стопка исписанных листков.
– Закрой! – резко приказал Зимних, бросив взгляд на ворота. – Никто не знает?
– Испугался! Кроме тебя – никто.
Петька быстро поставил верхнее дно на место, и молодые люди вернулись в дом.
– Что за бумажки там? – спросил Зимних, похрустывая морковкой, предложенной Ярушниковым на завтрак.
– Листовки.
– Что?
– Листовки. Сам писал. Вот – глянь.
Он сунул руку за пазуху, достал несколько тетрадных страничек, исписанных крупным нетвердым почерком.
В листовке говорилось:
«Станичники!
Имея понимание, что в настоящий революционный момент, когда вся трудовая Россия вступила в решительную атаку с буржуазной сворой кровожадных шакалов, то вы должны помнить: без хлеба нет никакой войны.
Если фронт уронит винтовку от голода, врагам легче будет надеть ему петлю на шею, а вам – ярмо рабства.
Дайте, казаки, хлеб красноармейцу, рабочему, крестьянину севера и голодным детям города в долг, ибо, когда будет сыт красноармеец, он укрепит власть рабочих и крестьян (казаков), которая есть мечта трудового народа.
Дезертиры, а также те, которые гноят в ямах зерно и гонят самогонку, – есть самые злейшие враги человечества.
Хлеб – Революции!»
– Хорошо написано! – искренне похвалил Гриша. – Просто очень даже здорово! Неужто сам придумал?
– А то кто ж?
– А в голубятню зачем спрятал?
– Вдруг Миробицкий займет Селезян. А у меня уже подготовлено. Наклеивать и подбрасывать им буду.
– Они не поймут, Петя.
– Поймут. Там не все прожженные, есть и такие, что с толку сбились.
Зимних подымил козьей ножкой, покосился на Ярушникова:
– Откуда оружие?
– Не твоя забота.
– А все же?
– На задах, в скирде выкопал.
– Ты что ж – видел, как прятали?
– Ну да.
– Кто?
– Казачок тут у нас один есть, сивый, как дым. Он и прятал.
– Офицер?
– Может, и офицер, черт их разберет. Днями домой явился. Откуда – не знаю.
– А ты-то теперь зачем прячешь?
Петька ухмыльнулся:
– Никакая власть не велит держать оружие. Чрезвычайка увидит – тоже отнимет.
– Пожалуй, так, – покачал головой Гриша. – Ладно, пусть лежит в голубятне.
Покончив с пустоватым завтраком, приятели вышли во двор.
– Ты сейчас куда? – спросил Петька.
– В Еткульскую пройду, погляжу, что там и как. Туда ведь через Шеломенцеву идти?
Ярушников кинул взгляд на приятеля, сказал хмуро:
– Не ходи. Я тебе маленько хлеба оставлю и моркови. А сам побегу.
– Куда?
– К Шеломенцевой заимке. Взгляну. Ежели Миробицкий там – сигнал пошлю.
– Какой сигнал?
– Голубей возьму. Красных. Они живо примчат.
– Мне некогда, Петя.
– Я же говорю – живо. Коли лапки у птиц пустые – значит свободно. Смело иди. Синие тряпочки привязаны – банда в Шеломенцевой. Ты тогда не трогайся. Сиди тут, меня жди.
– А не заплутаются голуби?
– Ха! Здесь двенадцать верст прямиком. Чего им колесить?
Он потер себе лоб, сказал, соображая вслух:
– Три часа ходу. Маленько поглядеть там – полчаса. Лёту птицам пятнадцать минут. Выходит, четыре часа. Потерпи.
Зимних спросил:
– Не схватят тебя казаки, Петр?
– Чего хватать? Они знают, кто я такой. И птиц не раз бросал из всех мест.
Было часов восемь утра, когда Петя Ярушников, пожав руку приятелю и взяв с собой красных голубей, вышел со двора.
«Кремень-парень, – благодарно подумал Зимних о Пете, шагая по горнице взад-вперед. – Ему в комсомол бы. В самый раз».
Солнце уже прямо стояло над головой, когда на юго-западе от станицы появились голуби. Вот они стали кружиться над домом, постепенно утрачивая высоту. Есть у них тряпочки на ножках или нет – Гриша не заметил.
Вскоре голуби слетели вниз. Гриша подошел ближе к птицам, пригляделся, и сердце у него стукнуло с перебоем: на лапках синели обрывки тряпочек: Петька подавал сигнал – Миробицкий на заимке, идти нельзя.