Текст книги "Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие"
Автор книги: Лев Клейн
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 53 страниц)
Преображение «Дон Жуана»
Аринштейн назвал так первую часть своей книги. Действительно, всякий раз, когда Пушкин влюблялся в девушку, достойную не только страсти, но и уважения, он начинал стыдиться своих прежних увлечений. Так было, когда он в 1820 г. влюбился в Марию Раевскую. Тогда он обращался в стихах к былым друзьям, «питомцам наслаждений» – «я вас бежал».
И вы, наперсницы порочных заблуждений,
Которым без любви я жертвовал собой,
Покоем, славою, свободой и душой,
И вы забыты мной, изменницы младые,
Подруги тайные моей весны златыя,
И вы забыты мной…
Конечно, это стихи, в них реальность приукрашена по законам жанра. Ведь он тут же добавляет:
… Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви, ничто не излечило… (II, 146–147).
В 1822 году снова разочарование:
Теперь уж мне влюбиться трудно,
Вздыхать неловко и смешно,
Надежде верить безрассудно,
Мужей обманывать грешно (II, 228).
Или:
Остепенясь, мы охладели,
Некстати нам учиться вновь.
Мы знаем: вечная любовь
Живет едва ли три недели (II, 224).
В какой-то мере это была, конечно, напускная чайлд-гарольдовская горечь, кокетство, а в какой-то мере реальное, но преходящее настроение. Придавать этим вспышкам такое определяющее значение, как это делает Аринштейн, не стоит.
Когда в 1830 г. Пушкин собирался жениться на Наталье Гончаровой, снова покаяние:
Кляну коварные старанья
Преступной юности моей
И встреч условных ожиданья
В садах, в безмолвии ночей.
Кляну речей любовный шепот,
Стихов таинственный напев,
И ласки легковерных дев,
И слезы их, и поздний ропот (III, 222).
И «Каменный гость», написанный тогда же, в 1830 г., строится на том же противопоставлении: прежнее волокитство и неразборчивость сменились истинным чувством. На сей раз это было серьезнее. Увидев при новом императоре какую-то перспективу (освобождение из ссылки, царские милости) и заняв более солидное положение (издание журнала), к тому же войдя в некоторый кризис жанра (переход со стихов на прозу), Пушкин переживал духовную неудовлетворенность. Он решил, что пора остепениться, расстаться с холостой жизнью, создать семью. Но попытки сватовства раз за разом (с 1826 г.) оканчивались неудачей. Так было с Софьей Пушкиной, затем с Александрой Римской-Корсаковой, Екатериной Ушаковой, Анной Олениной, наконец с Натальей Гончаровой. Четыре года неудач! За Пушкиным шла худая слава ловеласа и бретёра, солидного состояния тоже не было, а внешность оставляла желать лучшего.
С другой стороны, он и сам относился к сватовству двойственно: умом стремился к женитьбе, а всем нутром противился этой перспективе.
Сватаясь к Олениной по любви, он пишет в 1828 г. любовные стихи, воспевает в них глаза Олениной:
Какой задумчивый в них гений,
И сколько детской простоты,
И сколько томных выражений,
И сколько неги и мечты! (111: 108)
Но когда назначена публичная помолвка в оленинском имении в Приютине, он не является, заставив всех прождать несколько часов и сесть за стол без него. Когда он всё-таки прибыл, старик Оленин (президент Академии художеств и член Государственного совета) уводит его в свой кабинет, и после разговора с ним Пушкин перестал бывать у Олениных. Теперь он отзывается о самом Оленине так: «пролаз, нулек на ножках», а о его дочери:
Уж так горбата, так мала,
Так неопрятна и писклива… (VI, 513).
Тем не менее годом позже он пишет ей знаменитые стихи:
Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем…
с печальным завершением:
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим (111: 188).
Это ей, только что «горбатой, неопрятной и пискливой».
«Я женюсь, – писал он после помолвки с Натальей Гончаровой якобы текст некоего перевода (а вдруг впоследствии прочтет жена), – т. е. я жертвую независимостью, моей беспечной, прихотливой независимостью, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством».
Почти всякий раз в разгар сватовства Пушкин вдруг бросал всё и поспешно куда-нибудь уезжал, «почти как Подколесин» (Чулков 1999: 214). Уехав от невесты в Болдино, в свою знаменитую «Болдинскую осень» Пушкин писал приятелю Плетневу: «Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть писать стихи» (9 сент. 1830). В отъезде он приударил в степи за калмычкой в юрте, из деревни писал Алексею Вульфу, что уже три дня как влюблен в его родственницу Нетти (XIV: 50), в Петербурге ухаживал за Каролиной Собаньской (сестра ее была возлюбленной Бальзака).
Сватаясь к Пушкиной, он писал другу: «Моя жизнь, доселе такая кочующая, такая бурная, мой характер – неровный, ревнивый, подо зрительный, буйный и слабый одновременно – вот что иногда наводит на меня тягостные раздумья» (письмо В. П. Зубкову, 1826 – XIII: 562). Готовясь к браку с Н. Гончаровой, он сознавал, что, формулируя словами Аринштейна, «ему предстоит брак с женщиной, которая в лучшем случае его терпит, но не любит» (1999: 112). В письме ее матери 5 апреля 1830 г. он писал: «Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери, я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца» (XIV, 404).
Одна знакомая видела его в театре с невестой. «Судя по его физиономии, – пишет она приятельнице, – можно подумать, что он досадует на то, что ему не отказали, как он предполагал». Его приятель Киселев сообщал другу: «Пушкин женится на Гончаровой, между нами сказать, на бездушной красавице, и мне сдается, что он бы с удовольствием заключил отступной трактат». Похоже, что так. Другу Плетневу Пушкин писал:
«Милый мой, расскажу тебе всё, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30-ти лет жизни игрока… Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни… Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан…» (XIV: 110).
В Болдине взамен Оли Калашниковой нашлась еще одна крестьянка – Февронья Вилянова (Чулков 1999: 271). Невесту кормил трогательными письмами. Заждавшись, невеста сама прислала письмо с окончательным согласием. Отступать было некуда.
За неделю до свадьбы Пушкин пишет старому приятелю Н. И. Кривцову, потерявшему на войне ногу: «Ты без ноги, а я женат. Или почти женат… Я женюсь без упоения, без ребяческого очарования» (XIV: 150).
После свадебной ночи Пушкин оставил красавицу-жену одну и весь день беседовал с приятелями. Вернувшись, нашел жену заплаканной. Приятельница их Россет говорила, что Наталья Николаевна ревновала ее к Пушкину. На уверения Россет, что любовью тут и не пахнет, «разве ты не видишь», жена отвечала: «Я это хорошо вижу, да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает». Она была совершенно равнодушна к литературе, к поэзии. Да и ласки ее вряд ли были радостными. Молодожен писал, как полагают, об их соитиях, противопоставляя их пылким ласкам прежних любовниц:
О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне, нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься всё боле, боле —
И делишь наконец мой пламень поневоле! (III: 213).
Отношение этих строк к жене предположительно. Стихотворение это в нескольких списках датировано 19 января 1830 г. – в этом случае оно не может относиться к жене. В двух списках оно озаглавлено «Жене» или «К жене». В большинстве советских изданий соответственно датируется 1831 годом.
Многие исследователи восторгаются этим высокохудожественным и целомудренным изображением полового акта в литературе. Но мало кто замечает, что если это описание относится к жене, то оно убийственное для мужа. Восторг поэта был напускным. Это была хорошая мина при плохой игре. Ведь тут же ясно, что жена не проявляла никакой охоты к постельным ласкам, лишь выполняла супружеский долг: «склоняяся на долгие моленья», «стыдливо-холодна», «без упоенья», «восторгу… едва ответствуешь», «поневоле». Пушкин продолжал заводить романы с другими женщинами, хотя и реже, чем раньше, а жена ревновала и однажды после бала дала ему пощечину.
Самого яркого приключения она и не знала: как-то в 1832 или 33 году Пушкин ночью пробрался во дворец графини Долли Фикельмон, внучки Кутузова и жены австрийского посла, и утолил свою страсть в присутствии старого мужа, спящего в соседней спальне! Приятель и наперсник Пушкина Нащокин описывает это свидание со слов поэта так:
«Дверь была заперта; густые роскошные гардины задернуты. Начались восторги сладострастия. Они играли, веселились. Перед камином была разостлана пышная полость из медвежьего меха. Они разделись донага, вылили на себя духи, какие были в комнате, ложились на мех… Быстро проходило время в наслаждениях». Опомнились уже утром. Когда служанка-француженка выводила его, муж спросил из-за ширмы: «Кто там?» Служанка ответила: «Это я». Пушкин потом заплатил дворецкому за молчание 1000 рублей золотом (Вересаев 1995: 139).
Всё же для Пушкина жизнь круто изменилась. Ухаживать за женщинами было не с руки (дурной пример молодой супруге), да и недосуг: нужно было неустанно охранять красавицу-жену от покушений ухажеров – «кобелей». Пушкин, столь успешно исполнявший роль соблазнителя чужих жен и ревновавший только к другим соблазнителям их же, вынужден был войти в роль старого мужа молодой жены. Из всех страстей, связанных с любовью, на первый план выступили ревность и опасения за поруганную честь. Рядом со страстным мужчиной, привыкшим к частой смене возлюбленных, год за годом оставалась одна женщина, много рожавшая, всё еще красивая, но привычная и не пылающая к нему любовью. Да и у него на месте любви вырастал сложный комплекс чувств – ревность, тайное недоверие, горечь, досада, трезвое снисхождение и в лучшем случае покровительственное расположение.

Н. Н. Пушкина, 1842–1843 гг.
В. Гау.
Барятинский с Пушкиным собрались читать друг другу стихи в присутствии Натальи Николаевны и спросили у нее, не помешает ли это ей. «Читайте, читайте, – ответила она, – я не слушаю». Художник Карл Брюллов посетил Пушкина, тот ему демонстрировал детей, свое семейное счастье, которое Брюллов нашел «натянутым», и он прямо спросил Пушкина: «На кой черт ты женился?» Тот отвечал, что его не выпускали за границу, вот он от нечего делать и женился (Вересаев 1999: 289–290). Какая-то доля истины в этой отговорке есть.
Его полушутливая сентенция о несерьезности женской любви, о легковесности женщин, об отсутствии у них глубины чувств вроде бы находила подтверждение. Это была основа, по крайней мере, для раздумий о друзьях и знакомых, чуждающихся женщин и избравших другую форму любви.
Отношения с религией и нравственностью
Чтобы правильно оценить отношение Пушкина к содомскому греху и содомитам, нужно рассмотреть динамику его взглядов на религию и нравственность.
Воспитанный на Вольтере и французской легкой поэзии Просвещения, Пушкин имел полную возможность выработать в себе идеологию, соответствовавшую его африканскому темпераменту. Это предполагало скептическое отношение, по крайней мере, к некоторым религиозным догмам, служившим основами консервативной нравственности. Целомудрие, святость брака были для молодого Пушкина чем-то, достойным только осмеяния. Его борьба за живой русский язык включала в себя и допущение эротической лексики, в том числе и непристойной, обсценной. Бордели и дамы полусвета, откровенно именуемые блядями, поселились в его лицейских стихах. В 1821 г. в Кишиневской ссылке он написал «Гавриилиаду», в которой соединились эротика и вольтерьянство. Это изящная насмешка над религией.
Черновики 1827 года содержат подробное и абсолютно нецензурное описание борделя: барышни на стук у дверей
Встали, отодвинув стол;
Все толкнули [целку],
Шепчут: «Катя, кто пришел,
Посмотри хоть в щелку».
– «Что, хороший человек;
Сводня с ним знакома;
Он с блядями целый век,
Он у них как дома…» и т. д. (III: 77)

А. Н. Вульф, 1828 г.
Художник А. И. Григорьев.
Его либертинаж не ограничивался литературной эротикой и не сводился к визитам в публичные дома (то есть к слабостям и временным падениям), а имел основания в его жизненной философии. Об этом говорят его поучения студенту Алексею Вульфу, которого он называл своим «сыном в духе». А Вульф его – Мефистофелем. Вульф сформировался как изрядный циник. В своем дневнике (который он не предназначал для печати) Вульф записывал:
«Молодую красавицу вчера я знакомил с техническими терминами любви; потом, по методе Мефистофеля (т. е. Пушкина. – Л. К.), надо ее воображение заполнить сладострастными картинами; женщины, вкусив однажды этого соблазнительного плода, впадают во власть того, кто им питать может их, и теряют ко всему другому вкус: им кажется всё пошлым и вялым после языка чувственности» (Вересаев, 1999: 218).
Но расшатывание религиозных догм не могло остановиться на половой морали. Симпатии к революционным движениям в Европе влекли за собой и более решительную критику религии.
В послании В. Давыдову с Юга (апрель 1821 г.) Пушкин писал:
Я стал умен, я лицемерю —
Пощусь, молюсь и твердо верю,
Что бог простит мои грехи,
Как государь мои стихи. (II, 178)
В 1824 г., увлекаясь любвеобильной Амалией, изменявшей мужу не только с Пушкиным, поэт писал ей кощунственные комплименты:
Ты богоматерь, нет сомненья,
Не та, которая красой
Пленила только Дух Святой,
Мила ты всем без исключенья;
Не та, которая Христа
Родила, не спросясъ супруга.
Есть бог другой земного круга —
Ему послушна красота,
Он бог Парни, Тибулла, Мура,
Им мучусь, им утешен я.
Он весь в тебя – ты мать Амура,
Ты богородица моя! (III, 45).
В том же 1824 г. Пушкин в письме брату писал, что берет «уроки чистого афеизма» у философа-англичанина, который «исписал листов 1000, чтобы доказать, что не может существовать некий высший разум – Творец и Вседержитель, мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души (система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастью, более всего правдоподобная)» (XIII, 92).
Чулков и Аринштейн пишут о резком переломе, произошедшем с Пушкиным в конце двадцатых – начале 30-х годов в связи с женитьбой, созданием семьи, переходом к серьезной ответственности. Чулков выдвигает религиозную сторону этой трансформации: Пушкин стал глубоко религиозным человеком, уверовал. Аринштейн подчеркивает моральную сторону дела: Пушкин поверил в святость брака, раскаялся в своих недостойных поступках, винил себя в двух смертях своих незаконных сыновей.
И 19 мая 1827 г. (т. е. сразу же после описания борделя) он пишет стихотворную исповедь, весьма горькую:
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью… (III, 102).
В рукописи стихотворения 1828 г. есть отрезанная концовка об «укоре веселом и кровавом»:
И нет отрады мне – и тихо предо мной
Встают два призрака младые,
Две тени милые – два данные судьбой
Мне Ангела во дни былые;
Но оба с крыльями и с пламенным мечом —
И стерегут – и мстят мне оба —
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах счастия и гроба (III: 651).
В августе 1828 г. шло следствие по поводу обнаруженной властями «Гавриилиады». Пушкин отрицал свое авторство. «Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже в тех, в коих я особенно раскаиваюсь, нет следов безверия или кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное». Он сваливал эту вину на покойного князя Д. Горчакова. После трех допросов он просил дозволения написать обо всем непосредственно царю. Видимо, признался. Получив его письмо, царь наложил резолюцию: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено. 31 декабря 1828 г.». Чулков собрал данные, свидетельствующие, что Пушкин в самом деле раскаивался в том, что создал эту «прелестную пакость». Одному приятелю Пушкин выговаривал: «Ты, восхищавшийся такой гадостью, как моя неизданная поэма, настоящий мой враг…» (Чулков 1999: 226–227).
В 1831 г. он излагал некоторые новые для себя нормы: «Поэзия… не должна унижаться до того, чтоб силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое» (XI, 201). В 30-е годы, тяжело переживая семейные неурядицы и утрату влиятельности своей поэзии, Пушкин всё чаще пишет о грядущей смерти, о разочаровании прежней жизнью, тоскует и кается. Собравшись переводить сатиры Ювенала, он остановился:
Но, развернув его суровые творенья,
Не мог я одолеть пугливого смущенья…
[Стихи бесстыдные] приапами торчат,
В них звуки странною гармонией трещат.
Картины [гнусного] латинского разврата… (III, 430).
Думается, что резкость перехода преувеличена обоими исследователями, а «обращение» Пушкина было не безусловным и не полным. Он оставался таким же либертином. Поощрив ранее цинизм Вульфа, в последний год жизни он общался с другим «духовным сыном» – сыном своего друга Павлом Вяземским, которому было тогда 15–16 лет. Тот оставил воспоминания:
«В это время Пушкин систематически действовал на мое воображение, чтобы обратить мое внимание на прекрасный пол и убедить меня в важности значения для мужчины способности приковывать внимание женщин… Он учил меня, что в этом деле не следует останавливаться на первом шагу, а идти вперед нагло, без оглядки, чтоб заставить женщин уважать вас… Он постоянно приправлял свои нравоучения циническими цитатами из Шамфора» (Вяземский 1880: 69).
К Павлу Вяземскому еще в раннем его детстве были обращены стихи Пушкина: «Душа моя, Павел, / Держись моих правил…» (III: 55; Вересаев, 1995, 11: 287; 1999: 219).
Его скептическое отношение к религии с самого начала не было полным атеизмом. Всю жизнь он был очень суеверным, верил в бесчисленные приметы. Когда он собирался самовольно ехать из своей ссылки, из Михайловского, в Петербург (где принял бы участие в волнениях декабристов), дважды дорогу ему перебежал заяц, а затем встретился священник. Пушкин повернул назад и не поехал. Когда на свадьбе он уронил кольцо, то побледнел и произнес: «Дурная примета!» Хотя суеверия не одобряются официальной религией, но они вписываются в психологическую базу для религиозных убеждений. Они одной природы.
С другой стороны, в Болдинскую осень (т. е. уже в 1830 г.) написана Сказка о Попе и работнике его Балде. Почтением к церкви здесь и не пахнет. Вересаев (1999: 221) отмечает, что у Пушкина последних лет религиозность усилилась только в поэзии. Вне ее ничего глубоко религиозного найти невозможно. Да, он верующий, обрядно-верующий. Но в письме жене пишет: «Я мало Богу молюсь». В пост он обедает в ресторане Дюме.
В рецензии на сборники стихов Сент-Бева, писавшего под псевдонимом Делорма, Пушкин в 1831 г. отмечает, что в первом сборнике Делорм описывает слабости и страсти человеческие, а во втором, поддавшись убеждениям друзей, придерживается высокой нравственности.
«Уже он не отвергает отчаянно утешений религии, но только тихо сомневается; уже он не ходит к Розе, но признается иногда в порочных вожделениях… Словом, и вкус и нравственность должны быть им довольны. Можно даже надеяться, что в третьем своем томе Делорм явится набожным, как Ламартин, и совершенно порядочным человеком». И Пушкин, сводя всё к иронии, завершает; «К несчастью, должны мы признаться, что радуясь перемене человека, мы сожалеем о поэте» (XI; 201).
Жуковскому Пушкин писал: «Поэзия выше нравственности, или, по крайней мере, совсем иное дело. Господи Иисусе! Какое дело поэту до добродетели и порока? Разве – их одна поэтическая сторона» (Вересаев, 1999: 77). Это очень близко к афористике Оскара Уайлда. Только опережает его на полвека.
Общее уклонение Пушкина в сторону консервативности началось раньше и связано не столько с женитьбой, сколько с новой обстановкой в русском обществе после подавления мятежа декабристов и с открывшейся поэту перспективой примирения с правительством, а она поддерживалась несомненными авансами ему со стороны царя Николая I. Это отразилось в николаевском цикле пушкинских стихов, блестяще выявленном в книге Аринштейна, в державнических стихах Пушкина о Польше и Кавказе. Да, конечно, отношение к браку изменилось, но не столько из усиления религиозности, сколько потому, что теперь это означало защиту его собственного брака от таких посягателей, каким недавно был он сам. Так что скорее это было идеологическим оформлением естественной пушкинской ревности и его воспитанного с детства чувства дворянской чести.
Совершенно несомненно, что у Пушкина были свои представления о нравственности и чести, которых он придерживался всю жизнь, и эти коренные устои у него не очень менялись. Русский дворянин должен был соблюдать некоторые христианские заповеди (не украдь), ограниченно соблюдать другие (не убий), и мог весьма произвольно толковать третьи (не возжелай жены ближнего своего). Он должен был оставаться верен присяге, гордиться родословной, смело с оружием в руках защищать себя и родных от оскорблений и обид. Непрерывная череда пушкинских дуэлей воплощает этот дух. Как писал П. В. Анненков (1874), «Он достигает такого неумеренного представления о правах своей личности, о свободе, которая ей принадлежит, о чести, которую она обязана сохранять, что окружающие, даже при самом добром желании, не всегда могут приноровиться к этому кодексу».
В юности он стихами утверждал свою неспособность к соблюдению десятой заповеди:
Добра чужого не желать
Ты, боже, мне повелеваешь;
Но меру сил моих Ты знаешь —
Мне ль нежным чувством управлять?
Обидеть друга не желаю,
И не хочу его села,
Не нужно мне его вола,
На всё спокойно я взираю:
Ни дом его, ни скот, ни раб,
Нелестна мне вся благостыня.
Но ежели его рабыня
Прелестна… Господи! я слаб!
(Десятая заповедь – II, 231).
Где рабыня, там и жена. Эту слабость поэт признавал за собой и считал для себя извинительной. Такой же он признавал ее и для своих приятелей, кроме тех случаев, когда речь шла о его собственной жене. Когда юность прошла, изменилась не его моральная философия сама по себе, а его ситуация, его положение в обществе, и лишь в зависимости от этого – его философия. Телесные же слабости и грехи оставались в общем вне его моральных запретов – если грешники не посягали на его интересы.








