412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Клейн » Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие » Текст книги (страница 27)
Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 03:38

Текст книги "Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие"


Автор книги: Лев Клейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 53 страниц)

3. Искания себя

Десятилетие перед первой русской революцией Кузмин провел в истерических метаниях между разными увлечениями. Увлекался различными философско-религиозными течениями, видами деятельности и… объектами чувства. Поначалу по юношеской наивности и незнанию себя Кузмин полагал, что со смертью друга (князя Жоржа) он обречен на отсутствие любви. Увлекаясь неоплатониками и мистиками первых веков, он старался устроить свою жизнь на началах воздержания и строгого распорядка. Юша всячески старался поддерживать это убеждение. Вообще он стимулировал интерес Кузмина к философии и Италии.

Однако Кузмин заболел – с ним стали случаться припадки истерии, и после лечения в клинике его отправили в Италию. В Риме он увлекся лифт-боем Луиджино, которого с согласия его родителей увез во Флоренцию, чтобы потом забрать с собой в Россию в качестве слуги. Между тем весело тратил деньги, и они иссякали катастрофически. Мать в отчаянии обратилась к Чичерину, жившему в Германии, и тот примчался во Флоренцию. «Луиджино мне уже понадоел, и я охотно дал себя спасти» (ДК5: 271).

Юша свел его с каноником Мори, иезуитом. Тот переселил Кузмина к себе и занялся его обращением в католицизм (прямо как Винкельмана!). Кузмин бродил по церквам, по знакомым каноника, посещал его любовницу маркизу Эспинози Мороти, читал жития святых, но формального согласия не давал. Напряженность сказалась – возобновились припадки истерии, и он попросил мать вытребовать его телеграммой. С Мори первое время переписывался, потом письма стали реже и прекратились. Только в повести «Крылья» через десять лет появился каноник Мори – под своим собственным именем.

Кузмин разрывался между разными направлениями в искусстве и общественной жизни. То он предавался русской древности, народности, церковности, то бредил д’Аннунцио, новым искусством и чувственностью. Познакомился со старообрядцем Казаковым, плутоватым и бестолковым продавцом древностей. Поселился с его семейством во Пскове. Стал изучать крюковую музыку, гордился тем, что его считали старовером. Ездил в Васильсурск. В это время носил ярко-красную шелковую косоворотку, черные бархатные шаровары навыпуск и русские лакированные сапоги. Отпустив черную бороду, напоминал цыгана – так и ожидалось, что вот-вот затанцует. Но вдруг европеизировался, сбривал бороду и становился театралом и денди. По слухам, у него было 365 разноцветных жилеток (на деле только 12). Таким он очень смахивал на еврея – своими вифлеемскими глазами, как бы подведенными, и горбоносым профилем с выпяченной нижней губой.

В 1904 г. друзья семейства и соседи по даче в Васильсурске Верховские издали на собственные средства «Зеленый сборник стихов и прозы», в котором появились впервые и стихи Михаила Кузмина. Ему было в это время 32 года. После смерти матери осенью 1904 г. пришлось учиться вести собственное хозяйство.

Надо признать, он не только вошел в поэзию в позднем возрасте, но и сохранял до этой поры – при всей образованности – некую общую инфантильность, некий юношеский стиль поведения. Это вообще, видимо, свойственно гомосексуальным личностям, свободным от ориентировки на создание семьи и заботы о ней. Впрочем, некоторую заботу о литературном воспитании своего племянника-гимназиста Сережи Ауслендера Кузмин проявлял и даже давал ему читать свой Дневник, хотя в особо откровенных местах отмечал: «[И подумать, что эту тетрадь будет читать Сережа, невинный, чистый, далекий от всяких уклонов!» (23 декабря 1905 г., ДК5: 86)].

На второе лето «я отчаянно влюбился в [Сережина] некоего мальчика, Алешу Бехли, живших тоже на даче в Василе, Вариных знакомых. Разъехавшись, я в Петербург, он в Москву, мы вели переписку, которая была открыта его отцом, поднявшим скандал, впутавшим в это мою сестру и прекратившим, таким образом, это приключение» (ДК5: 272).

Но приключения на любовном фронте продолжались. «Весною (1904 г. – Л. К.) я познакомился с Гришей Муравьевым, с которым вскоре и вступил в связь, думая со временем устроиться с ним во Пскове. Летом я заезжал в Зарайск, где он жил; прожили там дней 6 со спущенными от жары занавесками, любя и строя планы, по вечерам гуляя за городом в тихих полях. Потом я жил в Щелканове у Верховских. Тут, просто от скуки, я стал оказывать больше внимания, чем следует, младшему брату, вызвав ревность жены, негодование других и почти ссору. Потом все помирились, а он уехал в Киев» (ДК5: 273).

4. Возлюбленный Гриша Муравьев

Рассмотрим только одно из этих приключений, но показательное. 18-летний Гриша Муравьев был простым парнем, из слуг, попивал, никакой утонченной интеллигентности, но был любим и сам полюбил Кузмина беззаветно. Как состоялось знакомство, Кузмин вспоминает 8 сентября 1905: «мы оба стояли у окна и он рассказывал, почему Тимофей не уходит с места: «Может быть, он влюблен в своего барина». – «А может быть, я в вас влюблен, Григорий». – «Все может быть», – бегло и весело взглянув, сказал он. – «Если бы вы сами не сказали, я бы написал вам об этом» (ДК5: 39). Кузмин 22 августа описывает его так: «Одетый и особенно на улице, нельзя предположить, как он хорош голый или совсем близко. Первое, что меня поразило – это красота его тела и особенная сладострастность лица (я помню, как подумал: «вот педерастическая красота»), хотя, конечно, он слегка мордаст и похож на татарина (ДК5: 28)». Через неделю отмечает: «Сидя напротив, я смотрел, хорош ли он; вчера был очень интересен, побледневший, с большими серыми глазами, понятливыми, ласковыми и чувственными» (ДК5: 33).

И запись 4 сентября:

«Я целый день мучусь за свое отношение к Григорию; я позабыл дать свой адрес, – он хотел придти в воскресенье и я от трусости, не знаю отчего, побаивался этого. Нужно бы послать адрес и сговориться, а я этого не сделал. А я его хочу и думаю о нем весь день; не идеализируя, а так, как он есть, он и милее, и жалче, и дороже: стесняющийся, некрасивый с первого взгляда на улице, бедный, бедный» (ДК5: 36).

18 сентября:

«Занятно, что сегодня впервые Григорий заявил, что он меня любит и даже скучал и ходил к дому, да не смел зайти, хотя последнее, я думаю, уже привиранье… Интересно, как отнеслась публика к посещению Гриши и что было слышно в детскую и коридор? Гриша у меня спрашивал, красивая ли Лидия Павловна и когда я сказал, что «право, не знаю», он прибавил: «Ну, если б это лицо было у мальчика, могло бы оно вам понравиться?» Я отвечал, что нет, п<отому> что такого лица не могло бы быть у мальчика» (ДК5: 43–44).

За каждое посещение Кузмин Грише платил, и когда у него не было денег, он писал Грише, чтобы тот не приходил. 27 сентября он заносит в Дневник очень важную запись, характеризующую не столько его самого, сколько Григория:

«я верю ему, когда он на мой вопрос (довольно глупый и несправедливый), что, если б у меня не было и не имелось быть денег, ходил ли бы он ко мне, он ответил: «А то как же? Разве я вас не люблю?» – и потом, совсем потом, после других разговоров, без вопроса, стыдливо заметил: «Я же вас только и знаю» (ДК5: 48).

Их любовь, для сторонних и непривычных странная не только своей однополостью, но и резкой разницей образованности, социального положения и возраста, любовь платная, тем не менее приносила обоим острые и глубокие переживания. Вот запись от 23 октября 1905 г.: «Вчера я чего-то загрустил и стал плакать, когда уже Гриша был одет уходить, и все хотел его нарумянить, а он не знал, как уйти, и говорил: «Так я уйду?» – «Иди», – отвечал я и плакал, а он не уходил, стоял и твердил: «Так я уйду?»…» (ДК5: 60). А 6 ноября Кузмин записывает:

«Сегодня целый день такой припадок мигрени, какого не было уже года три… У Григория тоже болела голова и вдруг заболела грудь, забилось сердце и он уснул, как в обмороке, хотя не был ни капли пьян. Полуодевшись, я сел в кресло и смотрел на спящего при красноватом свете лампады: совершенной стройности тело, смугло-бледное, еще более нежное от меха одеяла, спокойное лицо с длинными темными ресницами и красневшим ртом; мысль, что это все – твое, страшная головная боль…, теплота комнаты, свет лампад, все напоминало какой-то бред, но ни черты разврата, а что-то первобытное, изысканное, чувственно-простое, тихое и божественное. Потом я, одевшись, не мог стоять и лег, а он ушел и стоял, высокий, в высокой шапке, белый и милый; прощаясь, я почти не сознавал ничего» (ДК5: 66).

Всё же Кузмину этот роман быстро начинал надоедать. Уже 22 августа он записывал: «Когда я в среду на прошлой неделе, приехав на городскую квартиру, узнал, что Гриши с Успенья, когда мы с ним довольно сухо расстались, не было, то я подумал, что это отчасти развязка и мне сделалось легко от этой мысли». Но

«Оказалось, что в среду он был тотчас после меня, ночевал с четверга на пятницу один, весь залеж булок подъел, керосин и свечу пожег и оставил мне письмо, где, право, трогательно было описано, как он приходил несколько раз без меня, ночевал один, приходил под вечер смотреть, не освещено ли у меня окно, уходил на Остров, «поплакав». Конечно, в письмах все выходит трогательнее».

И вот уже Григорий сидит у Кузмина на сундуке «совсем голый на своей красной рубахе» (ДК5: 27).

29 сентября запись: «У моей чашки на столе лежало письмо от Гриши, где он пишет, что приедет в субботу после 2-х …; в конце условный треугольник с надписью «сто раз» (ДК5: 49).

Однако в конце-концов разница уровней начинала сказываться, и 3 октября 1905 г. появляется такая запись:

«Редко я бывал почему-то так противен сам себе, как сегодня утром я не знаю отчего, может быть, похождения с Григорием, не имея никаких препятствий, входя в какой-то обиход, в привычку, делаются очень буржуазными, вроде «постельной гимнастики», как выражался император Домициан. И если и есть в этом остаток поэзии, то очень невысокого полета, какого-то хулигански-содержанского. М<ожет> б<ыть>, я просто встал с левой ноги, м<ожет> б<ыть>, письмо Юши меня настроило на более возвышенный лад, но нужно признаться, что эта авантюра, м<ожет> б<ыть>, одна из самых спокойных, но и из наиболее низменных. Собственно говоря, вполне совпадали интересы и культурность и вкусы только с князем Жоржем» (ДК5; 50–51).

Тем не менее он давал Григорию читать свой Дневник, и 8 января 1906 г., прочтя там о приключении Кузмина с банщиком, Григорий «ссорился и ревновал, и плакал, и бранился, говорил, что я его мучаю загадками и что он сейчас разорвет стихи про Александра Македонского, хотел уходить сейчас, но я, наконец (все время, правда, дразня и подсмеиваясь), обозлился и сказал: «Ну, [парень,] слушай: если ты уйдешь, так надолго уйдешь». Он перестал кобяниться, стал спрашивать, есть ли во мне человечность… (ДК5: 98)».

5. Этика и эстетика любви

Есть ли в Кузмине человечность – это серьезный вопрос. Ахматова на него отвечала отрицательно, говорила впоследствии: «Кузмин был человек очень дурной, недоброжелательный, злопамятный». Гумилев как-то обозвал его поэзию «будуарной». Кузмин отозвал свою положительную рецензию на Гумилева и напечатал резко отрицательную. Когда его возлюбленный молодой офицер и поэт Князев, с которым у него произошла ссора, застрелился, Кузмин даже не пошел на его похороны (Богомолов 1996: 31–32). Что уж и говорить о его отношении к платному любовнику Грише Муравьеву, из плебеев.

Такими же были и другие возлюбленные Кузмина в это время – например, Павлик Маслов, длинный курносый вологодский парень, профессиональная проститутка из Таврического сада, знаток галстуков, очень искусный в постели и всегда нуждающийся в деньгах. Это он нашел, что у Кузмина «ебливые глаза». «Как мир мне чужд, как мир мне пуст, Когда не вижу милых уст!» – изливался Кузмин. Павлику посвящены лучшие его любовные стихи. «Шабли во льду, поджаренная булка» – это всё ему.

 
Глаз змеи, змеи извивы,
Пестрых тканей переливы,
Небывалостъ знойных поз…
То бесстыдны, то стыдливы
Поцелуев все отливы,
Сладкий запах белых роз…
Замиранье, обниманье,
Рук змеистых завиванье
И искусный трепет ног…
И искусное лобзанье,
Легкость близкого свиданья
И прощанье чрез порог.
………………………………
Одеяло обвивало,
Тело знойное пылало,
За окном чернела ночь…
Сердце бьется, сухи руки.
Отогнать любовной скуки
Я не в силах, мне невмочь…
Прижимались, целовались,
Друг со дружкою сплетались…
 

Но цикл назывался «Любовь этого лета». Дольше она и не продолжалась.

30 сентября 1906 г. Кузмин пренебрежительно отозвался о Павлике Маслове. Сестра Кузмина сказала ему: «Не желала бы я быть твоей симпатией, настолько это кратковременно» (ДК5: 231). Кузмин и сам сознавал свое непостоянство. 25 августа 1905 г. он отмечает, что племянник Сережа показал ему его прощальное письмо к Алеше Бехли, и по этому поводу Кузмин восклицает: «как это было давно! Люблю ли я его еще? Если бы я его встретил, рад ли был бы я? Может быть. Но все это как сон» (ДК5: 30). А 30-го добавляет:

«Милые прошлые глаза, сколько вас любимых, то обладаемых, то только желанных, – и карие глаза Столицы, князя Жоржа и Луиджино, и серые добела, невинные и развратные глаза Кондратьева, и мутно-голубые, трусливые и сантиментальные глаза Болеслава, и зеленоватые глаза Алеши и опять серые глаза Григория Муравьева, а какие глаза у того немчика, у Володьки с вокзала? Не помню, не помню» (ДК5: 33).

Кузмин даже пестовал в себе это непостоянство, эту легкость отношений, эту забывчивость. 25 июня 1907 г. он выдает свои устремления: «Мне бы хотелось быть богатым, наглым, утонченным и бессердечным» (ДК5: 374).

Этот образ Кузмина сохранился и в памяти сообщества литераторов. Чуковский (1994: 287) разговаривал с Маршаком «о поэтах символистах, почти все их фамилии начинались на б: Брюсов, Бальмонт, Белый, Бальтрушайтис, Блок.

– Да, да, – сказал он. – А Сологуб даже кончался на б. А Кузмин и сам был б».

Да, он любил недолго. И всё же, пока он любил, он извлекал из этих приключений глубокие чувства, пронзительные впечатления, постигал природу любви и был так переполнен этими волнениями, что ему необходимо было излиться в стихах. Он, как никто, тонко понимал любовь и писал о ней.

 
Любовь расставляет сети
Из крепких шелков;
Любовники как дети,
Ищут оков.
Вчера ты любви не знаешь,
Сегодня весь в огне.
Вчера меня отвергаешь,
Сегодня клянешься мне.
Завтра полюбит любивший
И не любивший вчера,
Придет к тебе не бывший
Другие вечера.
Полюбит кто полюбит,
Когда настанет срок,
И будет то, что будет,
Что приготовил нам рок.
Мы, как малые дети,
Ищем оков,
И слепо падаем в сети
Из крепких шелков.
 

Это стихи (1907 г.) из «Курантов любви» – сборника 1910 г. Но апология недолгосрочной и всевластной любви была у него и раньше.

Люди вокруг были уже захвачены позором японской войны, революцией, Кровавым Воскресеньем, а он токовал, смаковал и анализировал.

30 августа 1905 г.:

«после наслажденья, краткого и сильнейшего, будто выходишь из собственной кожи, всегда, кроме законной усталости, чувствуешь печаль, какое-то разочарование и почти нелюбовь к предмету своей страсти и к любви, и отчасти ко всему, так что я вполне понимаю, что великие чувственники были и величайшие пессимисты, и все лица итальянского Ренессанса такие жестокие, чувственные и печальные» (ДК5: 33–34).

О Павлике он писал 25 июня 1906 г.

«Вставали, умывались, я старательно накрывал стол… И здороваясь поцелуем, и сидя за чаем, будто с каким-то родственником, племянником, гостем, милым, услужливым, скромным, угощать, занимать после любовной ночи – было прелестно. У меня именно страсть, чтобы любимый человек существовал и был не только для моментов любви» (ДК5: 182).

26 августа 1905 г.:

«я очень люблю, чтобы с моим телом что-нибудь проделывали, осторожно касаясь, поворачивали, трогали. Когда у человека лицо так близко, поневоле его разглядываешь…. Глаза и губы в лице – то, что наиболее волнует и влечет, хочется как-то их выпить, другого выражения не подберу. Очень редко у человека бывает красивый рот, прежде у меня его хвалили даже незнакомые; у сестры он главное, что молодит и красит ее лицо. Рты у Кудрявцевых вроде устриц или портмоне, приклеены поверх лица, как их целовать?! А рты, выпяченные, слюнявые, как пирожки, обвисшие, как их и целовать?» (ДК5; 31).

27 авг 1905 г.: «Как я хотел бы передать людям все, что меня восторгает, чтобы и они так же интенсивно, плотью, пили малейшую красоту и через это были бы счастливы, как никто не смеет мечтать быть. Я был бы блажен, передав это» (ДК5: 32).

6. Интеллигенция и революция

Производит несколько странное впечатление подбор возлюбленных этого дворянина и высоколобого интеллектуала, который на французском языке говорил лучше, чем по-русски и то и дело сбивался на французские выражения. Возлюбленные большей частью из самых низов – слуги, банщики, гулящие парни, продающие свое тело за деньги. Но здесь нет ничего странного. Философ Витгенштейн тоже предпочитал грубых, недумающих парней. Английский писатель Ишервуд жил со своим слугой Гейнцем. Писатели Уолт Уитмен, Эдвард Карпентер, Джон Саймондс, дипломат Норман Дуглас, офицер Жюльен Вио (Пьер Лоти) находили себе пару среди солдат, матросов, гондольеров, крестьян, рабочих. Как я уже писал (в очерке о К. Р.), это характерно для многих интеллектуалов и аристократов. Они не могут расслабиться с представителями своего слоя, своего класса. От таких партнеров они подсознательно ожидают иронии, сомнений, сплетен по поводу сексуального отклонения, а это убивает любовь в зародыше. Простой же народ, им кажется, воспринимает всё проще и, коль скоро уж такая склонность осознана, он не делает из этого лишних сложностей.

В записи от 27 сентября 1905 г. Кузмин сам это подмечал:

«о Грише я думаю не только как о любовнике, но как о милом близком человеке, с которым в простейших вещах я мог бы быть откровенен, которого не стесняюсь и без стыда могу приласкаться попросту, и знаю, что не встречу ни досады, ни насмешки, ни шокировки, ни отвращения. Это я знаю и это я ценю, помимо влечения тела…» (ДК5: 48).

18 мая 1906 г. Кузмин заносит в свой Дневник такую запись: «Какая скука будет в Василе без возможностей легкой, доступной, ни к чему не обязывающей любви! Я почему-то не могу представить себя влюбленным (или, вернее, в связи) с человеком общества, особенно со знакомым» (ДК5: 150). Его неудержимо тянуло к «низам», хулиганам и уличным парням. 21 мая 1906 г. в Таврическом саду он жаловался некоему Василию, «что все ушли, что он ничего для меня не делает, в сад не взял, Каткова не приводит, с хулиганами не знакомит». Василий рыцарски твердил: «Доверьтесь, я все сделаю, я знаю, что вам нужно» (ДК5: 152).

Отсюда и переосмысление отношений с Гришей. В начале октября (4-го) 1905 г. Кузмин записывал:

«Конечно, я или клеветал на себя, или льстил себе, когда писал, что никогда не был себе так противен, как теперь, и что меня тяготит связь с Григорием. Конечно, во мне совершается какой-то перелом, отношения к Муравьеву осложняются безденежьем; я несколько более возвышенно настраиваюсь, вновь вспомнив о культурных центрах и о своем искусстве, но смотря в окно, на улицу, разве я не ищу глазами линий стройного тела, волнующих лиц, светлых, как ручей или омут, глаз; разве у меня не замирает сердце, когда я слышу звонок, возвещающий об его приходе? но не было ли бы это и со всяким, кто был бы мне привлекателен сколько-нибудь физически и доступен? И почему лица интеллигентные менее часто бывают чувственно волнующи (у нас, у русских, конечно)? Простые лица часто бывают глупы и без мысли, а у интеллигентов как-то оскоплено всё страстное, или просто серые, некрасивые, верблюжьи лица» (ДК5: 51).

Отсюда, видимо, и поражающее многих его поведение в первой русской революции – его симпатии к черносотенцам, его вступление в Союз Русского Народа. Его, тончайшего интеллектуала, эстета, любителя Кватроченто, символистских стихов и музыки романтиков. Конечно, он еще вдобавок и евреев недолюбливал, хотя у него и было немало друзей-евреев и даже любимый племянник, Сережа Ауслендер, – полуеврей. Не терпел Кузмин еврейство, возможно, потому, что это была для него недостаточно мужественная нация, а возможно, потому, что его частенько самого принимали за еврея. «За жида», – как это формулировал он сам. Но, в общем, не идеи его влекли к контрреволюции, а люди, их плотский облик. «Если бы рабочие и студенты защищали отечество, – пишет он 15 ноября 1905 г., – а мясники, молодцы и казаки бунтовали, за кого бы я стоял?» Ответ ясен. Он всё равно был бы за молодцов и казаков. «Мне просто милее люди в сапогах и картузах, гогочущие и суеверные, это не старые лики и не Вандея, а ненависть к прогрессизму, либерализму, интеллигентности и к внешнему виду, к жизни, к лицам носителей этого. Я думаю, это главное» (ДК5: 70). Так его гомосексуальные вкусы формировали его политическую ориентацию.

В октябре 1905 года появляются такие записи. 13 числа:

«Сегодня запасали провизию, как на месяц осады. Сережа в восторге от справедливости и законности забастовок, но мне противны всякое насилие и безобразие (другого слова я не могу найти), все равно, со стороны ли полиции, или со стороны забастовщиков. Неделанием выражать свой справедливый протест всякий может, но силой мешать отправлению насущнейших функций культурной жизни – варварство и преступление, за безнаказанность которого всецело ответит признавшее будто бы свое бессилие правительство. Кровь! Разве меньше ее пролилось в Японии за фикцию богатства и влияния, за политическую авантюру? Спокойство нужно, хотя бы для этого все должны бы были лежать мертвыми» (ДК5: 57).

Каково? Это после Кровавого воскресенья! Через неделю, 18 числа:

«Сегодня объявлена конституция; на улицах небывалый вид, незнакомые заговаривают, вокруг каждого говорящего собираются кучки слушателей, красные гвоздики, кашнэ, галстухи имеют вид намеренности. У Думы говорили революционеры с красным знаменем, которое потом убрали, кучка единомышленников аплодировала заранее ораторам, которые толковали, что весь манифест – обман. Когда кричали: «долой красную ленту» и «долой ораторов», я тоже кричал «долой», помимо воли и рассуждения, т. е. наиболее искренне» (ДК5: 58).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю