355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Гроссман » Веселое горе — любовь. » Текст книги (страница 29)
Веселое горе — любовь.
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:31

Текст книги "Веселое горе — любовь."


Автор книги: Марк Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)

– Хорошо, – кивнул санитар. – Когда стемнеет – схожу за ней.

Подумав, добавил:

– Сейчас, однако, война, – и тебе некогда возиться с псом. Приезжай потом, после войны, я отдам его тебе.

Санитару не пришлось ползти за собакой. Раненый вожак приковылял к землянке сам. Он молча смотрел измученными глазами в лицо своему хозяину, пытаясь дотянуться языком до рваной раны на своем боку.

В конце мая сорок пятого года Андрей, купив в Мурманске дорогой черный костюм, набор курительных трубок и табака, приехал в «Красное Пулозеро».

Санитар с бородкой уцелел на войне, вожак и несколько собак упряжки были с ним.

Товарищи мало пили вина, мало говорили торжественных слов, а смотрели друг на друга, дымили трубками и улыбались.

Прощаясь, саами сказал:

– Мне не жаль собаку. У тебя ей будет подходяще. Приезжай, однако, как-нибудь с Мальчиком в гости...

За стенами палатки сильно засвистел ветер, громко вздохнул на нарах Васька.

– Ты был тогда крепче и моложе, Мальчик, – тихо сказал Сероштан, и в усталых глазах человека засветилась нежность. – Я не дам тебя в обиду, пес.

Дни брели медленно и бесцельно. Вход в палатку плотно завалило снегом, сама она гнулась и хрипло вздыхала, как лошадь, измученная непосильной кладью.

Подходили к концу последние граммы муки, осталась только юкола – кожа, натянутая на кости.

Длинная полярная ночь, исхлестанная бурей, казалось, никогда не кончится. Варавве мерещилось: они здесь совсем беспомощны, беспомощней тех людей, которые десять тысяч лет назад жили у Большой Мотки и оставили тут свои стоянки.

Каждое утро – время обычных суток здесь узнавали не по свету, а по часам – Сероштан поднимался с нар, заправлял постель, зажигал буржуйку. Мылся, утирался тряпицей и принимался за варку.

Кочемасов сначала вставал вместе с Андреем, помогал ему по хозяйству, но потом все чаще и чаще оставался на нарах.

Варавва не спускался с лежанки. Он тревожно похрапывал на своей жесткой постели, открывая глаза всякий раз, когда Сероштан или Кочемасов начинали говорить. Он боялся, что его обделят, обманут.

Как-то ночью Варавва отчетливо услышал скрип дерева и скорее ощутил, чем увидел: место Сероштана пусто.

Не шевелясь, Васька следил за неясной черной фигурой Андрея и догадался, что Сероштан встал к голубям.

«Пшеницу лопает!» – молнией сверкнуло в голове Вараввы, и он, затаив дыхание, стал вглядываться в темноту.

Андрей подошел к печке, раздул жар, прижег лучину и, светя себе, вернулся к ящику с голубями.

«Сейчас он будет объедаться пшеницей», – лихорадочно думал Варавва, и с его губ был готов сорваться вопль обманутого в беде человека.

Сероштан действительно насыпал в ладонь зерно. Но он тут же опустил корм в ящик, и Васька сообразил, что Сероштан, наверно, кормит птиц с руки.

Лучина сгорела, и Варавва слышал, как Сероштан шепотом разговаривает с голубями. Потом он что-то сказал Мальчику, – значит, и пес был тоже рядом с хозяином.

Сероштан ласково величал птиц по имени, сетовал на судьбу, которая мучает их голодом, и обещал, что скоро все поправится.

«Ну, для чего ему птицы? – раздраженно думал Варавва. – Ни шерсти от них, ни молока».

Сероштан почти всю жизнь возился с голубями. Он был одним из трех взрослых людей, которые в большом заполярном городе держали птиц. И если в городах центральной России, где чуть не в каждом дворе стоит клетушка с птицами, голубятников нередко высмеивают, то в Мурманске иные смотрели на Сероштана как на совсем пустого и потерянного человека.

В жизни еще немало странного, корешки которого змеятся в темноте дальнего и ближнего прошлого. Боров, зарывшийся в грязную лужу возле избы, едва ли режет глаза соседям. Еще бы! Свинья – это сало, мясо, шкура. А милые и грациозные голуби в клетушке над сельским сараем то и дело служат объектом соседских шуток и укусов. Какое от них мясо, какое перо?

Странно! Как будто напоенность души красотой не нужна человеку! Нет, нужна! И чем дальше наш марш, чем лучше мы живем, тем нужнее нам та красота. Всякая красота, питающая душу. Так думал Сероштан.

Без малого двадцать лет выводил он свою породу белых, как снег, почтарей. Стариков, мраморных носатых птиц, завез из Петрозаводска, и два десятилетия спаривал голубей так, чтобы получить у потомства чистое белое перо.

Много лет он плавал штурманом на траулерах, пока давнее ранение не заставило его списаться на берег. Уходя в летние рейсы, он брал с собой почтарей и выпускал их то из Полярного, то с Кильдина, то в открытом море.

Потом стал брать с собой птиц и в зимние, ночные рейсы. Он долго тренировал голубей, приучая их лететь и находить дом в темноте. Для этого придумал свой способ. Во дворе, возле голубятни, разжигал небольшой костерок, и голуби в конце концов отлично находили дом.

Если бы кто-нибудь спросил, за что Сероштан любит птиц, почему он так привязался к ним, он едва сумел бы ответить. Просто любил их без отчета, как иные любят бродить в саду, часами горбиться над удочкой, лазать по болоту с ружьем.

Когда по службе случались неприятности или в дому были семейные ссоры, Сероштан уходил к голубятне. Он отдыхал возле птиц, иногда ловя себя на какой-то странной мысли, что хорошо вот так пожить – тихо, нежно и несложно. Потом улыбался этим мыслям, как улыбаются, вспомнив невинную шалость детства.

Голуби, и верно, помогали ему интересней жить. Он тогда, отвечая Варавве, не соврал ему. А почему интересней? Да потому, что красота всегда трогает душу, делает ее чище, спокойней, восторженней. Ты можешь быть самым маленьким человеком в жизни, и все-таки ты очень богат и счастлив, владея этой и яркой и скромной красотой.

Сероштан был убежден, что когда-нибудь, когда придет счастливая жизнь для всего мира, когда, наконец, наступит царство труда на всех материках, – в каждом дворе обязательно будут голуби, цветы, деревья. Пусть к этому времени до Луны будет легче добраться, чем до побережья, пусть будут изобретены многие радости и удовольствия, все равно живая красота птиц не померкнет для человека и по-прежнему будет радовать и возвеличивать его.

Готовясь к поездке на побережье, Андрей взял с собой четырех самых лучших, самых надежных птиц. Это были восьмилетние старики. Они шли к дому в любое время года и почти во всякую погоду.

По прямой от побережья Ледовитого океана до Мурманска не очень далеко, и Сероштан был убежден: дойдут. Иначе он не рискнул бы птицами.

Уезжая, предупредил сыновей: выпустит птиц за день до возвращения, и когда они прилетят, пусть мать готовит пир горой.

Но выпустить голубей Сероштан не смог: на побережье поднялась буря.

И вот теперь он сидел у ящика и уговаривал птиц повременить, убеждал, что все будет хорошо.

«Парень будто из железа скован», – думал с завистью Варавва. Но тут же тревожился: «А может, это все обман? Может, он сейчас пшеницу ест?».

Варавва останавливал дыхание, но слышал только стук своего сердца и шепот Сероштана.

«Раз говорит, значит рот пустой», – внезапно догадался Васька, и ему почему-то стало обидно, будто его обманули.

Он вздохнул, спросил сонным голосом:

– Это кто же не спит? Ты, Андрей?

Сероштан, кажется, обрадовался голосу Вараввы и запалил фитилек в керосинке.

Лампу зажигали на самое короткое время, когда все не спали, и теперь Андрей воспользовался этой возможностью, чтобы при свете посидеть с голубями.

Васька подошел к Андрею и хмуро стал смотреть на птиц.

В эту минуту Варавва мог поклясться, что ему щекочет ноздри запах куриной похлебки. Он торопливо глотал слюну, беспрерывно заполнявшую рот, чувствовал, что его подташнивает.

И Васька не сдержался.

Сухими, темными от недоедания глазами он вонзился в лицо Сероштана и закричал, задыхаясь от ненависти и нелепо размахивая руками:

– Полно тебе атаманиться, жила! Сгубить хочешь?!

И, сразу согнувшись, будто его переломили в верхней четверти, Васька запричитал, размазывая по щетинистому лицу грязные слезы.

– Эка взбабился парень, – не меняя позы, произнес Сероштан, и в его голосе зазвучала угроза. – И не стыдно тебе, дурак?

Варавва, еще всхлипывая, сказал сердито и вызывающе:

– Не кори. Все мы адамы.

– Все-то – все, – согласился Сероштан, – только и Адам ведь человеком был.

Кочемасов лежал с закрытыми глазами на нарах. Он по-прежнему не хотел вступать в спор. Видел, что Сероштан не пойдет на уступки и не выдаст ни собаку, ни птиц. А открыто принять сторону Вараввы Кочемасов тоже не мог: уж больно худо показал себя в трудные дни этот мало что видевший в жизни дурак.

Вторые сутки ели только по одному сухарю в день, и Сероштан испытующе посмотрел на Кочемасова. Если взбунтуется Иван, будет много труднее.

Мальчик уже неделю не выходил из-под нар. Он злобно рычал всякий раз, когда Васька пытался вытащить его оттуда, и слабо щелкал клыками.

– Да пойдем же поползаем, пес, – звал его Васька и все оглядывался на Сероштана, надеясь найти у него поддержку.

Но тот угрюмо молчал.

Прошел еще день.

Даже у Андрея кружилась теперь голова, и он чаще, чем обычно, подходил к бачку с натопленной из снега водой.

Наконец не выдержал Кочемасов.

Он сел на своих нарах, подтянул колени к подбородку и сказал, глядя прямо Андрею в глаза:

– Вторую неделю в лапти звоним, Андрей! И конца не видно. Надо прирезать собаку.

Помолчав, добавил:

– Две недели я молчал, Сероштан. Я знаю – пес спас тебе жизнь. Но где же выход?

Варавва, потирая узкие мосластые кисти рук, лихорадочно кивал головой, и слезы текли по его лицу.

Кочемасов бросил взгляд на Варавву, на его красивое, даже мужественное видом лицо, искаженное злобой и готовой прорваться истерикой. И сразу, будто споткнувшись, Кочемасов замолчал, хмуро подумав о Варавве: «Рожей сокол, а умом тетерев».

Сероштан долго молчал, не поднимая головы. Наконец выпрямился, сказал хрипло, ни на кого не глядя:

– Я отдам вам свои сухари. Их хватит на два дня тебе, Варавва, и тебе, Кочемасов.

– Я не возьму, – сказал Кочемасов. – Пусть ест Варавва.

– А я возьму! – со злой отчаянностью прокричал Васька. – Может, тогда Сероштан скорее сварит птиц.

Андрей молча подошел к сундучку, где хранились сухари, разделил их на три равные горки. Свою долю он подвинул Варавве.

Васька унес сухари на нары и тут же, не выдержав, съел половину.

Это немного подкрепило его, и он заснул коротким беспокойным сном.

На другой день они пили пустой кипяток. Кочемасов разломил свой сухарь на две части и одну протянул Сероштану.

Тот покачал головой:

– Нет, Иван, не хочу. Тут и одному есть нечего.

Васька протянул было руку к половинке сухаря, но, встретившись со взглядом Кочемасова, отвернулся. Сероштан сказал:

– Мы будем варить унты. Это – кожа. Если ее хорошенько прокипятить, – можно жевать. Потерпите еще немного. Буря вот-вот пройдет.

Кочемасов сразу согласился. Он даже предложил съесть в первую очередь его унты – они самые старые и почти износились.

Васька злобно молчал.

Унты Ивана нарезали мелкими полосками и, сложив в соленую воду, поставили на печь.

Люди сидели у огня, подперев головы кулаками, и смотрели, как в чугуне бурлит коричневая вода, выбрасывает и погребает полоски жесткой кожи.

Все жадно вдыхали запахи, идущие от чугуна.

Прошло несколько часов. Кожа была по-прежнему твердая, как щепки.

– Давайте похлебаем варева, – предложил Кочемасов, у которого больше не хватало терпения.

Варавва есть суп из унтов отказался. Кочемасов удивленно взглянул на него и усмехнулся:

– Голод – лучший повар. Съест.

Мальчику под нары сунули плошку с супом, но он не притронулся к еде.

Спать легли рано. Обманная пища немного успокоила желудки, и злые исхудалые люди уже вскоре, вздыхая и бредя, спали на жестком ложе.

Ночью Сероштан метался на нарах, не размыкая глаз. В полночь он напряженно вытянулся на постели и замер: ему показалось, что хрипло залаял Мальчик. Но тут же Сероштан снова забормотал невнятные слова.

Спали долго. Проснувшись, Кочемасов зажег лампу и, увидев, что Сероштан тоже не спит, сказал ему с веселыми искрами в голосе:

– А знаешь, Андрей, я покрепче себя чувствую вроде.

Сероштан благодарно кивнул Кочемасову и оглянулся на Варавву.

Васька спал спокойным глубоким сном, и мутная улыбка блуждала на его обросшем лице.

Эта улыбка, неизвестно отчего, обеспокоила Сероштана. Он тяжело поднялся с постели, натянул унты и, задыхаясь от усталости, опустился на колени.

– Мальчик, а Мальчик, – тихо позвал он, – ты слышишь меня,пес?

Под нарами никто не пошевелился.

Дрожащими руками Сероштан вытянул на свет плошку с супом, – он был весь цел и покрылся серой пленкой.

Сероштан полез под нары и вытащил оттуда собаку. Глаза у Мальчика слезились, с клыков капала желтая слюна.

– Пособи, Иван, – попросил Андрей.

Сероштан разжал собаке пасть, и Кочемасов понемногу вылил в нее суп из плошки.

Собака безучастно глотала жидкость, ее глаза были мутны и вялы.

Отпустив Мальчика, Сероштан сел возле ящика с голубями и посветил над ним горячей лучинкой. И тут же вскочил на ноги. Он метался по палатке, заглядывая во все углы, наконец откинул полог и выскочил в тамбур.

Кочемасов слышал, как он ломал спички, торопливо стараясь разжечь огонь.

Вероятно, это ему наконец удалось. И в то же мгновение до Ивана донесся диковатый крик Сероштана.

Андрей вошел в палатку через несколько секунд, молча сел на нары и долгим ненавидящим взглядом посмотрел на Варавву.

На лице Васьки по-прежнему блуждала улыбка довольного и сытого человека.

Кочемасов взял у Андрея спички и вышел в тамбур.

Вернувшись, он сел рядом с Сероштаном, сказал, виновато моргая ресницами:

– Отрывал головы и прямо сырыми ел. Как же это мы не слышали?

– Одна птица только и уцелела, – потерянно откликнулся Сероштан. – Я ее из ящика выну, за пазуху положу.

– Положи, – согласился Иван. – Надежнее будет.

...Шли к концу девятнадцатые сутки бури. Сероштан, не открывая рта и ни на кого не глядя, снял с себя унты, узко нарезал их и сложил в чугунную посудину.

Наконец, проснулся Варавва. Он сладко потянулся, открыл глаза, но, что-то вспомнив, захлопнул веки. Потом приоткрыл один глаз и взглянул на сидящих у огня людей.

Поняв по их глазам, что они уже все знают, Васька вздохнул про себя, решив, что Андрей теперь будет его бить.

«Ну, от битья не помирают, – попытался себя успокоить Варавва. – А я зато жить буду».

Васька поднялся с нар и с храбростью обреченного человека подошел к огню. Но тут же согнулся и, коротко застонав, сел прямо на земляной пол.

Ни Сероштан, ни Кочемасов не повернули к нему головы.

Иван, повременив, сказал куда-то в сторону, будто обращался к покоробленной парусине палатки:

– Голова с пивной котел, а ума ни ложки.

Горя озлобленными глазами, задыхаясь и корчась. Васька пополз к нарам.

Тогда Кочемасов, удивленно пожав плечами, поднялся и, поддев Ваську под мышки, потащил его на постель.

Вернувшись к печке, Иван встретил вопросительный взгляд Андрея и сказал, неуверенно разводя руки:

– Объелся этот дурак. Заворот кишок, видно.

Буря окончилась внезапно, сразу. Наступила мертвая тишина.

Сероштан и Кочемасов полдня пытались открыть дверь. Все это время они слышали стоны и ругательства Васьки, но ничем не могли облегчить его участь. Надо было скорей пробиваться наружу.

И почти справившись с этим невероятно трудным делом, Сероштан вдруг услышал в черной дали пенье полозьев.

Он сразу почувствовал слабость, хотел было опуститься на снег, но, пересилив себя, медленно пошел в палатку. Принес охапку дров, послал Кочемасова за лампой и, выплеснув из нее керосин на дрова, поджег их.

В угольно-глухой полярной ночи призывно вспыхнул огонь, заиграл кровавыми гребнями, засигналил на десятки километров вокруг.

Пенье полозьев стало отчетливее, резче, ближе, – и вскоре из тьмы к огню вылетела оленья упряжка, вторая, третья.

Каюры соскочили с нарт, бросились к людям у костра и стиснули их в объятьях.

С третьих нарт соскочил человек в малице и малахае, из-под которого виднелась широкая седая бородка, и подошел к Андрею.

– Однако, здравствуй, братка, – сказал человек спокойно, – вот и опять довелось свидеться.

Андрей радостно охнул и повис на шее у каюра.

Ведя Сероштана в палатку, каюр, улыбаясь, говорил:

– Приехал к тебе в гости, а тебя нет. Ну, вот с ними прибежал: посмотреть – живой, нет ли? Показывай, где у тебя Мальчик.

Он вытащил пса из-под нар и, пока каюры разливали из термосов по тарелкам куриный бульон, все трепал собаку по загривку и бормотал:

– Ничего, пес. У тебя крепкие кости, а мясо нарастет.

Сероштан и Кочемасов хлебали маленькими глотками бульон, благодарно улыбались каюрам и беспричинно смеялись.

Кочемасов поглядывал на Сероштана, и на сердце было очень хорошо. Ивану казалось, что общение с этим добрым и мужественным человеком сделало его самого, Кочемасова, крепче и чище. Это испытание Иван выдержал не ахти как. Но если бы не было Андрея, тяжкий экзамен мог сломить Ивана. И тогда – как знать? – осталось бы за ним право называть себя мужчиной? Пожалуй, и нет.

Васька скрипел зубами от боли, хватался за живот и проклинал Заполярье, бурю, птиц и людей.

Через сутки каюры положили на нарты укутанного в овчины Ваську. Сероштан и Кочемасов сами дошли до упряжек.

Андрей потрогал за пазухой уцелевшего голубя, почувствовал, как тревожно бьется у птицы сердце, и улыбнулся, зная, что все плохое уже позади.

Он плотнее запахнулся в мех и сел на нарты.

Сверху его накрыли одной овчиной вместе с Мальчиком, и Андрей почти сразу уснул в своем меховом мешке.

Каюр на головной упряжке взмахнул хореем, и застоявшиеся олени резво побежали на юг.

НА СТАРОЙ ШХУНЕ «МЕДУЗА»

Теплым июньским утром шхуна «Медуза» отдала швартовые и, пройдя Кольский залив, взяла курс на Северную Атлантику.

Вскоре Кильдин и норвежские острова Варде остаются позади.

Острый нос «Медузы» легко режет воду, наклонные мачты весело скрипят, и кажется, что судно несется вперед, почти не задевая моря.

Это не обычный рейс. Траулера́ «Сигнал» и «Глобус» оказались над большими косяками сельди и теперь круглосуточно ведут лов. Все бочки уже забиты селедкой. Как на беду, плавбаза ушла в Мурманск, и некому сдать улов. А уходить с промысла жалко.

Портовые радисты приняли просьбы с кораблей: доставить им соль и забрать рыбу. Подходящего судна для этой цели не нашлось, и в рейс вышла «Медуза», старая каботажная посудина, уже много лет не дышавшая настоящим морским ветром.

В деревянном чреве шхуны мерно работают моторы; паруса сейчас убраны.

Свободные от вахты матросы спят в кубрике, часть из них играет в домино, пошучивая и попыхивая трубками.

Немолодой матрос Гуркин, которого за несуразное поведение все зовут Ванька Леший, сидит на своей койке и вполголоса хрипит песню.

Это ужасно грустная песня, и в ней говорится об арестантах, которых оторвали от молодых жен и везут теперь умирать на холодный остров.

У Лешего отчаянно трещит голова потому, что он все три дня на берегу пил мертвую. Ни невесты, ни семьи у него нет, и молодые жены из песни его совсем не волнуют. Просто Ванька в таком состоянии, что и «Комаринскую» запел бы, кажется, на грустный лад.

Блеклые водянистые глаза Лешего выражают крайнюю степень тоски, и Ваньке хочется, чтобы кто-нибудь заметил эту его му́ку и сказал слово утешения.

Гуркин громко вздыхает и обращается к рыжему коту Нептуну, сидящему у него в ногах:

– Дурак ты, дурак, Нептун! И чего тебе на море служить? Тут и опохмелиться негде..

Нептун уже привык к Ванькиным разговорам – и ухом не ведет.

Леший вовсе и не рассчитывает на участие Нептуна. Слова Ваньки содержат дальний смысл. Гуркин знает, что у боцмана Авдея Егорыча непременно есть в сундучке бутылка, и именно эту бутылку имеет в виду унылое Ванькино красноречие.

Боцман медленно отрывается от костяшек домино, крутит ржавые прокуренные усы.

– Слепой курице – всё пшеница.

Гуркин бросает на Авдея Егорыча мутный непонимающий взгляд. Леший готов немедленно заулыбаться, если боцман просто подшучивает над ним. А если тот говорит всерьез и, следовательно, издевается, то Ванька Леший может и поквитаться словцом. Возьми-ка ты его, Ваньку! Он и сам – обожженный кирпич!

Но по лицу боцмана никак не определишь, что́ у него на уме. Оно не дрогнет ни одним мускулом, и только глаза, глубокие и мрачные, под кустами бровей живут непонятной для Ваньки жизнью.

– Дак ить зубы сполоснуть бы, Авдей Егорыч, – сокрушается Ванька, просительно заглядывая в боцмановы глаза. – Душа насквозь сгорела.

Безвредный Гуркин симпатичен матросам. Другого давно бы уже прогнали, чтоб не мешал игре, но Гуркин – особь статья. Он хороший товарищ, хоть и кланяется вину. Да и за словом Ванька в карман не полезет, а это в однообразной матросской жизни немалый козырь.

Всем уже изрядно надоел морской «козел», и теперь люди, пожалуй, даже рады, что Леший клином влезает в игру.

Федька Гремячев, веселый продувной парень, который может даже из вареного яйца живого цыпленка высидеть, подмигивает Лешему:

– Ты вот сейчас закатишь за галстук и начнешь переваливаться с боку на бок. Как раз за борт и угодишь. Гляди, белоголовец[41]41
  Белоголовец – крупная волна.


[Закрыть]
идет...

Леший подозрительно осматривает Гремячева, лицо у Ваньки становится жалкое, как печеное яблоко, и он сообщает с горькой иронией:

– У меня душа горит, а ты греешься, ирод.

Авдей Егорыч с каменным выражением крутит усы.

– Не вино винит, боцман, а вина, – строго замечает Ванька, еще не потерявший надежды на водку.

Он выворачивает наизнанку свои пустые карманы, с подчеркнутой обстоятельностью осматривает их и вздыхает:

– Грошей у меня, как у жабы перьев...

– Не проси, не дам, – решительно отрезает боцман. – Вот и Евсей скажет. Так ведь, Евсей?..

Лохматый, жестко сбитый, сутулый Евсей охотно включается в разговор. Он поворачивается к Ваньке всем туловищем, поднимает указательный палец и изрекает, сильно нажимая на «о»:

– Нельзя соблазну не прийти в мир, но горе тому, через кого он приходит... Бог подаст, Ванька...

Евсей лет десять назад был попом. Верил он в бога искренне, полагая, что молитвы его доходят до господа, и оттого – пастве прямая выгода.

В Великую войну сын Евсея ушел с маршевой ротой на полуостров Рыбачий и, несмотря на денные и нощные молитвы отца, сложил голову на поле боя.

Евсей, черный от горя, безмерно напился водки, бегал по пустой церкви и сокрушал кулаком иконы. Потом заколотил в избе окна, надел на себя две шубы – и исчез из села.

Через месяц, он появился на Каботажке[42]42
  Каботажка – местное название пристани в Мурманске, где швартуются суда каботажного (прибрежного) плавания.


[Закрыть]
, в Мурманске, без шуб, в грязной изорванной рубахе, подпоясанной тряпкой, и нанялся на «Медузу».

Матросам, доставляло истинное наслаждение слушать речи бывшего попа. Евсей с величайшим усердием и злобой поносил бога, то выворачивая наизнанку разные изречения святых и церковников, то применяя эти слова в самых неподходящих случаях.

Евсей ни с кем из матросов не дружил. Исключение составлял разве Петр Чжу, юноша с тонким девичьим лицом, ловкий и верткий, как касатка.

Но сейчас Чжу, относившийся к Евсею всегда ровно и приветливо, глядел на старика осуждающе. Юноше казалось, что не стоит зря тиранить Ваньку Лешего, у которого и в самом деле черно на душе.

– Дали б ему глоток, что ли, – говорит он боцману. – Все мы под небом ходим.

– Нет, – хмурится боцман. – По закону не могу.

– Строгий закон виноватых творит, – темно намекает Ванька.

– Но-но, гляди у меня, – грозит Авдей Егорыч. – Сам полезешь, лапы оборву.

– Эх! – вдруг машет рукой Ванька Леший, окончательно решив, что водки ему не видать. – Чем,жить да век плакать – лучше спеть да умереть!

Он лихо ерошит жидкие русые волосы, моментально избоченивается и начинает браво хрипеть на весь кубрик.

 
Лишь приехал из деревни —
Два рубля спустил в харчевне...
 

Леший выдерживает великолепную паузу, окидывает взглядом готовых схватиться за бока матросов и заканчивает:

 
Праздник, ежли он без водки, —
Как корова без хвоста!
 

Кубрик бурно смеется, и даже на неподвижном лице Авдея Егорыча медленно выравниваются морщины. Он, не скрываясь, вытирает платком веселые слезы и ворчит:

– Поёшь, как рыба, Ванька. А занятно.

Леший нисколько не обижается:

– Как рыба и есть... Одну бы рюмочку, а? Авдей Егорыч?

Боцман несколько секунд раздумывает, жует кончики усов и распоряжается:

– Зайдешь ко мне маленько попозже. Потолкуем.

– Авдей Егорыч, отец родной! – умиляется Ванька.

Боцман уходит.

Ванька торжествующе посматривает на матросов:

– Это, выходит, он мне водку обещал, а? Не иначе.

Кубрик на некоторое время замолкает. Но молчать скучно.

Поэтому Федька Гремячев оборачивается к Лешему и задает вопрос, который всегда служит началом веселого разговора:

– А чего ж ты не женился, Леший?

Ванька скребет всей пятерней в затылке и изображает на лице совершенное отчаяние:

– Одинокому, Гремячев – охо-хо, а женатому-то – ай-яй-яй!

– Это как? – улыбаясь, спрашивает Федька.

– А так. От матроса ветром пахнуть должно, от хозяйки – дымом. Значит, вразброс жить. А женская ласка, что морская затишь. Вот как, Федька.

Чжу не соглашается с этим. Ему, видимо, известно то, о чем Леший и понятия не имеет.

– Может, не любил ты никогда, Ваня. А я думаю: нет крепости против любви.

– А кто тебе велит думать? – откликается Леший. – Поживешь с мое – запоешь белухой.

Проходит полчаса. Леший беспокойно вертит головой, прислушивается к разным звукам с палубы, глухо залетающим в кубрик, и огорченно вздыхает.

Федька Гремячев усмехается:

– Скуп Авдей Егорыч. Придется тебе водой опохмеляться, Гуркин.

Леший решительно поднимается с койки, раздраженно сует ноги в бахилы и, цепляясь за перильца, лезет по трапу вверх.

Волна переваливает шхуну с борта на борт, за кормой змеится крупная рябь, и ноги у Лешего разъезжаются сами собой. Наконец, он втискивается в узкий коридорчик на носу судна, нащупывает дверь в каюту и стучится.

Никто не отвечает.

Гуркин толкает дверь – и в удивлении останавливается на пороге. Боцман сидит на койке, а на плечах и на руке у него примостились четыре синих голубя, похожие один на другого, как волна на волну.

– А, это ты, Иван... – не поворачиваясь, говорит боцман. – Проходи.

Ванька, конечно, слышал, что иные матросы под южными широтами таскают с собой обезьян, полярники – те, бывает, возятся с медвежатами, но голуби, вроде бы, не моряцкое дело. Однако, памятуя о водке, Ванька на всякий случай расплескивает по лицу безбрежное умиление и складывает губы бантом:

– Гули! Гуленьки! Очень замечательно, Авдей Егорыч!

– А что? В самом деле! – обрадованно отзывается боцман. – Для души эта птица, Гуркин.

Леший, поймав кивок боцмана, неохотно садится на край койки и уныло разглядывает голубей.

– Очень полезная птичка, – кисло улыбается он.

– Для души, – еще раз, но уже сухо подчеркивает боцман. – Не всё для выгоды.

Леший раздумывает, что бы еще сказать такое приятное Авдею Егорычу, но боится попасть «в разрез».

– Эк начеканены, – наконец высказывает он похвалу. – Как копейки. И не отличишь.

Но тут он замечает, что вроде дал маху. Лицо боцмана медленно наливается краской, и Авдей Егорыч говорит с плохо скрытым неудовольствием:

– Да как же «не отличишь», Гуркин? Ведь каждый на свой лад скроен.

Он снимает птиц с плеча, опускает их в небольшой фанерный ящик и потом, вынимая попарно, показывает Лешему:

– Вот ты погляди цепче, Иван. Видишь – глаз какой? Твердый, крепкий глаз. А головка все же не грубая. Самочка, значит. И имя у нее – Мотка-губа.

Авдей Егорыч кивает на вторую птицу:

– А это – Утес, Гуркин. Голубь Мотки. Сразу видать – мужик. Телом крупнее, и нарост на носу побольше.

Боцман достает из ящика новую пару, протягивает Ваньке:

– И это пара: Метель и Семка. Почему Метель? Да очень просто! Перо у нее со светлинкой. Будто снежком присыпано. А ты: «не отличишь»! Теперь-то видишь?

– А то как же! – торопливо соглашается Леший. – С непривычки я, Авдей Егорыч, обсекся. А так, конечно... что и говорить...

– Почтовики-голуби, – делая вид, что не замечает замешательства Ваньки, продолжает боцман. – Я их не раз с моря пускал. Домой идут.

– Н-ну!? – искренне изумляется Леший. – Как же это они?

– А так! – поглаживает усы боцман. – Птица такая.

Наконец Гуркин не выдерживает:

– Кхм, – кашляет он в ладошку. – А как же с рюмкой будет, Авдей Егорыч?

– С рюмкой?.. – соображает боцман. Он неожиданно кладет Лешему на плечо пудовую руку и тихо говорит: – Ну на кой она тебе черт, водка, а? Выпьешь рюмку – и снова захочется. Не пей, Гуркин.

– Да уж позвольте... – мямлит Ванька.

– Пойдем на палубу! – зло отзывается боцман и, достав из сундучка бутылку, не оглядываясь, шагает к борту.

Повертев бутылку в огромных волосатых руках, боцман хмуро швыряет ее за борт и поворачивается к обомлевшему Ваньке.

– Скажешь: выпили мы с тобой ее, – твердо говорит он. – И чтоб больше речи про то не было. Море здесь, а не кабак. Понял?

Он оглядывает с ног до головы скорбную фигуру Лешего и роняет с внезапной жалостью:

– Пойдем ко мне, Гуркин. Гостем будешь.

– Дак нет уж... благодарствую... – отнекивается Ванька. – На вахту скоро.

– Ну, как знаешь, – хмурится боцман.

Леший уходит.

Шхуна, отбрасывая легкий дымок, идет на север. Незаходящее солнце стоит над головой, и от этого старая, насквозь пропахшая рыбой «Медуза» кажется моложе своих лет, чище, красивее.

Под палубой корабля глухо поет двигатель. Но вверху слышны только плеск волн, тихое поскрипывание рангоута[43]43
  Рангоут – деревянные и стальные трубчатые части на верхней палубе корабля – мачты, стеньги, реи, бушприт и др.


[Закрыть]
да заунывный крик чаек.

Очередная вахта занята своими делами – и ничто не нарушает размеренной жизни на палубе, в машинном отделении, в радиорубке.

Молодой радист Коля, по прозвищу Спасите Наши Души, выстукивает все, что требуется по службе, и строго записывает положенное в журнал.

– Ну, как, Коля, – спрашивает его капитан, тоже молодой человек, из поморов, – есть связь с траулерами?

Спасите Наши Души скребет мизинцем по своим мальчишьим усам, иронически улыбается:

– Не беспокойтесь, Фрол Нилыч. У меня – в ажуре.

«Щеголь, хвост веретеном», – неприязненно думает капитан, покидая рубку.

Капитан стоит на мостике, задумчиво вглядывается в горизонт, дымит трубкой и потирает подбородок жесткими короткими пальцами.

К нему неслышно подходит боцман – и тоже, прищурив глаза, пытается что-то рассмотреть в безбрежных просторах неба и моря.

– Давленье падает, – не оборачиваясь, говорит капитан. – Как бы не заштормило, Авдей Егорыч.

– Самое простое дело, – соглашается боцман. – Соль мокнет. Пари́т...

Небо, совсем еще недавно – синее и высокое, теперь «низит», кажется белесоватым и мутным. Больше становится слоистых облаков. Высокие перистые облака бегут наперекор ветру, дующему у воды.

Вода из нежно-зеленой становится свинцовой, «тяжелеет», обрастая поверху белопенными гребешками.

– Пока ничего  т а к о г о  нет, – вслух соображает капитан, нажимая на слово «такого». – Идите, отдыхайте, Авдей Егорыч.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю