412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Яновская » Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями » Текст книги (страница 36)
Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 18:56

Текст книги "Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями"


Автор книги: Лидия Яновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 59 страниц)

Мелодия одиночества – одна из самых сильных мелодий в романе. Одинок Пилат. Одинок Иешуа с преданным, но не понимающим его Левием Матвеем. Одинок мастер, которому судьба посылает Маргариту, чтобы возникло их одиночество вдвоем…

И путь Ивана Бездомного – путь к одиночеству. В свои двадцать три года он существовал в толпе. Его миром были признанные, но дурные стихи, суета дома Грибоедова, ночная Москва с одной и той же музыкой их всех окон и стандартными оранжевыми абажурами в каждом окне. И лишь в доме скорби, в заточении палаты душевнобольного, он начинает свершение своего пути к одиночеству и постижению очень важных для него истин…

Отмечу, что Булгаков не выдумывает одиночество Иешуа. Он находит его в Евангелии: ведь Иисус нередко непонимаем учениками, особенно к концу событий. Вот он перед трагической своей молитвой о чаше просит Петра и двух сыновей Зеведеевых быть с ним и бодрствовать вместе с ним. Трижды просит, и трижды будит их – они спят (Матфей, 26, 37–45). Вот он говорит ученикам, что один из них предаст его. Ученики недоумевают, пытаются узнать, кто это. «Тот, кому Я, обмакнув кусок хлеба, подам», – говорит Иисус. «И, обмакнув кусок, подал Иуде Симонову Искариоту». Но ученики не понимают! «Что делаешь, делай скорее», – говорит он Иуде (Иоанн, 13, 21–28).

«Тогда все ученики, оставив Его, бежали», – пишет евангелист Матфей об аресте Иисуса (26, 56). А Ренан, описывая крестный путь, отмечает: «Никого из учеников не было возле него в тот момент»[344]344
  Эрнест Ренан. Жизнь Иисуса. С. 290.


[Закрыть]
.

Мелодия непонимания и одиночества, слабо присутствующая в Евангелии, у Булгакова обостряется и выступает на первый план. Думаю, и сам писатель болезненно воспринимал свое одиночество – при переполненном на его спектаклях зале в Художественном театре. Когда в его жизнь вошла Е. С., он сказал ей: «Против меня был целый мир – и я один. Теперь мы вдвоем, и мне ничего не страшно»[345]345
  Владимир Лакшин. Елена Сергеевна рассказывает. // Воспоминания о Михаиле Булгакове. М.: Советский писатель, 1988. С. 414.


[Закрыть]
. То же, что и в его романе, одиночество вдвоем. Подозреваю, что доживи он до наших дней, он был бы еще более одинок – при бесконечных «альтернативных» и беспардонных трактовках его биографии и его романа…

В числе существенных изменений, внесенных Булгаковым в евангельское предание, – Иуда. В отличие от канона, в романе он не апостол и, следовательно, не предавал своего учителя и друга, поскольку ни учеником, ни другом Иешуа не был. Он – профессиональный соглядатай и доносчик. Это его форма заработка.

Булгакова занимали доносчики – особенность страны и быта, в которых он жил. Этот мотив возникает уже в начале замысла романа. В самой ранней сохранившейся тетради запись: «Delatores – доносчики». Термин из истории и социального устройства древнего Рима. Но для Булгакова доносчики бессмертны. Они проходят в его сочинениях о Мольере, о Пушкине. «Великий монарх, видно, королевство-то без доносов существовать не может?» – говорит в «Кабале святош» шут короля, «справедливый сапожник».

Но тут необходимо небольшое отступление. Чаще других источников, которыми пользовался Михаил Булгаков в работе над «древними» главами своего романа, я упоминаю книги Эрнеста Ренана и Фредерика Фаррара. Эти книги – «Жизнь Иисуса» Ренана и «Жизнь Иисуса Христа» Фаррара – были у писателя под рукою все двенадцать лет работы над романом. С течением времени появлялись и другие книги. Возможно, не все они нам известны. Известно, впрочем, что их было немного. Нет оснований считать, что писатель обращался непосредственно к таким источникам, как Иосиф Флавий или Филон Александрийский. Нет реальных следов его обращения непосредственно к апокрифическим Евангелиям. Но к книгам Ренана и Фаррара возвращался неизменно.

О том, чем именно привлекали моего героя эти два, весьма несхожих между собою сочинения, что он искал в них и что находил, я подробно рассказала много лет назад[346]346
  См.: Лидия Яновская. Творческий путь Михаила Булгакова. С. 253–260.


[Закрыть]
. Информация давно, как говорится, вошла в оборот, и возвращаться к ней было бы незачем, если бы… Если бы уже упомянутую новую критику романа, возникшую в так называемые нулевые годы, порою не зашкаливало и не рождались бы в ней такие перлы: «Непосредственным источником образов Иешуа Га-Ноцри и Понтия Пилата были работы западных трансформаторов христианства (курсив мой. – Л. Я.) Д. В. Штрауса, Ф. Фаррара, Э. Ренана»[347]347
  И. П. Карпов. Роман М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита» в православном прочтении. // Открытый урок по литературе. Русская литература ХХ века. Пособие для учителей. М.: Московский Лицей, 2001. С. 354.


[Закрыть]
. Да и популярнейший Андрей Кураев с его гневными обличениями «богоборцев», которые «низводили Христа с Неба на землю и говорили о нем как об обычном человеке»[348]348
  Андрей Кураев. «Мастер и Маргарита»: за Христа или против? http://arnaut-katalan.narod.ru/mim3.html


[Закрыть]
, недалеко ушел от этой трактовки.

На самом деле, ни Ренан, ни Штраус (к книге Штрауса «Жизнь Иисуса» Булгаков обращался, но нечасто), ни тем более Фаррар, проповедник и придворный капеллан английской королевы Виктории, «трансформаторами христианства», тем паче «богоборцами», не были.

Эрнест Ренан – историк раннего христианства и член Французской академии – был ярким представителем так называемой рациональной критики Евангелий, которая достигла расцвета в XIX веке. Он преклонялся перед личностью Иисуса, преклонялся перед идеями Иисуса, но – сын своего века – в чудеса принципиально не верил и к Евангелиям относился критически.

Писал: «Сами евангелисты, завещавшие нам образ Иисуса, настолько ниже того, о ком говорят, что беспрестанно искажают его, не будучи в состоянии подняться на одну с ним высоту. Их сочинения полны заблуждений и противоречий. В каждой строчке проглядывает оригинал божественной красоты, искажаемый редакторами, которые его не понимают и подставляют свои собственные мысли на место идей, только наполовину доступных их пониманию»[349]349
  Эрнест Ренан. Жизнь Иисуса. С. 307.


[Закрыть]
.

Фаррар, напротив, будучи глубоко верующим, каждое слово евангелистов, в том числе повествование о чудесах, принципиально принимал с доверием. Книга его написана после «Жизни Иисуса» Ренана и не без вызова названа так: «Жизнь Иисуса Христа».

Легко и ярко написанная, книга Фаррара почти сразу же была переведена на русский язык, переиздавалась, была, так сказать, рекомендованным чтением. В библиотеке Академии Наук Украины я обнаружила экземпляр этой книги (перевод Ф. М. Матвеева, М., 1887) с зачеркнутой пометой: «Ученическая библиотека старшего возраста» и штемпелем: «Фундаментальная библиотека Киевской 1-й гимназии».

Ренан был переведен на русский язык несколько позже, но тоже выдержал немало изданий. Был популярен. По-видимому, богословы ХIХ века в России были терпимее, чем неофиты ХХI-го: в Каталоге библиотеки Киевской духовной академии[350]350
  Систематический каталог книг библиотеки Киевской духовной академии, составленный А. С. Крыловским. Том.3, вып. 7. Киев, 1907.


[Закрыть]
значатся практически все основные сочинения Ренана, в том числе «Жизнь Иисуса» на французском (в двух изданиях), на немецком и на русском.

Оба биографа Иисуса были блестяще образованны, и к их книгам Булгаков относился с уважением. Возникавшие противоречия писатель разрешал сам. Разрешал не как историк – как художник. Самые спорные евангельские подробности опускал совсем. Реалий становилось меньше, но писателю, по-видимому, было достаточно.

Вот критики Евангелий отмечают, что города Назарета во времена Иисуса, пожалуй, еще не было. (Ренан: «О нем не упоминают ни Ветхий Завет, ни Иосиф Флавий, ни Талмуд»[351]351
  Эрнест Ренан. Жизнь Иисуса. С. 374.


[Закрыть]
.) Булгаков пробует – вслед за Фарраром – подобрать другое название города: Эн-Назир? Эн-Сарид? И наконец решительно убирает Назарет из биографии своего героя. Но если столько традиционно-привычного в евангельском сюжете писатель опускает, то что же остается? Оказывается, самое важное для негоостается.

В романе остается божественное присутствие и предопределенность судьбы. То, что было так точно схвачено первыми читателями – в те годы, когда роман к читателям уже пришел, а булгаковедов еще не было.

Бог? Или человек?

В уцелевших ранних черновиках романа на личности Иешуа Га-Ноцри лежит отблеск чуда. Самая его смерть представлена как смерть более чем человека:

«Кровь из прободенного бока вдруг перестала течь. Сознание в нем быстро стало угасать. Черная туча начала застилать мозг. Черная туча начала застилать и окрестности Ершалаима».

В этих ранних редакциях Иешуа – Учитель. Он может требовать и обещать. У него есть право требовать и обещать:

«…С правого креста послышалось:

– Эй, товарищ! А, Иешуа! Послушай! Ты человек большой. За что ж такая несправедливость? Э? Ты бандит, и я бандит… Упроси центуриона, чтоб и мне хоть голени-то перебили… И мне сладко умереть… Эх, не услышит… Помер!..

Но Иешуа еще не умер. Он развел веки, голову повернул в сторону просящего.

– Скорее проси, – хрипло сказал он, – и за другого, а иначе не сделаю…

Проситель метнулся, сколько позволяли гвозди, и вскричал:

– Да! Да! И его! Не забудь!

Тут Иешуа совсем разлепил глаза, и правый бандит увидел в них свет.

– Обещаю, что прискачет сейчас. Потерпи, сейчас оба пойдете за мною, – молвил Иисус…»

И распятый справа еще видит, как скачет из Ершалаима второй гонец, по-видимому, неся и ему желанную смерть-избавление…

Это – редакция 1929 года.

В рукописи 1934 года (редакция третья, глава «На Лысой Горе») Иешуа уже не требует, потому что ничего не может обещать. И все же еще звучит его поучающая интонация:

«Тут же висящий рядом беспокойно дернул головой и прокричал:

– Несправедливость! Я такой же разбойник, как и он! Убей и меня!

Кентурион отозвался сурово:

– Молчи на кресте!

И висящий испуганно смолк.

Ешуа повернул голову в сторону висящего рядом и спросил:

– Почему просишь за себя одного?

Распятый откликнулся тревожно:

– Ему все равно. Он в забытьи!

Ешуа сказал:

– Попроси и за товарища!»

В окончательном тексте реплика Дисмаса сохранится: «Несправедливость! Я такой же разбойник, как и он». Но поучающей интонации у Иешуа не будет. Только сострадание: «Иешуа оторвался от губки и, стараясь, чтобы голос его звучал ласково и убедительно, и не добившись этого, хрипло попросил палача:

– Дай попить ему».

Кто же он такой – Иешуа Га-Ноцри в романе «Мастер и Маргарита»? Бог? Или человек? Не кажется ли вам, что это самая загадочная фигура в романе?

В фильме Юрия Кары «Мастер и Маргарита» Николай Бурляев в роли Иешуа не сомневается, что изображает Христа. Его герой знает о своей истинной сущности. Когда он поднимает глаза к небу, они наполняются светом, а в речах его проступает второй план, словно бы он, допрашиваемый прокуратором, на самом деле все-таки выше прокуратора.

Это сыграно и снято так убедительно, что я спешу перечитать роман. Может быть, там все-таки есть что-то, не схваченное мною? Что-то, дающее режиссеру и актеру право так прочитать текст?

Но роман оснований для такого прочтения не дает: режиссер воспользовался ранней редакцией, отвергнутой автором. В окончательном тексте (авторским же, по крайней мере в нашем случае, является только окончательный текст) Иешуа открыт: в его поведении нет двойного дна. Он смотрит на Пилата не испытующе, не изучающе, как смотрел бы Воланд, а с искренней заинтересованностью и сочувствием.

Он уверен, что воздвигнется храм истины и нить жизни может перерезать только тот, кто эту жизнь подвесил…

Он убежден, что все люди добры, только нужно до каждой души добраться, найти где-то на дне ее заваленную сором капельку добра, нужно с каждым поговорить, как поговорил он когда-то с Левием Матвеем, и вот сейчас говорит с Пилатом, и хотел бы поговорить с Марком Крысобоем…

А этот странный диалог Иешуа и Пилата об Иуде из Кириафа:

«– Дело было так, – охотно начал рассказывать арестант, – позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил…

– Добрый человек? – спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.

– Очень добрый и любознательный человек, – подтвердил арестант, – он выказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…

– Светильники зажег… – сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали.

– Да, – немного удивившись осведомленности прокуратора, продолжал Иешуа, – попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть…»

В предшествующей (четвертой) редакции Пилат высказывается подробней: «Светильники зажег, двух гостей пригласил…»

А еще ранее, в редакции третьей, Иуда никуда не приглашал бродячего философа и предательских светильников не зажигал.

Что за мысль поразила Булгакова между третьей и четвертой редакциями романа? Зачем светильники? Что знает в окончательном тексте романа Пилат, неизвестное Иешуа Га-Ноцри?

А значит это, что в промежутке между третьей и четвертой редакциями романа Булгаков еще раз перелистал книгу Ренана «Жизнь Иисуса» и его внимание привлекла выписка Ренана из талмудической книги «Мишна».

Существовало в древней Иудее законоположение: когда кого-либо провоцировали на богохульство с целью дальнейшего привлечения к суду, то делалось это так: двух свидетелей прятали за перегородку, а рядом с обвиняемым непременно зажигали два светильника, дабы занести в протокол, что свидетели его видели.

И прокуратор Иудеи отлично осведомлен об этом. А Иешуа, которому, кажется, открыто все – и глубокое одиночество Пилата, и то, что у Пилата мучительно болит голова, заставляя его помышлять о яде, и то, что гроза будет позже, к вечеру… Иешуа, который предчувствует судьбу Иуды из Кириафа: «Я вижу, что совершилась какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа. У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль»… Иешуа ничего не знает о своей судьбе. И зачем зажигает светильники очень «любознательный» юноша, проявляющий «величайший интерес» к чужим мыслям, ему неизвестно.

У Иешуа нет божественного всеведения. Он человек. И это представление героя не богочеловеком, как он мыслился Булгакову у истоков романа, а человеком – бесконечно беззащитным и столь же бесконечно человечным – обостряется в романе от редакции к редакции.

И проступает вопрос: у него нет божественного всеведения, потому что он человек? Или у него нет божественного всеведения потому, что на землю он послан как человек и, пока он на земле, знание о его божественной сущности отнято у него?

И другая очень важная художественная особенность этого персонажа исподволь складывается в романе.

В третьей редакции (глава «Золотое копье», 1934) сцена на помосте, или лифостротоне, когда Вар-Равван получает свободу, заканчивалась так:

«И тут же Раввана Крысобой легко подтолкнул в спину, и Вар-равван, оберегая больную руку, сбежал по боковым ступенькам с каменного помоста и был поглощен воющей толпой.

Тут Ешуа оглянулся, все еще сохраняя на лице улыбку, но отражения ее ни на чьем лице не встретил. Тогда она сбежала с его лица. Он повернулся, ища взглядом Пилата. Но того уже не было на лифостротоне.

Ешуа попытался улыбнуться Крысобою, но и Крысобой не ответил. Был серьезен так же, как и все кругом.

Ешуа глянул с лифостротона вниз, увидел, что шумящая толпа отлила от лифостротона, а на ее место прискакал конный сирийский отряд, и Иешуа услышал, как каркнула чья-то картавая команда. Тут Ешуа стал беспокоен. Тревожно покосился на солнце. Оно опалило ему глаза, он закрыл их и почувствовал, что его подталкивают в спину, чтобы он шел.

Он заискивающе улыбнулся какому-то лицу. Это лицо осталось серьезным, и Ешуа двинулся с лифостротона.

И был полдень».

Здесь единственный раз в доступных нам рукописях романа мы видим мир глазами Иешуа и, следовательно, прикасаемся к его внутреннему миру. В дальнейшем этого не будет. В законченном романе мы видим Иешуа Га-Ноцри только так, как его видит Пилат, как его видят секретарь, стража. И даже о том, как Иешуа перед казнью искал ответного взгляда, узнаем извне – из уст Афрания:

«– …Он вообще вел себя странно, как, впрочем, и всегда.

– В чем странность?

– Он все время пытался заглянуть в глаза то одному, то другому из окружающих и все время улыбался какой-то растерянной улыбкой».

И никоим образом нельзя узнать из романа, что видел и слышал сам Иешуа.

Пилат в романе виден изнутри. Иешуа – только извне. Судьбу Пилата нужно вскрыть, понять и, в конечном счете, разрешить. Судьба Иешуа – данность, которая обсуждению и анализу не подлежит. Между читателем и этим персонажем – дистанция. И, при всей зримости образа, – его недоступность.

Булгакова занимало последнее слово его героя. Что говорит Иешуа Га-Ноцри, умирая на кресте? Каким должно быть его прощальное слово с жизнью?

Писатель слишком хорошо знает, что запись евангелиста Матфея, повторяющая прекрасные строки из 21-го псалма Давидова, вряд ли аутентична. Может быть, свидетельство Иоанна надежнее? У него короче, одно слово: «сказал: совершилось».

Булгакову нужно одно слово. В 1934–1935 годах, в пору работы над третьей редакцией романа он все еще не уверен в этом слове. Здесь: «…Ешуа, у которого бежала по боку узкой струей кровь, вдруг обвис, изменился в лице и произнес одно слово по-гречески, но его уже не расслышали».

В законченном романе мы расслышим наконец последнее слово казнимого: «Игемон…» Может быть, это всего лишь эхо последней реплики, которую слышит умирающий: «Славь великодушного игемона!» Титул, поименование того, с кем последним говорил казнимый, кем был трусливо предан и напоследок одарен – смертью, не слишком затянувшей мучения.

Но это еще и – не сразу понимаемое читателем – обречение Пилата на бессмертие. «Да, уж ты не забудь, помяни меня, сына звездочета», – будет просить Пилат несколько часов спустя, во сне, не зная, что он уже «помянут», что он уже уходит в вечность вместе с казненным им нищим из Гамалы…

И – булгаковский перевертыш! – кто-то увидит в этом кощунство, кто-то ощутит таинственные, расходящиеся, амбивалентные смыслы – слово совершилось станет последним словом мастера, покидающего Москву и жизнь.

«– Да, совершилось, – ответил мастер и, успокоившись, поглядел в лицо Воланду прямо и смело».

Это произносит мастер, очень хорошо знающий, кого и что он цитирует.

Воланд

Нет, мы так и не поймем, кто такой Иешуа Га-Ноцри в романе «Мастер и Маргарита», пока не осмыслим, что это за личность – Воланд и какова его роль в романе.

Как это – что за личность? «Вчера на Патриарших прудах вы встретились с сатаной», – «веско и раздельно» поясняет мастер Ивану в психиатрической лечебнице. А в Евангелии четко сказано о Сатане: «…Нет в нем истины. Когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи» (Иоанн, 8, 44).

И критики нулевых, ссылаясь на Евангелие, требуют, чтобы все, что в романе Михаила Булгакова произносит Воланд, трактовалось как заведомо злобная и кощунственная ложь.

«Сознательно или нет, но Булгаков вторит лжи дьявола», – пишет уже знакомый нам Михаил Дунаев[352]352
  М. М. Дунаев. Указ. соч.


[Закрыть]
. «Сразу скажу: так называемые „пилатовы главы“ „Мастера и Маргариты“ кощунственны. Это неинтересно даже обсуждать», – вторит ему А. Кураев. И даже: «Любой христианин <…> любой конфессии согласится с этой оценкой»[353]353
  Андрей Кураев. http://arnaut-katalan.narod.ru/mim.html. Относительно любого христианина у А. Кураева явный перебор. Напомню слова Анны Ахматовой, читавшей Раневской «Мастера и Маргариту» в Ташкенте, в эвакуации: «Фаина, он гений!». И это, разумеется, относилось к роману в целом, включая «пилатовы главы». Протоиерей Александр Мень писал мне, что очень любит роман «Мастер и Маргарита» и поэтому с особым интересом отнесся к тем страницам моей книги, которые связаны «с источниками так наз. евангельских глав романа». А в записях частных бесед с патриархом Алексием II (см.: http://www.taday.ru/text/151111.html) есть такие строки: «Любит читать и перечитывать Достоевского, Чехова, Тургенева. И о Михаиле Булгакове сказал, что в его книгах очень много верного». Так что, не погружаясь в «христианство любой конфессии», признаем, что и в ортодоксальном православии с диаконом Андреем Кураевым согласны не все.


[Закрыть]
.

Но булгаковский Воланд, в отличие от евангельского Сатаны, не лжет.

Князь тьмы, владыка загадочной, ночной, лунной стороны бытия, хозяин царства теней и теневой же, холодной справедливости, справедливости без милосердия, он слишком масштабен, чтобы унижаться до мелочности лжи. Когда он говорит, что был на балконе у Понтия Пилата, и в саду, где Пилат разговаривал с Каифой, и на помосте, он – в романе – говорит правду. «Ваш собеседник был и у Пилата, и на завтраке у Канта», – подтверждает все понимающий мастер. То, о чем повествует Воланд, представлено в романе свидетельством очевидца.

Принявший – в пределах романа – облик человека «просто высокого» («…и росту был не маленького и не громадного, а просто высокого»), Воланд на самом деле громаден.

Воплощение некой внечеловеческой сущности, он смотрит на человека и на природу человека откуда-то извне. Он имеет право смотреть извне, поскольку существует не внутри нашего мира, а вне его. Впрочем, довольно того, что он может ровным голосом (восклицательного знака в конце реплики нет) сказать просто: «Наденьте голову». (Сколько земных властителей могут голову снять. Но надеть?)

Это хорошо понимает мастер. Это мгновенно и без рассуждений постигает Маргарита с ее женской интуицией, с ее способностью воспринимать мир более чувством, чем логикой. И внешность Воланда – почти подлинную его внешность – мы видим глазами Маргариты. С этой «кожей на лице», которую «как будто бы навеки сжег загар»… (Загар? или адское пламя, может быть, все же существующее?) С его хромотой и скарабеем на безволосой груди. С этими разными глазами: «Два глаза уперлись Маргарите в лицо. Правый, с золотою искрой на дне, сверлящий любого до дна души, и левый – пустой и черный, вроде как узкое игольное ухо, как вход в бездонный колодец всякой тьмы и теней». Любопытно, в первой главе романа, при появлении Воланда на Патриарших, его глаза помечены иначе: «Правый глаз черный, левый – почему-то зеленый». (Ошибся Булгаков или сделал это намеренно, вкладывая в перестановку какой-то смысл?)

Я говорю о почти подлинной внешности, потому что в своем настоящем обличье Воланд должен был предстать в последней главе романа, в «последнем полете», когда в свете багровой и полной луны исчезают «все обманы».

Этот – последний – портрет Воланда Булгаков так и не написал. Может быть, потому, что замысел «последнего полета» был очень уж связан для него образно с известным панно Врубеля «Полет Фауста и Мефистофеля» – с яростными волшебными конями и обращенным к зрителю дьявольским лицом Мефистофеля и загорающимися в лунном свете звездочками шпор на ботфортах Фауста… («Маргарита видела на ботфортах его то потухающие, то загорающиеся звездочки шпор».)

Замышлялся ли некогда Воланд внешне похожим на Мефистофеля? Вероятно. Но в процессе развития романа фигура Воланда распрямлялась, вырастала. Воланд становился значительно крупнее Мефистофеля: не один из «духов отрицанья», а собственной персоной Сатана. Чрезмерное сходство с литературным предшественником теперь, пожалуй, было ни к чему.

И еще один прелюбопытный нюанс есть в облике Воланда. Нюанс, вносящий неожиданную толику теплоты в этот заведомо холодный образ. Речь о некоем ускользающем и тем не менее присутствующем его родстве с автором.

Я бы сравнила эту ситуацию с Демоном Лермонтова. С Демоном? Но, помилуйте, скажет читатель, что общего между этими двумя персонажами? Решительно ничего. Кроме единственного: в этих уникальных фантастических творениях с гипнотизирующей силой отразились уникальные личности их создателей.

Демон Лермонтова, страстно и недостижимо жаждущий света, любви и добра, при всей своей условной вечности трагически юн, как и его автор. Он – воплощенная трагедия мятущейся молодой души, перелившаяся в непостижимо прекрасные стихи. Автор Воланда существенно старше. Он мудр, спокоен, философичен. Он прозаик и сатирик. Это очень важно – сатирик. И его Дьявол – воплощение мудрого, окрашенного иронией отношения к трагическим противоречиям бытия, представленное в непостижимо прекрасной прозе.

Разумеется, подлинная вершина самораскрытия художника в романе «Мастер и Маргарита» – образ мастера. В Воланде же приметы личности писателя прорастают исподволь, вероятно, непросчитанно, может быть, даже непреднамеренно. Фантастический персонаж, к которому автор отправляет за защитой дорогих его сердцу героев, постепенно обретает его собственные черты.

Одна из таких незначительных, но узнаваемых примет – разговор об осетрине «второй свежести». Это ведь голос Булгакова, его интонация, его слова. Он любил (я знала это от Елены Сергеевны) не спеша прогуляться в «Елисеевский», со знанием дела выбрать балык или осетрину – деликатесы в рыбном отделе, у него здесь был «свой», хорошо знавший его продавец, всегда бросавшийся его обслужить…

Или колено Воланда, в которое втирает обжигающую мазь Маргарита… Разумеется, Воланд шутит, ссылаясь не то на ревматизм, не то на некую болезнь, оставленную ему «одной очаровательной ведьмой». На самом деле, это традиционное колено мятежного Сатаны, Хромого беса, прихрамывающего Мефистофеля… Но как не услышать здесь присутствия больного колена Булгакова (он упоминает в своих письмах и о ревматизме, которым страдал, и о боли в колене) и не увидеть в Маргарите, склонившейся над ним, легкий абрис Елены Сергеевны…

А эти канделябры в Воландовой спальне: «Перед кроватью стоял дубовый на резных ножках стол, на котором помещался канделябр с гнездами в виде когтистых птичьих лап. В этих семи золотых лапах горели толстые восковые свечи… Был еще один стол с какой-то золотой чашей и другим канделябром, ветви которого были сделаны в виде змей».

Н. К. Гаврюшин, один из самых авторитетных новых критиков романа, предлагает профессиональное, с позиции православного богослужения, прочтение «литургических» (точнее, антилитургических) мотивов в сценах бала у Сатаны. И приходит к выводу, что антураж Воландовой спальни кощунственно повторяет убранство алтаря православной церкви.

«…В семисвечнике (!) – подчеркивает Гаврюшин (восклицательный знак принадлежит ему же), – горели восковые (как и положено по церковному уставу) свечи»; «золотая чаша» – не что иное как потир (сосуд для освящения вина); «еще один стол» – «прозрачный намек на жертвенник, располагающийся в алтаре в северо-восточной части, в нескольких шагах от престола» (на жертвеннике приготовляют хлеб и вино для евхаристии – Л. Я.)[354]354
  Николай Гаврюшин. Литостротон, или Мастер без Маргариты // «Символ». Париж. 1990. № 23. http://www.hrono.ru/text/podyem/litos.html


[Закрыть]
.

Трактовка интересная и убедительная. Но есть и другая трактовка (не исключающая первую – Булгаков многозначен). И заключается другая трактовка в том, что мессир, как и Михаил Булгаков, не любит резкого электрического света и, как Булгаков же, предпочитает мягкий свет свечей. Золотой семисвечник Воланда – явно собрат (а может быть, и подлинник) того самого великолепного семисвечника, что был заповедан Моисеем еврейскому народу для скинии завета: «И сделай светильник из золота чистого… И сделай к нему семь лампад, и поставь на него лампады его, чтобы светили на переднюю сторону его» (Исход, 25, 31–37). Того самого семисвечника, по образцу которого и поныне зажигают семисвечники в православных храмах.

Булгаков любил работать при свечах, предпочитая их электричеству, и на письменном его столе помещались два прекрасных канделябра, подарок Ляминых. Правда, не золотые, а всего лишь бронзовые, и не на семь, а только на пять свечей каждый, и свечи в них были не восковые, а обыкновенные, стеариновые, и «когтистых птичьих лап» в ляминских канделябрах, конечно, не было. Впрочем, источник «когтистых лап» известен. Л. Е. Белозерская-Булгакова запечатлела в своих мемуарах подробность интерьера в их квартире на Большой Пироговской – дверь в кабинет Булгакова: «Дверь эта очень красива, темного дуба, резная. Ручка – бронзовая птичья лапа, в когтях держащая шар»[355]355
  Л. Е. Белозерская-Булгакова. О, мед воспоминаний. Ann Arbor: Ardis, 1979. С. 67.


[Закрыть]
.

А Воланду с чего мелочиться? У него все на высшем уровне – подлинное золото семисвечника и толстые восковые свечи, его сочинителю недоступные…

Шахматы Воланда! Н. К. Гаврюшин и здесь видит кощунство: «Другой мотив профанации святыни – отношение к престолу: на нем идет игра в шахматы»[356]356
  Николай Гаврюшин. Указ. соч.


[Закрыть]
. Но, простите, где же Воланду заниматься своей любимой шахматной игрой, если не здесь, где он так удобно расположился?

Михаил Булгаков любил шахматы. Самым частым его партнером был Лямин. С каким увлечением рассказывала мне Наталия Абрамовна Ушакова-Лямина о том, как к этому вот дивану обычно приставляли табурет, на нем шахматная доска, Лямин на диване, Булгаков на стуле с противоположной стороны… В дневниках Е. С. Булгаковой записи: за шахматной доской В. В. Дмитриев, С. С. Топленинов, доктор Арендт… А с каким удовольствием Булгаков играл с маленьким Сережей, своим пасынком! Иногда в педагогических целях проигрывал. А иногда проигрывающий Сережа хитрил, обижался, как Бегемот…

Есть и другие штрихи, еще мельче. Вот Воланд сидит, «широко раскинувшись» на постели: «Одну голую ногу он поджал под себя…» Это Булгаков любил так сидеть – поджав под себя одну ногу. По его мнению очень удобная – удобнее не бывает – поза…[357]357
  «Подвернув под себя ногу калачиком (по семейной привычке: так любит сидеть тоже и сестра М. А. Надежда), зажегши свечи, пишет чаще всего Булгаков по ночам». – Л. Е. Белозерская-Булгакова. О, мед воспоминаний. С. 59.


[Закрыть]

Интересно наблюдать, как то, что мы считаем афоризмами Воланда, исподволь прорастало, складываясь, в духовной жизни Булгакова. Например, известное «Рукописи не горят».

(«Никогда нельзя с полным своим согласием и восторгом цитировать сатану – даже литературного!.. Да и зачем вообще цитировать заведомо ложный тезис? Рукописи горят и еще как горят!» – выдает очередную свою декламацию мой любимый оппонент А. Кураев[358]358
  http://arnaut-katalan.narod.ru/mim8.html


[Закрыть]
).

Но утверждение «Рукописи не горят» – правда, с противоположным знаком – фактически родилось в булгаковских ранних «Записках на манжетах», там, где писатель рассказывает, как сочинял р-революционную пьесу из жизни горцев («Писали же втроем: я, помощник поверенного и голодуха. В 21-м году, в его начале…») и пришел в ужас от сотворенного им: «С зеленых сырых стен и из черных страшных окон на мня глядел стыд. Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить! Порвать, сжечь… от людей скрыть. Но от самого себя – никогда! Кончено! Неизгладимо» (курсив мой. – Л. Я.).

Или афоризм «Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас».

«– Мы вас испытывали, – сказал Воланд, – никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут».

Наши неофиты немедленно увидели здесь сатанинскую попытку выступления против евангельского тезиса о молитве. Иисус говорил: «И Я скажу вам: просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам, ибо всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят» (Лука, 11, 9–10).

Ну кто же станет спорить: Воланд, он же Дьявол, он же Сатана, вправе проповедовать нечто противоположное тому, что проповедуют евангелисты. Но и у этого выражения есть другой, очень личный для писателя источник. В Дневнике Е. С. Булгаковой запись (19 мая 1937 года): Яков Леонтьев рассказал ей, что беседовал с Керженцевым – о Булгакове, о «Турбиных» и о том, «что их можно бы теперь разрешить по Союзу». Так вот Яков Леонтьевич полагает, что теперь самое время пойти Булгакову к Керженцеву – с просьбой, естественно.

«Когда я за обедом рассказала все М. А., он, как я и ожидала, отказался наотрез от всего:

– Никуда не пойду. Ни о чем просить не буду».

В устах Воланда эти слова появились позже.

Евангелие Булгаков знал. Но этот тезис, в основном относящийся к молитве, тезис о смирении и просьбе, по-видимому, не принимал. Его слова – то, что сказал бы он, если бы был могуществен, как Воланд…

Ощущение родства Воланда с Булгаковым поразило меня давно, при первом же чтении романа, еще при жизни Елены Сергеевны. И однажды я сказала ей, пылко и с тем перехлестом, который бывает, когда вас ошеломляет неожиданная догадка: «Да ведь Булгаков – не мастер, Булгаков – Воланд!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю