412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Клейн » Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие » Текст книги (страница 29)
Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 03:38

Текст книги "Другая сторона светила: Необычная любовь выдающихся людей. Российское созвездие"


Автор книги: Лев Клейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 53 страниц)

9. Занавешенные картинки

В 1917–18 годах революционная волна снова снесла цензуру, и Кузмин опять почувствовал тягу к запретному слову. Теперь – и, вероятно, по тем же причинам, – он симпатизирует революционерам, большевикам (ода «Враждебное море», посвященная Маяковскому). Прямо представляется: «я – большевик», хотя эти симпатии были очень ненадолго. Нина Каннегисер, сестра расстрелянного большевиками «тираноубийцы» (стрелявшего в Урицкого), вспоминает 1919 году

«Кузмин и Юркун приходили просто погреться… Морозы в тот год были, кажется, жестокими, а от голода, от лютого холода в комнатах и от постоянного пребывания в одной и той же недостаточно теплой (драповые пальто и фетровые шляпы) и обветшалой одежде они приходили закоченевшими. Более выносливый (молодой!) Юркун раздевал и разматывал вовсе одеревяневшего Михаила Алексеевича…»

О Кузмине: «Телом он был очень худ – одежда висела. Лицо одутловатое (отечное?). Глаза поражали не сиянием – скорее тусклые, – а величиной темных верхних век, отделенных от глазниц глубокими провалами» (Михаил 1995: 7–8).

Кажется естественным, что он в условиях разрухи и лишений 1919 г. мечтает (в стихотворении «Ангел благовествующий») о все озаряющем солнце, которое в этом мире представлено – «пусть будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает» – баней.

 
Тогда свободно, безо всякого груза,
Сладко свяжем узел,
И свободно (понимаете: свободно) пойдем
В горячие, содержимые частным лицом,
Свободным,
… Бани.
 

В годы Гражданской войны и разрухи он не стал говорить о спорах и целях борьбы, о свободе, он просто использовал свободу для замкнутого в себе искусства («сборники «Эхо», «Нездешние вечера») и для того, что ему было близко – для эротики, особенно для гомоэротики («Занавешенные картинки»). На сей раз его стихи были еще откровеннее, по прежним понятиям, «не для печати».

 
Задев за пуговицу пальчик,
недооткрыв любви магнит,
пред ней зарозмаринил мальчик
и спит.
Острятся перламутром ушки,
плывут полого плечи вниз,
и волоски вокруг игрушки
взвились.
Покров румяно-перепончат,
подернут влагою слегка,
чего не кончил сон, – докончит
рука.
Его игрушку тронь-ка, тронь-ка, —
и наливаться, и дрожать,
ее рукой сожми тихонько
и гладь!
Ах, наяву игра и взвизги,
соперницы и взрослый «он»,
здесь – теплоты молочной брызги
и сон.
 

Или вот стилизация под восточное:

 
Не так ложишься, мой Али,
Какие женские привычки!
Люблю лопаток миндали
Чрез бисерные перемычки,
Чтоб расширялася спина
В два полушария округлых,
Где дверь заветная видна
Пленительно в долинах смуглых.
…………
О свет зари! О, розы дух!
Звезда вечерних вожделений!
Как нежен юношеский пух
Там, на истоке разделений!
Когда б я смел, когда б я мог,
О враг, о шах мой, свиться в схватке
И сладко погрузить клинок
До самой, самой рукоятки!
 

И сам Кузмин, и его окружение понимали, что он каждую из двух русских революций сумел перевести в сексуальную революцию на свой манер: сделал гомосексуальную любовь не такой уж страшной для российского образованного общества. «Занавешенные картинки» вышли в 1920 г. в 307 экземплярах с изящными откровенными рисунками, и на титульном листе на всякий случай значилось: «Амстердам». Через несколько лет знакомый литератор тиснул рецензию: «Амстердамская порнография».

Не смущалась гомосексуальностью поэта актриса Ольга Гильдебрандт-Арбенина, которой посвящали стихи Гумилев и Мандельштам. Она связала свою судьбу с куда менее талантливым, но более молодым Юркуном. Кузмин сначала воспринял это как бедствие – «баба в конце концов», «я всё еще не могу преодолеть маленькой физической брезгливости». Но брак втроем оказался не страшным: Юркун по-прежнему жил с Кузминым, Арбенина была лишь приходящей супругой, или скорее подругой, с Юркуном так и оставалась на «вы». Она очень любила обоих мужчин своего семейства и оставалась им верна и после их смерти.

10. Последние возможности свободы

В 20-е годы поэт бедствовал, как почти все обычные граждане страны. Его уплотнили, и их с Юркуном квартира на Спасской (Рылеева) превратилась в обычную коммуналку. Одну комнату занимала парализованная мать Юркуна Вероника Карловна Амброзиевич. Фамилии соседей были как на подбор, будто из Вороньей Слободки Ильфа и Петрова: Шпитальник, Пипкин, Веселидзе и Черномордик. Кузмин искренне, но тихо ненавидел новую жизнь. От недавнего восхищения большевиками не осталось и следа. Уже 12 ноября 1918 г. записывает в Дневник: «Ведь это всё призраки – и Луначарский, и красноармейцы… Какой ужасный сон». При встрече в 1921 г. голодный и озябший Кузмин говорит уезжающему в эмиграцию Шайкевичу: «Помните, как я вам говорил: Подлинный страх не извне, а изнутри? Ошибался я, жестоко ошибался; конечно, извне, как извне обыски, аресты, болезни, смерть…» (Богомолов и Малмстад 1996: 228). 23 января 1924 г. заносит в Дневник: «Умер Ленин… Кричат: Полное, подробное описание кончины тов. Ленина, а чего описывать смерть человека без языка, без ума и без веры. Умер как пес. Разве перед смертью сказал «бей жидов» или потребовал попа. Но без языка и этих истор<ических> фраз произнести не мог». 28 января 1924 г. добавляет: «После похорон погода утихла и смягчилась: все черти успокоились…. Весь мир через пьяную блевотину – вот мироустройство коммунизма». И добавляет своеобразный отклик на смерть Ленина: «Придумал написать Смерть Нерона». (Богомолов в МКиРК: 206, 308, прим. 11). И написал (но не напечатал).

Кузмин не был прислужником и фаворитом новых властей, по идеологии его утонченное творчество было им абсолютно чуждо. В начале 20-х он придумал название для своего направления: эмоционализм. Он по-прежнему на первое место ставил чувства, а из них – любовь. Эротика же вообще была не в чести, а гомоэротика могла восприниматься лишь как свидетельство буржуазного разложения. В лучшем случае – как нечто по линии Фрейда. Кстати, о Фрейде Кузмин записывал (14 июля 1924): «Конечно, он грязный жид и спекулянт, но касается интересных вещей».

Однако гайки еще не были закручены, цензура еще испытывала себя на сугубо политических вопросах. Весной 1924 г. Кузмина приглашает в Москву тот самый Руслов, который когда-то обещал ему 30 гимназистов. Теперь он организовал в Москве «очень интимный» кружок «Антиной» для выявления мужской красоты в искусстве, устраивал вечера «наших» поэтов, артистов, музыкантов (был даже «мужской балет»!). Он запланировал вечер вовсе не памяти Ленина, который и состоялся в кабаре «Синяя птица». Участвовали видные гомосексуалы, в частности музыканты Игумнов и Александров. В этой обстановке Кузмин успевает под занавес, в 1926–29 гг., опубликовать сугубо эротические вещи – сборник «Печка в бане» и более сложную поэзию, пронизанную смутной эротикой, – сборник «Форель разбивает лед».

Банная тема, как видим, продолжается. «Печка в бане (кафельные пейзажи)» написана стилизованно под язык наивного мещанства – впервые появляется та речь, которую позже развернут Хармс и Зощенко. Это коротенькие зарисовки. Вот одна:

«Целая история. Колька полез за кошкой в подвал. Обозлился потому что. Полез и застрял в окошке. А Петька спустил ему штаны и навалился. Кругом никого, одни огороды, а дом разваленный. Кольке обидно, что ничего поделать не может, голова и руки в подвале, только ногами брыкается. Идет прохожий с портфелем. Видит зад из окошка торчит, и пни его ногой. Что тут делается он не понимает; во-первых, потому что с портфелем, во-вторых, идет по своему делу, да и зовут-то его Соломон Наумыч. Пнул, – кирпичи-mo и посыпались, всё, куда нужно, вошло без остатка, и мальчишки в подвал – кувырк…».

Или:

«Едут двое военных верхами. Офицеры, верно, только что выпущены. Лошади лоснятся, и сами одеты чисто. Сапоги так и блестят. Едут и всё друг на друга взглядывают. Взглянут и отвернутся, взглянут и отвернутся. И всё улыбаются. Приехали к какому-то месту, так просто место, ничего особенного. Ну, им виднее. Остановились. Один говорит; «Ну что же, Петя, слезай». А тот глаза рукой закрыл и краснеет, краснеет, как вишня».

В цикле «Форель разбивает лед» (1929) в сущности очень мало открыто гомосексуальных текстов, но весь цикл, или, можно сказать, вся поэма (хотя это странно несвязная поэма) пронизана любовным томлением, и для знающих поэта очевидно, что это любовь к мужчинам.

 
И вот я помню: тело мне сковала
Какая-то дремота перед взрывом,
И ожидание, и отвращенье,
Последний стыд и полное блаженство…
Я встал, шатаясь, как слепой лунатик
Дошел до двери… Вдруг она открылась…
Из аванложи вышел человек
Лет двадцати, с зелеными глазами;
Как сильно рыба двинула хвостом!
Безволие – преддверье высшей воли!
Последний стыд и полное блаженство!
Зеленый край за паром голубым!
 

Кое-где прорываются и пассажи из гомосексуальной жизни. Скажем, как плотный господин уводит юношу, и стороной

 
Заводит речь о том, о сем:
Да сколько лет, да как живем,
Да есть ли свой у вас портной…
То Генрих Манн, то Томас Манн,
А сам рукой тебе в карман.
 

Или поэт упоминает некий сад (по контексту Адмиралтейский, где тогда завязывались свидания жаждавших однополой любви):

 
Стоит в конце проспекта сад,
для многих он – приют услад,
А для других, ну – сад как сад.
У тех, кто ходят и сидят,
Особенный какой-то взгляд,
А с виду – ходят и сидят.
Куда бы ни пришлось идти, —
Всё этот сад мне по пути,
Никак его не обойти.
 

И дальше

 
Попутчика нашел себе случайно…
Он был высокий, в серой кепке…
Мы познакомились без разговоров…
 

Однако это лишь отдельные вкрапления в огромной поэме, сугубо деликатные. Тем не менее Анна Ахматова, понимающая дотошно все ассоциации, так отозвалась о сборнике.

«Очень тяжелое впечатление оставляет непристойность… Во многих местах мне хотелось точек… Это уж очень на любителя: «практикующие балбесы». Кузмин всегда был гомосексуален в поэзии, но тут уж свыше всякой меры. Раньше так нельзя было: Вячеслав Иванов покривится, а в двадцатые годы уже не на кого было оглядываться… Очень противно».

Где она тут увидела непристойность, вместо каких слов захотела точек?… Но будто в ответ Кузмин сам написал пародию на некоторые пассажи своей поэмы, тут уж с откровенно обсценными строками. В поэме было:

 
Мы этот май проводим как в деревне,
Спустили шторы, сняли пиджаки
В переднюю бильярд перетащили
И половину дня стучим киями
От завтрака до чая…
 

Кузмин произвел некоторые замены, и получилось, что тут и в самом деле можно применять точки:

 
Мы этот май проводим, как в борделе:
Спустили брюки, сняли пиджаки,
В переднюю кровать перетащили
И половину дня стучим хуями
От завтрака до чая…
 
11. Судьба Дневника

Между тем полыньи, пробиваемые форелью, замерзали. Жизнь становилась всё труднее и опаснее. В 30-х Чичерин уже не был наркомом иностранных дел и утратил влияние. Сменивший Дзержинского Менжинский, когда-то печатавшийся в одном «Зеленом» сборнике с Кузминым, уступил место бесцветным сталинским жандармам. В квартире Кузмина еще бывали тайные чекисты от литературы – как Осип Брик и другие, но время романтических отношений с ними истекало. Прошли сплошная коллективизация и раскулачивание, голод обрушился на страну. Кузмин со своим верным Юркуном смотрелся каким-то непонятным пережитком прошлого. Они жили впроголодь.

Тут ему пришла в голову совершенно сумасбродная идея – продать свой Дневник в Литературный музей. Собственно, эта мысль появлялась у него и раньше, с 1918 г. Он, видимо, хорошо представлял себе, что Дневник его является ценностью и интересен в двух аспектах. Во-первых, он отражает нравы эпохи, для России новые. Еще в 1906 г., после акта любви с Сомовым и Павликом (15 сентября 1906 г.), в Дневнике появилась такая запись: «Я спрашивал у К<онстантина> А<ндреевича>: «Неужели наша жизнь не останется для потомства?» – «Если эти ужасные дневники сохранятся – конечно, останется; в следующую эпоху мы будем рассматриваемы, как маркизы де Сад». И Кузмин заключает: «Сегодня я понял важность нашего искусства и нашей жизни» (ДК5: 223).

Во-вторых, его Дневник аккумулирует в себе историю литературной жизни в Петербурге – Петрограде за десятки лет. Наконец, в общем это ведь тоже художественное произведение, причем самое крупное у Кузмина. Он и создавался именно как художественное произведение – не для себя, а для будущего и для зачитывания в узком кругу. А рукописи, как известно, продаются и тем обеспечивают существование автору. В годы Гражданской войны продать Дневник можно было только какому-нибудь частному коллекционеру или в Архив. Позже возник Государственный Литературный музей.

Но в 1927 г. как-то «после чая прибежал похолодевший, перепуганный Л. Льв. (это Лев Раков, последний возлюбленный Кузмина. – Л. К.), увлек меня в мамашину комнату и на ухо сообщил, что его вызывали в ГПУ и расспрашивали обо мне, кто у меня бывает, я ли воспитал в нем монархизм, какие разговоры велись в 10-летнюю годовщину, что, кроме педерастии, связывает его со мною…» (Богомолов 1995: 65). Возможно, тогда у Кузмина появилось соображение, что выдача Дневника может его оправдать: там же зафиксировано всё, и никакой политической организации. В 1931 г. ГПУ заинтересовалось Юркуном, и в их совместной квартире был произведен обыск. Забрали рукописи Юркуна и три последних тома кузминского Дневника. Держать Дневник дома стало просто опасно: при очередном обыске могло исчезнуть всё безо всякой компенсации. Это ускорило хлопоты.

В 1933 г. директор Гослитмузея В. Д. Бонч-Бруевич послал в Ленинград Ю. А. Бахрушина за кузминским Дневником. Кузмин получил за него 20 тыс. рублей, а за прочие рукописи 5 000. Это были для него большие деньги. Месячная зарплата служащего была в это время около тысячи. Дневник разрешалось печатать после смерти автора, а при жизни лишь отрывки и с разрешения автора. Бонч-Бруевич обещал похлопотать, чтобы и исчезнувшие три тома присоединились к Дневнику. Этого так и не произошло.

Более того, уже в 1934 г. Комиссия отдела пропаганды ЦК ВКП(б) проверяла работу Литмузея и отправила в Политбюро докладную, что Литмузей совершил грубую политическую ошибку, приобретя рукописи Кузмина. По мнению Комиссии, «Архив содержит в себе записи, по преимуществу, на гомосексуальные темы, музейной и литературной ценности не представляет». Бонч-Бруевич в письме наркому Бубнову оправдывался: в Дневнике «конечно, много всевозможных литературных сведений. Дневник наполнен также и гомосексуальными мотивами, как и вообще все творчество Кузмина и его школы, но, повторяю, есть много ценного и важного для изучения <и> понимания того направления левого символизма, к которому Кузмин принадлежал и которое является ярким выражением разложившегося нашего буржуазного общества в конце 19-го и особенно начале 20-го века» (МКиРК: 141–142).

Но 1 февраля 1934 г. Дневник был затребован в ГПУ и оставался там до 5 марта 1940 г. Всё это время, шесть лет, следователи ГПУ – НКВД внимательно изучали Дневник, и отнюдь не ради художественных тонкостей. Еще в конце 20-х гг. Кузмин записывал в Дневнике: «Если дневник захватят и прочтут, то всех порасстреляют». И вот же сам выдал. Видимо, в органах безопасности изучали Дневник именно с целью выявить дополнительные возможности обнаружения компрометирующих материалов, ибо как раз в 1934 г. был принят закон об уголовной наказуемости гомосексуальных отношений, а чуть позже, после убийства Кирова, начался Большой Террор. «Сколько таких косвенных убийств лежит на совести этого изящного человека», – замечает кузминовед А. Г. Тимофеев (1994: 35) и добавляет, что Ахматова считала его сеющим зло Калиостро, посланником ада. «Смрадный грешник», – припечатывала она. Какие именно аресты связаны с Дневником и связаны ли, пока неясно. Даже в деле Юркуна Сомовские данные не фигурировали.

Дневник, самый большой труд Кузмина, до 8000 стр., теперь доступен для исследователей, но опубликованы пока лишь немногие части. Даже после продажи основного массива Дневник продолжался. В 1934 году Кузмину было уже не до любовных приключений – какие там приключения, когда жизнь впроголодь и в коммунальной квартире, а лет поэту за 60. Но сознание остается тем же. Из Дневника 1934 года:

«У кассы стоял солдат, наклонившись, изогнув и выставив зад, стоял так долго… Стоял очень долго, объясняясь. Выставленные напоказ части тела грациозно и скромно кокетничали, очень соблазнительно и органично. Это было понято (мужская соблазнительность) в древности, Ренессансе, и в наше время мужское явно преобладает…» (КД34: 36).

Кое-что в сознании, впрочем, изменилось. Мягче стало отношение к еврейству. По поводу галдежа (Содома) у еврейских соседей по ком мунальной квартире, прежде всего, конечно, возмущение содомита: почему галдеж называется «Содом»?! Но затем сравнение:

«Когда Васильев или Жуков бьют и увечат своих жен, это всегда мрачно, тупо и страшно. Голова стучит об стенку, льется кровь, пьяные крики, бессмысленные и чудовищные явления… Еврей, во-первых, редко бывает пьяным. Во-вторых, ему нет никакого расчета увечить свою собственную жену. Но истеричны до последней степени, хотя и не до последней. До предпоследней, пока она только назойлива, а когда она перерождается в грандиоз, ложь, предательство, жертву, исступленную веру, как у Достоевского, это у них редко». Христианство, победившее римский мир он считает еврейской победой, а «если восторжествует коммунизм, это будет вторая победа. Но как одинаковы приемчики – и нищие классы, и аскетизм, и самопожертвование, и жалкие сказки о царствии божием» (ДК34: 109–110).

В ретроспективе он оригинально смотрит на свое русофильство: «Русский элемент открылся мне очень поздно, а потому с некоторым фанатизмом, к которому я мало склонен. Да и пришел-то он ко мне каким-то окольным путем, через Грецию, Восток и гомосексуализм» (ДК34: 72).

Как пародийно и тревожно откликаются прежние забавы… Банная тема: «вдруг – тук, тук, тук. Входит мол<одой> (относительно) человек, среднее между Пипкиным и темным Есениным. – Не узнаете? – Нет. – Я служил на 9-ой линии, Сеня Русаков. Господи! Банщик с 9-ой линии. Зачем он меня отыскивал с таким трудом? Теперь помреж на военной кинобазе… Бегающий и неподвижный взгляд, как у гепеушника? А м<ожет> б<ыть>, кто же его знает?» (ДК34: 69).

Но ГПУ за Кузминым так и не пришло. Он успел тихо умереть на больничной койке от пневмонии в возрасте 66 лет 1 марта 1936 г. сразу после визита Юркуна. Он уже выздоравливал, но в переполненной советской больнице полежал несколько дней в коридоре и простудился. Он был похоронен на Волковом кладбище, но, когда строили монумент для семейства Ульяновых, его могилу разровняли под цветник. Юркун же был арестован вместе с известными писателями и расстрелян в сентябре 1938 г. В начале 40-х был расстрелян и племянник Кузмина Сергей Ауслендер. Брат поэта застрелился. Кузмин умер вовремя. Буря Большого Террора бушевала вокруг и каким-то чудом не задела его. Закоренелый мистик, он бы нашел мистическое объяснение.

Поднятая им сексуальная революция была заморожена почти на 60 лет. В 1933 было принято постановление об уголовном преследовании гомосексуалов, в 1934 г., как уже сказано, – соответствующий закон. Только в 1993 г. он был устранен из Российского законодательства. С этим совпал всплеск издания работ Кузмина и о Кузмине. Появился целый ряд писателей и поэтов, продолжающих его традицию – Трифонов, Волчек, Пурин, Ильянен, Бушуев, Пригов.

Есть милые его сердцу бани, но они уходят из быта. Специфическая активность перенеслась в балет и гей-клубы. А за доступными юношами не нужно ехать в Одессу. В районе Сестрорецка, где юный Кузмин воображал Аттику, существует пляж для любителей абсолютной обнаженности и греческой любви. Русская культура никогда не была сугубо враждебной этому роду любви, но та свобода чувствования, которая так легко утвердилась сегодня, – как бы к ней ни относиться – подготовлена сексуальной революцией, произведенной в обществе век тому назад невысоким горбоносым поэтом с изысканными манерами, дурным характером и сомнамбулическим взором.


Скурильный Сомов

1. Трудности биографии

При жизни Сомов считался одним из лучших русских художников, хотя и тогда демократическая часть искусствоведческой критики во главе со Стасовым презирала его и считала мелкотравчатым: ведь он далек от социальной проблематики. В сталинское время он, естествен но, трактовался как не стоящий внимания – ведь все советское искусствоведение в значительной мере выросло из стасовской традиции. А тут еще Сомов оказался в эмиграции – одного этого было достаточно, чтобы он был вычеркнут и забыт. Вспомнили его лишь при Хрущеве, и стали публиковать альбомы репродукций и монографии о нем, хотя и с оговорками: «Сомов не принадлежит к великим, но он настоящий художник» (Гусарова 1973: 32).

В этих книгах он, так сказать, очищен и выхолощен. Часто упоминаемая им в его письмах и дневниках его тяга к «скурильностям» (КАС: 69, 84 и др.) целомудренно трактуется издателями как любовь к шуткам и забавным вещицам. Даже такие далекие от ханжества писатели, как редакторы кузминского Дневника и К. Ротиков, производят это слово от латинского scurra «шут», «балагур» и приравнивают к современному «кич» (ДК5: 477, прим. 6; Ротиков 1998: 102). Между тем это слово, в конечном счете действительно имеющее такую родословную, у Бенуа, изобретшего это словечко, конечно, взято из современных западных языков, которыми он хорошо владел, а там это английское «scurrilous» – «грубый», «непристойный».

И уж конечно, во всех монографиях и статьях о Сомове его гомо сексуальность, засвидетельствованная воспоминаниями современников, совершенно не упоминается. Наоборот, при обнародовании его писем и дневников всячески подчеркивается его внимание и интерес к женщинам, и можно подумать, что это был завзятый ловелас. Эта иллюзия достигается выборочной публикацией и частыми купюрами. Более того, спасая по своему разумению от бесчестия имя художника, его близкие, сдавая его архив в Русский Музей, даже старательно вымарали соответствующие места в самих автографах Сомова, чтобы сделать невозможным прочтение этих мест биографами. Это, конечно, чрезвычайно затрудняет работу. Теперь требуется не только допуск к этим документам (который не всякому дается), но и участие криминалистической лаборатории, на что нужны опять же разрешение хранителей и немалые средства. Иначе гомосексуальность художника так и останется неизведанной стороной его личности, а в его творчестве мы не увидим никакого ее отражения.

Даже в книге Ю. Безелянского, вышедшей в 1999 г. и содержащей большую биографическую главу о Сомове, вопрос о его гомосексуальности хоть и задается, но повисает в воздухе, хотя автор вообще-то этой темы не избегает. Плотской тяги к женщинам у Сомова никто не замечал, но «был ли Сомов голубым? Семью не завел, детей не было, значит… А что значит? Точного ответа лично я не знаю» (Безелянский 1999: 290).

Только в нашумевшей книге К. Ротикова «Другой Петербург» эта тема обсуждается открыто и со знанием дела. Ротиков пишет занимательно и чрезвычайно элегантно. У меня даже появилось ощущение, что после него сказать на эту тему нечего. Вот как он описывает одну из картинок Сомова. «Раскрасневшийся кадетик на диванчике, утомленно смеживший веки, тогда как не убранный в ширинку красавец во всей розовости и манящей пухлости покоится на затянутой в казенное сукно ляжке – это один из мотивов, часто тревоживших воображение художника» (Ротиков 1998: 102). Написано легко и игриво, и так вся история Сомова. Вроде бы все, что нужно, сказано, но по мере чтения остается какое-то чувство неудовлетворенности. Нельзя так вот с усмешечкой и фривольно пройтись по Сомову, так бесцеремонно обойтись с ним. Это оставляет впечатление, что Сомова автор не принимает всерьез. А между тем коллеги-художники чрезвычайно высоко ценили Константина Андреевича, выбрали академиком (он отказывался); после революции студенты Академии пригласили его быть профессором (он отказывался), потом и профессора избрали; советская власть поручила ему (беспартийному!) возглавлять выставку русских художников за рубежом. Да и был он вовсе не веселым и бесшабашным человеком, а скорее меланхоличным, вдумчивым и в высшей степени самокритичным. «О как не весел этот галантный Сомов!» – писал о нем Кузмин (КАС: 471), близко его знавший. Сомов был серьезным, принципиальным и порядочным.

Еще одна трудность отмечена во вводной статье Ю. Н. Подкопаевой и А. Н. Свешниковой к его письмам и дневникам: «Биография его отмечена бессобытийностью» (КАС: 34). Действительно, в его жизни мало событий, кроме обычных в жизни всякого человека (рождение, смерти близких, учеба, переезды, знакомства, ссоры) и обычных для художника (картины, выставки, альбомы репродукций): ни арестов, ни побегов, ни сенсационных выступлений. Но знакомства, сближения и ссоры Сомова имеют некую специфику, его картины отражают ее, в его спокойной «бессобытийной» жизни есть – и должно быть! – внутреннее напряжение. Как согласовать его аристократизм и «скурильность»? Как сочеталось в нем уважение к традициям с отклонением от общепризнанной нормы сексуального поведения? Порядочность и требовательность к себе в представлении большинства современников не вязались с его выбором друзей и объектов любви. Эта напряженность и должна сформировать нашу фабулу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю