Текст книги "Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие"
Автор книги: Лев Клейн
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 53 страниц)
5. Сомов и его Миф
В 1910 г. Сомов подрядился писать портрет жены богатого московского коллекционера Гиршмана и для этого стал ездить на серии сеансов в Москву, где останавливался у Гиршманов. С Генриеттой Леопольдовной подружился, она стала для него Геней, а ее муж – Володей. Портрет ее стал первым его большим, в рост, портретом. В 1915 году делал еще один портрет Генриетты (ее же, кстати, писал и Серов).

Портрет Н. С. Познякова.
К. А. Сомов. Этюд, 1910 г.
Пока жил в Москве, ходил по московским музеям, театрам и капустникам. Там познакомился с молодым танцовщиком-любителем Николаем Позняковым. Знакомство продолжил дома у Познякова. В январе 1910 г. записал в дневник: «Был вчера вече ром у Познякова, московского танцора. Сентиментальный, восторженный, неумный, но милый…». Николаю Степановичу был тогда 31 год. Для своего возраста он удивительно молодо выглядел, если судить по портретам работы Сомова. А сделал их Сомов не более не менее как пять в разных техниках. Видимо, сильно увлекся. Немудрено, Позняков, действительно, красивый малый: с пухлыми губами и пушком над ними, с густыми бровями вразлет и челкой, спадающей на лоб. Позже Позняков стал балетмейстером, потом подвизался как пианист и умер профессором консерватории по классу фортепиано в 1941 году. Но известен более всего как модель Сомова.
Подробности романа неизвестны, но он развертывался в 1911 г. в Петер бурге, где Позняков бывал наездами, и тогда рисование продолжалось. Как раз в это время племянник Сомова Женя Михайлов был отправлен к дяде из-за скарлатины брата, и, по его воспоминаниям, Сомов рисовал не только голову Познякова. Позняков «позировал затем в тигровой или леопардовой шкуре во весь рост в балетной позе – это было очень живописное зрелище, в особенности когда он становился для позирования. Иногда он переходил из комнаты в комнату, делая балетные па» (КАС: 494). Продолжаться долго этот роман не мог, так как жили они в разных городах и менять место жительство не собирались.
В сентябре 1910 г. у Сомова появилась в Петербурге другая модель, гораздо более молодая – 18-летний Мефодий Лукьянов. Для более плотного позирования Мефодий поселился у Сомовых, где он быстро стал своим и получил у художника и его близких (сестры, племянника) прозвище Миф, Мифа, иногда Мифетта. Продолговатое лицо с орлиным носом, масляные глаза и темно-каштановая шевелюра Мифа затем фигурируют на многих сомовских портретах. Февральскую революцию 1917 года встретили вместе, утром шли по улице, «держась за руку. Народ приветствовал полк моряков. Мы с этим полком шли рядом всю Морскую» (КАС: 174). В 1918 г. Сомов сделал маслом большой портрет Лукьянова («Мифин портрет»), очень домашнего – сидящего в пижаме и халате на диване. Портрет был приобретен музеем Александра III (Русский Музей). Вместе снимали дачу, вместе оказались в – миграции. В 1928 г. в Париже Мефодий устраивал выставку Сомова. Так они и жили вместе (Ротиков называет это образцовым браком) 22 года – до самой смерти Мефодия Георгиевича в Париже от туберкулеза.

Портрет М. Г. Лукьянова.
К. А. Сомов. 1918 г.
Заболел Миф весной 1931 г., и Новый 1932 год Сомов встретил у постели больного, который «стал очень тих и кроток и со мной очень нежен – от этого у меня разрывается сердце», – пишет Константин Андреевич сестре в Россию. – «После окончания моей дневной работы Мефодий просит меня всегда ему показывать, что я успел сделать. Вчера моя акварель ему так понравилась – день у него был грустный, мрачный, – что он стал над нею плакать. И у меня потекли слезы, так мне было его жаль и так мне стало за него грустно…».
В феврале Константин Андреевич сообщает сестре: «За эти тревожные дни я так много передумал о Мефодии, о том, что я часто был очень гадким, жестоким. Что все его вины – маленькие, ничего не значащие и что у меня просто придирчивый нрав. Что меня никто так не любил, как он». Но любезно добавляет: «Кроме, конечно, тебя». Еще через несколько дней: «Каждая минута моей жизни теперь мука – хотя я делаю все, что нужно, – ем, разговариваю с посетителями, даже работаю немного, – мысль о Мефодии и о предстоящей разлуке меня не покидает. Теперь я впитываю в себя его лицо, каждое его слово, зная, что скоро не увижу его больше». Мефодий захотел исповедоваться и причаститься, но боялся об этом сказать Константину, зная, что тот неверующий. Сомов просил не считать его за злого дурака, ведь он, конечно, согласен, раз Мефодию это даст облегчение. «Что у него, несчастного происходит в душе? Великий страх, отчаянье расставаться с жизнью?»
В марте в письме сестре сказано даже больше: «Вчера и третьего дня Мефодию было очень скверно, задыхался, мучился… Вчера, лежа на тюфяке, на полу у его постели, я пытался мысленно молиться – это я! вроде: Боже, если ты существуешь и печешься о людях, докажи, спаси мне Мефодия и я поверю в тебя! Но… это слабость моя! Разум, логика, видимость – все против существования бога милостивого и умолимого…».
Умирая, Лукьянов с умилением обводил напоследок глазами все вокруг и говорил: «Наша комната, наш китаец, наша Анюта, портрет прадеда…». Чей прадед – его ли, Сомовых ли, не все ли равно. Наше… Последние слова были (очень нежно): «Костя… до свиданья».
Пусть традиционные моралисты говорят что угодно о невозможности прочной любви у гомосексуалов, о временном сожительстве двух похотливых эгоистов, об их постоянной и неизбежной погоне за мимолетными удовольствиями, – то, что разыгрывалось более двух десятилетий между Сомовым и его Мифом и что трагически завершилось в Париже, – это была Любовь в полном и безусловном смысле этого слова, Любовь большая и беззаветная, Любовь взаимная. В Мифе Сомов обрел такую Любовь. Утешительно убедиться, что такая любовь – не миф, а реальность.
6. Влюбленный англичанин
Вероятно, в каждой большой любви есть третий лишний. Таким лишним оказался известный английский писатель Хью Уолпол, которого Сомов в своих письмах и дневниках архаично транслитерирует как Гью Вальполя. Этот писатель, автор романов «Семейная хроника», «Повести из школьной жизни», «Собор» и других, работал в годы первой мировой войны в России от Красного Креста. Сомов повстречался с ним у одних знакомых в феврале 1915 г. Англичанину был тогда 31 год, Сомову было на 15 лет больше. Он отмечает встречу в дневнике, характеризуя англичанина как горячего поклонника всего русского. «Веселый, умный и не наивный, с юмором приятным. Беседа шла большей частью на английском языке, т. к. он очень мало говорит по-русски. Я, к сожалению, не все понимал, что говорил он. Он большой поклонник моего искусства, носит при себе репродукцию одной моей картины» (КАС: 140). Растроганный этим, Сомов пригласил его к себе вместе со всеми присутствовавшими.
Через несколько дней те пришли и засиделись в гостях до трех часов ночи. «Вальполь странный англичанин, – записывает Сомов, – непохожий на обычных. Очень простой, экспансивный, санфасонистый. Просил меня позволения ходить ко мне и впредь и быть с ним patient [терпеливым], пока он плохо говорит по-русски…».
Через месяц, в марте, Хью подарил Сомову четыре посвященных ему стихотворения (разумеется, на английском) – «Звезда», «Момент», Восточный ветер» и «Невозможность». Стихотворения были переписаны на чистом листе красивым почерком.
В апреле Хью из чувства долга решил отправиться на фронт. Перед этим высказал свои чувства к Сомову. Он «говорил, что кроме его личного <…> отношения ко мне, он гордится мною как необыкновенным единственным художником. И человеком он меня считает единственным, таким я был бы не только в России, но и где бы то ни было по всей Европе. Он сегодня получил альбом воспроизведений с моих картин, некоторые на него произвели обаятельное впечатление…». Еще через неделю Хью рассказал Сомову содержание своего будущего романа «Смерть и охотники», который он хочет также посвятить Сомову.
Еще через неделю Сомов в пух и прах раскритиковал рукопись уолполовского очерка «Враг в засаде». Уолпол был чрезвычайно огорчен, сказал, что уничтожит эту рукопись, требовал, чтобы Сомов больше не читал ни одной его книги, потому что они еще хуже – эта была лучшей, поскольку специально написанной для Сомова (Там же, 143–145). В мае Сомов сводил его в Москве в Третьяковку и на оперу «Борис Годунов». Показывал ему свою новую картину, тот ее расхваливал. «Гью страшно мил со мной, говорит, что картина прекрасна. Просил меня на дереве недалеко от моей подписи поставить и его инициалы. Я их поставил, прибавил для смеха сердце и очень незаметно маленький его портрет, чему он очень смеялся…» (Там же, 147). В этом же году Хью несколько дней гостил у Сомова. Допустил ли его хозяин к тем же ласкам, что когда-то Кузмина, неясно. Пожалуй, вряд ли.
В ноябре 1916 г. Уолпол приехал с фронта. «Я показал Вальполю пейзажик, сегодня мной сделанный, прося сказать мне, надо ли его разорвать. Он ему так понравился своим мрачным настроением, что он встал на колени передо мной, поцеловал руку и умолял ему его подарить, на что я согласился» (Там же, 167).
Все эти детали выдают, что англичанин явно влюблен в Сомова, а тот понимает это, но ограничивается легким флиртом, не отвечая взаимной страстью. Как пишет Ротиков, «Константин Андреевич привередничал и уклонялся». Ну, у него ведь был в это время Миф. Что касается англичанина, то можно было бы поставить под сомнение сексуальный характер его привязанности к Сомову – ведь вроде налицо только экзальтированные знаки преклонения перед художником и симпатия к человеку.
Но здесь имеет значение личность Уолпола. В апреле 1915 г. у него был грустный день: «он узнал из Times’a, – пишет Сомов, – о смерти в Дарданеллах его друга, поэта Брука, одного из самых красивых людей в Англии и великолепного поэта» (Там же, 145). Золотоволосый Руперт Брук был бисексуален и после смерти стал идолом для английских гомосексуалов (Клейн 2000: 591–592). В конце февраля 1916 г. Хью был также крайне расстроен и плакал: пришло известие, что умер 70-летний писатель Генри Джеймс, «он был ему лучше отца… Он его так любил, что даже оставил ему большое состояние, но Гью отказался» (Там же, 155). Известно, что Джеймс был гомосексуален, хотя и тщательно это скрывал, и Уолпол фигурирует среди его интимных друзей. В 1912 г. Джеймс писал Уолполу: «Мне недостает Вас, коль скоро я так мало вижу Вас, даже когда Вы здесь (ибо я чувствую Вас больше, чем я вижу Вас)» (James in: Jolley and Kohler 1995: 90). Таким образом, авансы Уолпола Сомову имели однозначный смысл.
Уже в 1917 г. Сомов разругался с англичанином, так как тот поддерживал политику Англии, а Сомов одобрительно относился к большевистскому перевороту и к прекращению войны. Потом помирились, а когда в Лондоне встретились снова в 1924 г., страсть поутихла. Преуспевающий «Гью» таскал пожилого Сомова по всему Лондону, в книжной лавке подарил ему 4 своих романа, у антиквара долго выбирал себе гравюры Рембрандта и Дюрера. Сомов устал и раздраженно пишет сестре: «Успех портит, он не поумнел, не сделался тоньше. Несмотря на все внимание и уверения в прежней дружбе, я нашел его каким-то неделикатным и ко мне и вообще. Я был гораздо выше его в этом свидании» (КАС: 227). И роману конец. По крайней мере, со стороны Сомова все ясно. Да он и прежде, несмотря на всю свою скромность, относился к Уолполу с некоторым превосходством (при всей симпатии) и без любви.
7. Эмиграция без бегства
В Лондоне Сомов был проездом в Америку, куда был командирован большевистским правительством. Странное дело, несмотря на свои консервативные взгляды, социальное положение и воспитание, Сомов встретил захват власти большевиками не со страхом, а с живым любопытством и принятием. В его дневниковых записях нет ни слова возмущения по поводу отнятия дома, уплотнения, трудовой повинности, карточек. «С моей квартирой мне было грустно расставаться – конец эпохи, – но не слишком… Я перебрался со своей квартиры, которую сдал, в две комнаты к Анюте. Мне трудно было продолжать мою красивую и роскошную жизнь. Пришлось отпустить прислугу и сжаться со всеми моими вещами в две комнаты. Они вышли похожи на склад мебели» (КАС: 188). Через три месяца пришли и за мебелью, но Сомов показал им бумажку от Луначарского, и реквизиторы ушли.
Большевики также отнеслись к художнику дружелюбно и покровительственно. Освободили от трудовой повинности, выдали ему охранную грамоту от реквизиций. В 1918 г., воспользовавшись отменой цензуры, Сомов даже издал на русском свою эротическую «Книгу маркизы» без цензурных изъятий, а, наоборот, с дополнениями. В 1922 г. она была издана и в Германии. Осенью 1923 года, когда петроградские художники делегировали Сомова на выставку в Америке быть их представителем, Москва утвердила. «Анюта была страшно огорчена, плакала и мне было больно и грустно».
В Америке выставка (св. тысячи картин) имела успех, но продажа шла вяло, и назначенные в России цены оказались завышенными. Думали о тысячах долларов, а пришлось удовлетвориться сотнями. Когда в мае закрыли выставку и сделали несколько небольших передвижных выставок, чтобы выручить еще что-нибудь, Сомов был обеспокоен. «Настроение у меня неважное и тревожное, – пишет он сестре в Россию, – думаю о будущем, как устроить свою жизнь. Можно ли, по-твоему, теперь в России жить на продажу картин?… Как жить дальше? Здесь мне советуют задержаться еще на сезон – осенью обещают два портретных заказа – а я не знаю, как мне быть…» (КАС: 240). Как пишет в «Курсиве» о его американской жизни Берберова, «Он жил один очень аккуратно и умеренно, увлекался красотой розовощеких, кудрявых молодых мальчиков, которых потом писал веселыми масляными красками, с открытым воротом и длинными пальцами бледных рук. Когда я бывала у него, он всегда был окружен ими».
В июне перебрался поближе к дому – в Париж, где его ждали Миф, Геня (Гиршман) и Нувель. Но в Париже цены на картины оказались в три раза ниже американских. Решил вернуться в Америку – не в Россию: «Вернуться теперь без всякой фортуны, без заказов, без возможности заработать домой было бы неблагоразумно». Вернулся в Америку, а тут глава всей выставки Виноградов заболел, и Сомова назначили возглавлять все выставочные дела. Подружился с Рахманиновым и подрядился писать его портрет. Но весной 1925 года он пишет Грабарю: «заработков у меня здесь больше нет, и я принужден уехать в более дешевую страну». Миф со своим приятелем Кралиным к этому времени купили ферму в местечке Гранвилье в Нормандии и занялись разведением скота. Сомов переехал к ним. Там и обосновались надолго. Цены там были втрое ниже парижских. Лишь после сомовской выставки 1928 года, организованной Мифом, смогли перебраться в Париж.
Вот так, тихо и спокойно российский (чтобы не сказать советский) художник Сомов оказался в эмиграции.
Он, конечно, изначально западник. Всегда он больше всего любил Францию. В языке его, как у Кузмина, масса галлицизмов и просто французских словечек и фраз, причем не со времени переезда во Францию, а с детства. И в творчестве его изобилуют сценки жизни Версаля эпохи Людовиков с XIV по XVI, но когда в России племянник Женя Михайлов спросил его: «А хотел бы ты, дяденька жить в восемнадцатом веке?» – он воскликнул: «Ни в каком случае! Ты подумай, какой ужас! Из-за отсутствия канализации летом во дворце стояла такая вонь, что двор был вынужден его покидать. Отчасти из-за этого были построены небольшие дворцы в парке». Его увлечение временем фижм и пудры – это не что иное, как игра, продолжение детства. Вообще у него по многим параметрам период детства и юности чрезвычайно затянулся – практически на всю жизнь. Тот же образ жизни – без семейных забот, те же увлечения. Это характерно для многих людей гомосексуального склада.
Племянник не спрашивал: А не хотел бы ты, дяденька, жить на Западе? Сначала это было несущественно (легко было ездить туда – сюда), а потом бессмысленно задавать этот вопрос, коль скоро Сомов оказался на Западе. Но он уехал на Запад без острого желания. Скорее он желал бы жить в России, но чтобы Россия оказалась западнее. Он патриот. Еще в 1898 г., будучи в Париже, он готов был простить Званцевой ее передвижничество за то, что она русская женщина. «Вы знаете, – пояснял он, – хотя я всего две недели здесь, уже страшно скучаю по России или нет, по Петербургу, нет, по людям – наивным, простым, теплым, добродушным и уютным, которых здесь нет» КАС: 63). Россия для него замещается самым западным из своих городов – Петербургом. А еще дороже русские люди. Он и на Западе общался в основном с русской диаспорой: Рахманинов, Карсавина, Брайкевич, Гиршманы, Добужинский, Бенуа и, конечно, его Миф – Мефодий Лукьянов.
Он не был шовинистом, но характерная для многих гомосексуалов невольная антипатия к евреям у него была. Рисуя на заказ Дебору Карышеву, записывает в дневнике (7/20 февраля 1914 г.): «Она еврейка, но еврейская раса в ней едва заметна. Я не люблю еврейский, даже красивый тип» (Константин 1979: 126). Это не помешало ему дружить с евреями (Бакст. Гиршман). Тут не идейный и не бытовой антисемитизм, а лишь эстетическая антипатия. Но, похоже, из тех же корней.

Иллюстрация к повести Лонга
«Дафнис и Хлоя». 1930 г.
8. Боксер как Дафнис
Сразу же после выставки, организованной Лукьяновым, и переезда в Париж у Константина Андреевича появился новый юноша-натурщик, конечно, из русских – Борис Снежковский. Он был привлечен для создания серии рисунков к повести древнегреческого автора Лонга «Дафнис и Хлоя» – о неопытных влюбленных. Пастух и пастушка, Дафнис и Хлоя, были воспитаны в неведении и совершенно не представляли себе, для чего у людей детородные органы и как они действуют в любви. Влюбившись друг в друга и терзаемы любовным томлением, они обмени вались нежными и страстными ласками, но не знали, как утолить свою страсть, пока, после их долгих мук и метаний, опытная женщина не обучила Дафниса. Для издания этой эротической повести Сомову были заказаны иллюстрации, и он искал натуру.
Тема эта давно интересовала Сомова. Еще в 1920 г., на исходе Гражданской войны, в январе, он записывает в дневник: «Долго не мог заснуть и думал о… картинах, в моем воображении показавшихся мне прекрасными». Среди них – «Дафнис, Хлоя и Пан»:
«Дафнис склонился к Хлое, виден его затылок и его подбородок и рот, она полулежит у него на коленях. Пан около них анфас, но они его не видят…» (КАС: 195).

К. А. Сомов. 1934 г.
Портрет Бориса Снежковского.
Теперь, когда осенью 1929 г. Сомов получил заказ, он сообщает сестре: «Эта работа очень интересная для меня, но трудная, надо уметь хорошо рисовать голеньких, а я не умею». В декабре он сообщает, что «стал рисовать этюды и наброски с голого тела. Пока нашел одного русского, очень хорошо позирующего и хорошо, но слишком атлетично для Дафниса сложенного, и подговорил его на 10 сеансов». Теперь ищет девушку. «А мой натурщик, русский, 19 лет, оказался очень умным, образованным и славным. Так заинтересовался своим позированием и моей целью, что попросил меня дать ему прочесть роман Лонгуса…».

К. А. Самов за работой. 1936 г.
Художник стал с тех пор называть его Дафнисом. Книга вышла в 1931 г., а Борис стал другом художника и с 1932 года заменил ему в эмоциональном плане умершего Мифа. Художник сдружился и с родителями Бориса, ездил с ними в Гранвилье. Он сделал с Бориса не только серию эскизов для Дафниса, но и целый ряд портретов в течение 30-х годов, в том числе известный портрет обнаженного атлета с боксерскими перчатками. В 1933 г. начал серию акварелей-миниатюр на тему <Мужская натура на манер Буше». «У меня множество набросков с натуры «ню», большей частью с Дафниса… Может быть, эта серия будет из 10–12 номеров. Будет забавный, хотя и несколько скандальный ансамбль» (КАС: 410–402). Дружба продолжалась до самой смерти Сомова в 1939 г. Он умер внезапно и скоропостижно в возрасте 70 лет, до начала Второй мировой войны. Судьба избавила его от новой серии передряг.
Был ли Борис его любовником, неизвестно. Скорее всего, не был. Нам неизвестна его сексуальная ориентация, да и вряд ли его мог телесно привлечь старик-художник. Для старика же, с трудностями при ходьбе (он страдал от атеросклероза), уже вряд ли были заманчивы сексуальные авантюры, но вкусы его не могли измениться, и, несомненно, ему просто доставляло удовольствие часто любоваться нагим телом превосходного атлета и всегда любоваться созданными им самим изображениями, в которых оно запечатлено навечно. В психологической литературе отмечалось, что для сексуального человека в подсознании рисование эрогенных зон равносильно трепетному касанию и ласке, так что оно должно было доставлять художнику утонченное наслаждение. Для человека, приверженного однополой любви и знавшего в своей молодости любовные приключения, а в зрелом возрасте всепоглощающую любовь, неплохой закат.








