Текст книги "Веселое горе — любовь."
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)
Саксе с ненавистью посмотрел в тускло-голубые глаза Вагнера и, поняв, что с этим трусом каши не сваришь, шумно вздохнул. Старый интендантский осел просто смертельно боится партизан. Именно поэтому он заигрывает с мальчишкой.
Вагнер прохладно улыбнулся:
– Я не возражаю, если вы припугнете мальчишку.
Ночью Витю вызвали в штаб. Вернулся он оттуда с опухшим почерневшим лицом.
Встретив его на другое утро во дворе, Саксе спросил:
– Зарезал?
– Нет, – сказал Витя. – Я голубей резать не буду.
В голове у Саксе блеснула прекрасная мысль. Он сказал:
– Тебя вызывали в гестапо по приказу полковника Вагнера. Смотри, он не любит шутить.
И обер-лейтенант весело пошел в дом, решив, что он тонко напакостил этому трусу и хапуге Вагнеру.
На следующее утро, только-только забрезжил рассвет, Витя взял из голубятни синего почтаря и, засунув его за пазуху, покинул двор.
Когда взошло солнце, Метликин вернулся к себе и лег на сене, рядом с сестрой.
Маша вся дрожала от утреннего морозами из тряпок, в которые ее закутали Аркадий Егорович и Витя, виднелся только посиневший носик.
– Ты куда ходил? – спросила она брата. – За картошкой, да?
– Нет, – сказал Витя, – я голубя носил за город. Пусть полетает. А то совсем как в тюрьме. Ты никому не говори.
– Я никому не скажу, – пообещала Маша. – А если немяки увидят?
– Не увидят. Он примчится и тут же в летик шмыгнет. Почтари сразу в голубятню заходят.
Аркадий Егорович делал вид, что спит. Витя играет с огнем, но разве можно запретить ему это? Мальчик поймет так, что надо подчиниться немцам. Конечно, не покорится и возненавидит учителя. Аркадий Егорович на его месте, вероятно, поступил бы так же.
Может быть, офицеры заметили возвращение голубя. Но может статься, они только потом связали с птицами Вити то, что вскоре случилось.
В полдень над окраиной появились русские бомбардировщики, и от них, косо падая и свистя, понеслись к земле бомбы.
Вагнер и Саксе кинулись в блиндаж. Прошло немало времени, прежде чем Вагнер, наконец, сообразил, что бомбят не их дом, а аэродром, который совсем недавно перевели на пустырь по соседству.
Убедившись в этом по звукам частых разрывов, Вагнер, улыбаясь, вышел из блиндажа. Саксе, гневно щуря глаза, последовал за ним.
Во дворе они увидели Витю.
Мальчик стоял в рост и, весь сияя, следил за русскими самолетами. Всякий раз, когда они, выходя из пике, сбрасывали тяжелые фугаски или кассеты мелких бомб, почерневшие, разбитые губы мальчишки шептали какие-то слова.
Саксе со злобой посмотрел на Метликина и, обращаясь к полковнику, процедил сквозь зубы:
– Кто смешивается с отрубями, того съедают мыши, господин полковник. Вы не находите этого?
– А черт с вами! – передернул плечами Вагнер. – Делайте, что хотите.
Через час к дому, завывая, примчалась черная машина, и Витю снова увезли в гестапо.
Утром Саксе сказал Аркадию Егоровичу:
– У вашего ученика неважное здоровье, господин учитель. Он не может сам прийти домой.
Вечером они сидели втроем в сарае – учитель и дети – и молчали.
– Больно, братка, а? – мучилась Маша и заглядывала в глаза брату.
– Ну, вот еще, – кривился Витя, – чего это мне больно? Спи не выдумывай.
Маша не могла оторвать глаз от почерневших губ и щек брата, на которых запеклась кровь, и глотала слезы.
Учитель молчал.
Потом уже, когда сестра заснула, мальчик сказал учителю:
– Не могу я погубить птиц, Аркадий Егорыч. Пусть что хотят делают. Голубь мне все равно как прежняя мирная жизнь. И она ведь обязательно вернется, та жизнь. Я же знаю это. И пусть видят, что я им не поддался, треклятые.
– Вернется, Витя, – тихо сказал Татарников. – Потерпи немного.
Это «потерпи немного» звучало как поддержка, и мальчик благодарно взглянул на старика.
Витю теперь каждый день вызывали в гестапо и избивали.
– Мы знаем, – говорили ему там, – в Ростове действуют несколько партизанских отрядов. Ты должен их знать. У вас есть связь голубями. А иначе зачем тебе птицы? Ты покажешь нам базы отрядов.
– Я не знаю партизан, – говорил Витя, облизывая опухшие, ставшие непомерно толстыми губы.
– Конечно, – говорили в гестапо, – своих выдавать подло, это предательство, но подлость – небольшая цена за жизнь. Не так ли?
– Я не знаю, о чем вы спрашиваете, – утверждал Витя.
– Мы поможем тебе немножко, мальчик, – ухмылялись гестаповцы. – В городе разбойничает отряд Югова. Его правильная фамилия – Михаил Михайлович Трифонов. Ты укажешь, где его база, и спасешь себе жизнь. И еще ты нам покажешь, где прячутся тридцать партизан отряда «Мститель». Ты ведь носил им голубя для связи?
Метликина избили до потери сознания, потом облили ледяной, с улицы, водой и сказали:
– Иди, подумай, мальчик. Завтра мы пригласим тебя сюда еще.
Вернувшись домой, Витя сказал учителю:
– Замордуют они меня, Аркадий Егорыч. Но я им припас потешку.
Учитель только качал головой и плакал про себя, не имея сил сказать своему ученику, чтобы он подчинился немцам.
Потом он наклонился к Витиному уху, и мальчик услышал хриплый, кажется, совсем незнакомый шепот учителя:
– Они бы давно убили тебя, мальчик. Но они отпускают, чтобы следить за тобой. Если ты и вправду связан с Юговым, не ходи к нему в эти дни. Пережди, сынок.
На рассвете Аркадий Егорович ушел в город, – где-нибудь выменять картошки на свои старые серебряные часы.
Витя долго лежал с открытыми глазами на мерзлом сене, и лицо его страдальчески кривилось от боли. Но заметив, что Маша проснулась и смотрит на него, Витя постарался придать своему лицу беззаботное выражение и сказал сестре:
– Ты помоги мне, Маша, встать, у меня вчера нога растянулась. Я только до голубятни дойду.
Опираясь на худенькое плечо девочки, стараясь не вскрикнуть от боли, которая иголками колола его в ноги, в руки, во все тело, Витя добрался до голубятни.
С трудом открыв замок, он распахнул дверь, и засидевшиеся голуби со свистом вылетели на воздух.
Почувствовав, что силы вернулись к нему, Витя взмахнул длинным гибким шестом с тряпкой, и вся его маленькая стан мигом ушла к облакам.
Со всех концов улицы жаркими глазами следили за стаей мальчишки, бросали в небо взгляд взрослые, знавшие, как травили Витю Метликина. И все гордились мальчиком, чье твердое сердце не покорилось всей злобе и силе врага.
Из окна дома на Витю и его голубей злобно смотрел Саксе, тревожно вглядывался Вагнер, эти тщедушные жалкие люди, из-за своей трусости даже не способные на открытую подлость.
А Витя, ничего не замечая вокруг, сияя разбитым лицом, размахивал тряпкой на палке, не давая стае потерять высоту.
И он даже не увидел, как к дому, без сигналов и шума, подкатила черная крытая машина и навстречу гестаповцам бросился Саксе, что-то объясняя и жестикулируя.
Через два дня Саксе, встретив Татарникова во дворе, сказал ему, иронически вздыхая:
– Я вынужден вас огорчить, господин Татарников: ваш ученик приговорен к расстрелу.
И ударил смертельно побледневшего старика кулаком в лицо.
Витю расстреляли во дворе гестапо. Он уже не мог стоять, и его исполосовали очередями из автомата – лежащего лицом вверх на снегу. На снегу, покрытом красными замерзшими пятнами крови, он лежал, мальчик, сощурив опухшие глаза, не разжимая черных, в трещинах губ. Лежал почти мертвый, и только глаза его горели ненавистью и еще мечтой о грядущей нашей советской жизни, которая должна придти.
Ночью к сараю Метликиных подъехала крытая машина, и солдаты долго рылись в сене, тыкали штыками в землю.
Маша, окаменевшая от страха, прижалась спиной к холодному деревянному столбу и не могла выговорить ни слова.
Ничего не найдя на сеновале, гестаповец сказал:
– Следующая очередь ваша, господин учитель.
И, отряхивая мундир от сена, добавил:
– Учи́теля, по справедливости, надо было пристрелить раньше ученика. Но эту ошибку можно поправить.
...Зеленые и красные ракеты изредка взлетали в небо, их свет проникал к нам в сарай через дыры и щели, неестественно окрашивая лица девочки и учителя.
Где-то слышались отрывочные выстрелы, с улицы доносились команды наших офицеров, и по этим командам можно было судить, что пленных, схваченных в бою, ведут на соседний пустырь, обнесенный колючей проволокой.
Потом наступит время – и пленные узнают всю справедливость возмездия. Оно отделит человека от зверя, чтобы каждый узнал свою судьбу и взглянул ей в глаза – глаза, горящие ненавистью и еще мечтой, мечтой о нашей советской жизни, которая пришла.
–...Это было неделю тому назад, седьмого февраля, – сказал Аркадий Егорович, поднимаясь с сена, которое ему постелила в начале нашего разговора девочка. – Вот и все, товарищ.
Все долго молчали.
На чистом морозном небе бронзово сияла луна, и Аркадий Егорович иногда подставлял лицо под ее прозрачные лучи. Тогда его больные глаза блестели, будто на них были слезы.
Я не знал, что́ сказать, и спросил, только чтобы не молчать:
– А Витины голуби? Как они? Уцелели?
– Голуби? – переспросил Татарников и, чиркнув спичкой,полез на сеновал.
Под самой крышей он разгреб сено и вынул из него два маленьких ящичка Открыв один из них, показал мне русского черно-пегого турмана.
– А в другом ящичке – голубка, – пояснил учитель, и в его голосе звучали нотки гордости. – Мы их с Машей в разные ящички посадили, чтоб не ворковали они, милые. А остальных не успели взять: немцы убили. И голубятню сожгли, и дом тоже.
Несколько раз затянувшись махоркой, Татарников болезненно закашлялся и, разгоняя дым ладонью, сказал:
– Вот и все. Так и погиб он, наш Витя. За свою маленькую любовь к голубю, за веру в мирную жизнь человека. За мирную, обязательно советскую жизнь. Он знал, что при врагах ему не держать голубей...
– Он знал, – сказала Маша, – он про все знал, братка.
И глаза ее были, как буравчики, как хорошо отточенные буравчики.
А я сидел молча и думал, что и сейчас, и потом, во все времена совершенно бессмысленно воевать против народа, у которого даже мальчики способны на такой подвиг.
Я думал, что легче погибнуть в бою солдату, знающему, на что он идет. Солдату, которому нельзя отказаться ни от клятвы, ни от оружия. Солдату, память которого будет проклята, если он изменит долгу.
Но во сто крат трудней погибать человеку, который может спасти себе жизнь, отказавшись от малости. За это никто не осудил бы человека.
Витя не пожелал отказаться от этой малости, чтобы враг знал: он, Витя, до конца остался самим собою, он до конца с Родиной.
И я неожиданно для себя тихо сказал Аркадию Егоровичу:
– Спасибо вам за это, учитель. Сыновнее вам спасибо за всё.
В ЗАПОЛЯРЬЕ
Что это была за ночь! Кажется, всякие ночи случались в моей жизни, но такой, право, еще не доводилось видеть.
Я шел с одного из полуостровов в глубь материка и почти не верил, что приду куда следует. Ярый ветер побережья выл, орал, хлестал снегом в лицо, и где-то рядом охал, обрушиваясь на скалы, Ледовитый океан.
На всем огромном каменном плато полуострова нельзя было найти местечка, где бы не свирепствовала пурга.
Стояла полярная ночь, снег и ветер были хозяевами на скалах побережья. С такими хозяевами лучше не иметь дела!
Не надо бы ходить в ночное время по этим местам, да делать было нечего: приказ есть приказ, – и я пошел. Пограничники дали мне лыжи, но уже вскоре я снял их: на лыжах плохо чувствуешь дорогу.
Брел я, закрыв глаза, – все равно ничего не было видно! – и постукивал лыжной палкой о землю, стараясь не свернуть с твердого грунта дороги.
Мне надо было пройти километров пятнадцать. Я шел и шел. И вот полезла в голову всякая чертовщина. Вспомнил путников, бродивших сутками вокруг места, из которого они вышли. Люди выбивались из сил и застывали на снегу в десяти шагах от дома. .
Друзья перед походом советовали мне «держаться волны», и я двигался, до боли в ушах прислушиваясь к реву морского прибоя.
На шестом часу пути ноги одеревенели и очень захотелось спать. Тянуло лечь на снег и отдохнуть. Совсем плохой признак!
Но все-таки продолжал идти. Только бы не поддаться слабости, не махнуть на себя рукой!
И я тащился вперед. Когда открывал глаза – видел: прямо в лицо бьют потоки черного снега. Дышать становилось все труднее, стало болеть обожженное морозом горло. Тело было в горячем поту, а ресницы смерзались. И наконец, я остановился, ловя задубевшими губами порывы ледяного ветра. «Немного постою, лишь опамятуюсь», – твердил я про себя, уже чувствуя, что больше нету сил. «Нет, иди! – приказывал себе. – Ведь замерзнешь».
Снова навалился грудью на ветер, деревянно переставляя ноги.
И вдруг увидел огонек. Он мерцал в десятке шагов от меня – маленький, слабый живой свет, а я смотрел на него равнодушно. До того, верно, измотала проклятая дорога, что даже не удивился этому спасительному чуду. А может, и не поверил в него. Мало ли что покажется человеку, из которого выжаты все силы!
Еле-еле поднял руку, содрал с ресниц намерзший снег и, широко открыв глаза, смотрел и смотрел на желтый расплывшийся квадрат. Нет, он не исчезал! Это было, и в самом деле, чье-то живое, близкое окно!
И я, задыхаясь, потащился к огню.
Мне казалось, барабаню в окно так сильно, что меня должны сразу услышать. Но дверь долго не открывали: верно, обитателям домика мерещилось, что это буря бьется в стекло.
...Проснулся я от пристального взгляда старика, сидевшего на табуретке около кровати. Это был интересный и сразу привлекавший к себе внимание человек. У него серебрились седые мягкие волосы, зачесанные от высокого лба к затылку. Немного выцветшие серые глаза пытливо смотрели вперед и, кажется, видели то, что другим видеть не дано. И, вместе с тем, светилось в его взгляде что-то наивное, по-детски простодушное, что сразу располагало к нему и вызывало доверие. Он, вероятно, мог широко и открыто радоваться чужим удачам, помогать людям и принимать их помощь.
– С кем имею честь?.. – спросил человек и, получив ответ, назвал себя.
Я знал фамилию этого большого ученого. Он исследовал здесь много лет природу северных сияний, собирал на побережье минералы, цветковые растения, мхи, лишайники. Это был подвижник науки.
Я обрадовался встрече. Но тут же неприятная мысль уколола меня.
– Простите, – забеспокоился я, – вы давно перебрались на берег?
Хозяин дома пожал плечами и обернулся к жене.
Только теперь я заметил маленькую седую старушку, молча сидевшую в легком плетеном кресле.
– Мы никуда не перебирались, – сказала старушка. И она назвала район, где расположен их домик.
Тогда я понял, какая беда миновала меня. Видно, в самом начале пути потерял дорогу, ушел в сторону. Что – «шум волны», когда все кругом воет и ревет! Не попадись на моем пути огонек этого домика, – плохо бы мне пришлось, ох, плохо!
За чаем ученый, позванивая ложечкой в такт словам, рассказывал об этой суровой и величественной земле, обжитой еще в начале одиннадцатого века новгородцами, о Студеном море, о горах и реках края, о сполохах и пазорях. Радуясь новому человеку, хозяева домика с видимым удовольствием сообщали о прошлом побережья, о природе и богатствах его. И почти ничего – о себе.
– Вы знаете, – отхлебывая чай с блюдечка, говорил хозяин дома, – когда-то Архангельского генерал-губернатора маркиза де Траверсэ попросили учредить на Мурмане кампанию для рыболовства, мореходства и звероловства. Вы не слышали, что ответил этот сановный глупец? Он сказал: «Там могут жить только два петуха да три курицы...» Мнение недалекого чужестранца вполне разделял вице-губернатор Сафронов. Доморощенный недоросль считал, что и куриц не разведешь на Мурмане.
– Бог с ними, – сказала жена ученого, – один из них не знал нашего народа, другой не верил в него. Пустые это были начальники, Сереженька.
Мы уже кончали пить чай, когда я совершенно неожиданно услышал воркование голубей. Ошибиться было трудно: голубь ухаживал за голубкой, и она отвечала ему коротким, почти куриным клохтаньем. Так «разговаривают» голу́бки, когда сидят на яйцах.
Я удивленно посмотрел на профессора, и он, заметив этот взгляд, засмеялся весело, заговорщицки поглядывая на жену.
– Удивляет? – спросил хозяин дома. – В беллетристических произведениях ученому надлежит иметь у себя в доме бивень мамонта, мешки с минералами или что-нибудь в этом роде. А я вот, молодой человек, – он опять заговорщицки посмотрел на жену, – голубей развожу.
И, потирая руки, предложил:
– Хотите посмотреть?
Хотел ли я посмотреть? Да я, черт возьми, готов был во все глаза глядеть на милых моих пичуг, о которых в Заполярье знают разве только понаслышке!
В соседней небольшой комнате, в фанерном чемодане без крышки, помещались две пары голубей. Чемодан был разделен посередине картонной перегородкой.
– Вот, – сообщил профессор, прибавив фитилька в лампе, – синие почтари, из Ленинграда привез. Знаете, что такое почтари, молодой человек?
– Минуту, – сказал я, посмеиваясь, и взял одну из птиц в ладонь. – Так. Ясно. Это – голубка. Ей полтора года. Она не чистых почтовых кровей. Видно, один из ее родителей был простым голубем белого или желтого цвета. Объяснить, по каким признакам?
– Феничка, – удивленно произнес профессор, – этот молодой человек начинает мне нравиться.
И мы втроем уселись тут же, около фанерного чемодана, и стали рассказывать друг другу всякие истории из жизни голубей. Я вспомнил об Орлике, о Кирюхе, о голу́бке Туманное Утро, спасшейся от ястреба на моем плече, о Девочке с бантиком, находившей дом в ночной темноте. Потом спросил профессора:
– Сергей Романыч, что делают ваши голуби полярной ночью?
Это был не праздный вопрос. Дело в том, что полярная ночь вовсе не означает полной двухмесячной тьмы, как это представляют себе многие. Два месяца на небе нет солнца, но его приближение, особенно к концу этого срока, ощущается все явственнее. Сначала это похоже на поздние сумерки в средней России, затем – на белые ночи Ленинграда и, наконец, ночь превращается почти в день, только в день пасмурный и не очень приветливый. И вот на несколько минут выглядывает солнце.
Профессор выпускал своих голубей на воздух, как только появлялись «световые прогалинки», и постепенно увеличивал срок прогулок. Все остальное время птицы находились дома.
– Я решил, – продолжал профессор, – использовать с наибольшей выгодой время вынужденного затворничества моих птиц. Пусть они в это время кладут яйца и выводят птенцов. Тогда летом, когда наступит двухмесячный полярный день, у них останется больше времени на прогулки и игры...
Сделать так было сравнительно нетрудно. Старики хорошо отапливали комнату и создали в ней ту температуру, при которой голуби обычно кладут яйца. Здесь также постоянно горел свет. И обе голубки снеслись, совсем не подозревая, что за окнами домика трещат морозы и стоит ночь.
Я полюбопытствовал:
– Федосья Павловна, дружно они у вас живут, голуби?
Старушка улыбнулась и хитро посмотрела на мужа. И улыбка и взгляд говорили: «Сам знает, а спрашивает!». Потом заметила:
– Иным молодым людям не мешало бы у голубей верности поучиться. Ей-богу, молодой человек. Нет, нет, вы не конфузьтесь, это я вас к слову молодым человеком назвала. А так, что ж, действительно у этих птичек славные верные сердца. Смотришь на них и думаешь: так-то живут душа в душу, так-то уж любят друг друга, – лучше некуда. И радуешься, что ты этим птичкам даешь возможность жить и любиться, детишек пестовать. Верно, Сереженька?
Профессор пожал плечами: «Женщина – и разговор у нее женский». Но я отлично видел, что Сергей Романович совершенно согласен с женой.
– А вот наступит теплое время, – поблескивая глазами, сказал профессор, – приедут ко мне люди с Большой земли – студенты, геологи – начнем мы погуливать по бережку, тут мне голубки и службу сослужат. Ведь как раньше получалось? Уйду – и нет меня неделю, две. Феничка изведется вся, легко ли одной здесь время тянуть? Да и за меня боится: ну, а как мужа медведь задерет? А теперь не так будет. Прошла неделька, сейчас почтаря – из корзинки, записку ему на лапку: «Феничка, медведей на побережье не водится. Жив и здоров». И в воздух его: лети, братец! Ведь жена в избушке ждет привета, как соловей лета. Кажется, так в альбомах пишут?
Мы все весело посмеялись нехитрым шуткам Сергея Романовича. Однако я понимал, что за этой шутливостью скрываются серьезные чувства и мысли много повидавшего на своем пути человека.
Потом мы беседовали о семьях, о детях, обменялись адресами, и я вышел в свистящую черную ночь, унося в сердце тепло, которое излучали вокруг себя эти милые и добрые люди.
До свиданья, Сергей Романыч и Федосья Павловна! До свиданья, голуби!