412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Зорин » Странник » Текст книги (страница 9)
Странник
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:53

Текст книги "Странник"


Автор книги: Леонид Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

– Да, это манифест, – сказал отец, – я же говорил тебе, что тут не одна ностальгия.

«Вот что он имел в виду, – подумала я, – когда уходил от ответа. Я ведь чувствовала, что он чего-то недоговаривает». И хоть я и привыкла к его фигурам умолчания – отец не любил говорить больше того, что считал нужным, – я была тогда раздосадована. И спектакль, и его создатель вызвали во мне повышенный интерес, мне не терпелось обсудить все с ними связанное – и явное, и то, что надо было прояснить. Между тем отец уклонился. Он чувствовал в «Дороженьке» некую скрытую полемику, а он не любил полемики в искусстве, хотя и понимал, что без нее не обойтись. Он признавал, что многие замечательные произведения были рождены боевым духом их авторов, но не мог избавиться от ощущения, что в этом боевом духе есть нечто зависимое от злобы дня и, значит, обреченное быть преходящим. Я называла это «парнасскими настроениями», но он не соглашался со мной.

– Нет, Аленька, тут не искусство для искусства. Речь идет о том, что оно должно заниматься главным, а не суетным.

– Но разве то, что волнует людей, не главное? – спрашивала я.

– Не обязательно, – смеялся отец, – люди часто волнуются по пустякам. Да и вообще, попробуй напомнить им спустя короткий срок, что их волновало, и они совершенно серьезно начнут доказывать, что тебе это приснилось. Сделай такой опыт, если есть охота.

Я сказала ему, что, на мой взгляд, в «Дороженьке» затронуто нечто, выходящее за пределы модной тематики. Он не стал спорить.

Отец сделал над собой усилие (он не жаловал театр) и вместе с Багровым посетил спектакль. Подействовали моя заинтересованность, знакомство с Денисом и статья Ростиславлева.

В тот вечер мы сидели с Ганиным (он писал музыку к одному фильму, впоследствии собравшему большую аудиторию, и принес несколько тем «на суд и выбор»).

– Итак, вы даже Георгия Антоновича завербовали, – сказал он, узнав, что отец отправился на «Дороженьку». – Вижу, что с моей легкой руки наш Мизгирь Алексеевич прижился в сем доме.

– Это у вас-то легкая рука? – засмеялась я. – С каких пор?

– Для вас она легкая, – возразил Ганин.

Уж не имел ли он в виду, что свел меня с Бурским, а потом с Денисом? Во всяком случае, формула, которую он избрал, была достаточно деликатной.

– Успокойтесь, – ответила я, – в конце концов я не Василиса Прекрасная.

– Не Василиса, – подтвердил Ганин.

– И не Прекрасная, – повторила я.

– Не знаю, – сказал он почему-то печально. – Но в вас есть порода. Иногда это действует еще сильней.

Вышло так, что я напросилась на похвалу, причем самым примитивным образом. Однако я испытала удовлетворение и вдруг поняла, что мне приятно слышать о себе в сочетании с Денисом. Это было важное открытие.

– Ну-ну, – поощрила я его, – продолжайте в этом же духе.

Оглядывая меня своими меланхолично-насмешливыми темными глазами, он сказал негромко:

– Уверяю вас, все обстоит именно так. Ваше продолговатое личико, безусловно, от какой-то породистой лошадки, но вместе с тем в ваших чертах и вашей пластике есть что-то от кошачьей мягкости. В вашей внешности нет вызова, и вам это идет. Вы бы понравились Чехову, честное слово.

– Еще бы, «начало века», – вспомнила я слова отца.

– Ну как же! Определение Георгия Антоновича. А он редко ошибается, – кивнул Ганин. – Этот благородный идейный пучок девушки с Бестужевских курсов – раз…

– Взгляд одухотворенный – два, – смеялась я.

– Ходьба благородная – три, – Ганин загибал пальцы. – Я бы перечислял и дальше, да, боюсь, это будет нескромным. Так или иначе, для бедного землянина вы – существо с иной планеты.

Меня чуть царапнуло, что он назвал Дениса бедным землянином, хотя этому выражению нельзя было отказать в известной меткости.

Ганин почувствовал, что я недовольна, и сразу же перевел разговор. Я искоса посматривала на него, дивясь его чуткости.

Он был плотный, но не грузный человек, лет ему было основательно за сорок, но выглядел он много моложе – видимо, следил за собой. Он казался медлительным, но это было следствием образцовой шлифовки, – как я понимаю, от природы он был импульсивен, преследовал в себе это свойство и почти изжил его. Когда мы познакомились, его неторопливость почудилась мне слишком подчеркнутой, но потом либо я к ней привыкла, либо он сам вжился в свой образ. У него был чуть выдававшийся подбородок, который аккуратно делила надвое весьма симпатичная ложбиночка – чрезвычайно привлекательная деталь его внешности, она делала лицо одновременно юным и мужественным.

Я уже упоминала, и не раз, о его склонности к меланхолии. Меня она весьма занимала, – для нее не было заметных причин, он был удачливым человеком. Как правило, все, что он делал, нравилось и безоговорочно принималось. Возможно, это его и тревожило. В конце концов, в удаче ли дело? Багров, тот и вовсе схватил бога за бороду, а я не помню, чтоб он хоть раз улыбнулся.

Счастье зависит не от удачи, а от того, как сделан человек. Подобно тому как не в коня корм, так и везучий не обязательно счастлив. Сколько ни ублажай мизантропа различными дарами судьбы, его не сделаешь жизнелюбцем.

Неловкость, которая вдруг возникла, разрядилась благодаря вмешательству внешних сил. В прихожей хлопнула дверь, зазвучали голоса, мы поднялись навстречу – отец вернулся из «Родничка», с ним были Багровы, а сзади переминался Денис. Увидев его, я ощутила радость, которой удивилась сама.

– Мы решили, как в старые времена, кончить ночь после театра у нас, – весело сообщил отец. – Благо нынешние режиссеры ставят короткие спектакли. Ты видишь, Аленька, кого мы привезли?

– Я сам напросился, – сказал Денис смущенно.

– Вот и отлично, – воскликнула я.

И тут же поняла, что потеряла контроль над собою. Я была уверена, что Ганин отлично видит мое состояние.

– Хозяюшка, – попросил отец, – я чаю, будет и чаю, и к чаю?

– Будет, будет, – успокоила я его.

– Муфточка ты моя, – умилилась Ольга Павловна, – рукавичка…

Вспоминая эти ласковые прозвища, она внимательно гляделась в трюмо и поправляла прическу. Багров церемонно поцеловал мне руку – то была давняя наша игра. Я с некоторым облегчением удалилась на кухню, чувствуя, что мои обычно бледные щеки подозрительно вспыхнули. «Похоже, я малость влюблена, – сказала я сама себе, – только этого не хватало…» Но на душе моей было празднично, и все решительно было приятным: кипятить чай, раскладывать всякую снедь на тарелках, жарить гренки в духовке (любимая еда отца), а главное – прислушиваться к голосам в столовой. Я вспомнила душевный подъем, испытанный после просмотра «Дороженьки», – я объяснила его художественным впечатлением, теперь стало ясно, что дело было не в одном искусстве.

Когда я присоединилась к гостям, они говорили о спектакле, – я поняла, что они взбудоражены, и ощутила странную гордость.

– Согласен с вами, – говорил отец Ганину, – и сказал о том Але, еще не видя «Дороженьки». Спектакль нашего друга, – он поклонился Денису, – не родился на пустом месте, хотя это ни в какой степени не умаляет его самобытности. Ростиславлев прав, когда пишет, что его ждали. Несомненно также, что ждут не всегда одного и того же. Да и видят тоже совсем по-разному.

– Чем больше произведение, тем больший круг оно вовлекает в поле своего притяжения, – сказала я.

Отец посмотрел на меня, потом на Дениса и улыбнулся. Улыбнулся и Ганин.

– Безусловно, родная, – сказал отец. – Я это и имел в виду, когда говорил, что для одних это возвращение на круги своя носит несколько нервический характер, связанный с горькими предчувствиями, для других же имеет смысл программный. Если первые чувствуют в нем тот студеный, всемирный сквозняк, который предшествует новому содому и новому потопу, то вторым оно возвещает, что блудные дети вновь греются у домашнего очага. Каждый по-своему воспринимает «зов почвы». Один припадает к ней, чтоб набраться сил, другой – чтоб проститься.

– Мостов – из Антеев, – сказал Ганин.

– Его счастье, – устало вздохнул Багров.

– А вы – нет? – спросил Денис чуть задиристо.

– И я – да, – усмехнулся Багров, – я ведь воспитываю молодежь. Я просто обязан прочно стоять на земле. Иначе…

– А что иначе?

– Иначе – ам! – Багров сделал глотательное движение. – У молодых – крепкие челюсти и прекрасный аппетит.

Ольга Павловна забеспокоилась, что Владимир Сергеевич может произвести невыгодное впечатление. Когда-то она так же нервно относилась к иронической манере отца, ей всегда казалось, что он будет неверно понят.

– Уж не строй из себя такого утилитариста, – сказала она с несколько искусственным смешком, – чего доброго, тебе поверят. Ты сам говорил, что всякая монументальность мертва, если не рождает мистического трепета.

– Способность испытывать его и способность внушить – это разные дары неба, – пробурчал Багров.

– Очередной пароксизм скромности, – недовольно поморщилась Ольга Павловна.

Она заговорила об иррациональном в искусстве, о таинственном хаосе нашей душевной жизни, то была ее любимая тема.

– Все это верно, – сказал Ганин, – но беда в том, что и здесь возможен рациональный подход. Некоторые жрецы быстро постигают, что темность, невнятность и недосказанность имеют спрос, а значит, и товарную цену.

– Довольно, Борис, не хочу вас слушать, – сказала Ольга Павловна.

– Между тем он прав, – сказал отец. – Одно дело, Оленька, когда дух томится, печаль безотчетна и поэзия возникает на зыбкой грани между предчувствием и догадкой, но когда мистический гардероб призван придать значительность и импозантность, замаскировать серое, затемнить бледное, одним словом, когда тайное не исторгнулось, а придумалось, оно выглядит достаточно плоским.

– Как любая претензия, – кивнул Багров.

– Не понимаю, – пожала плечами Ольга Павловна, – зачем мне думать о спекулянтах?

– Если б то были одни пройдохи, – покачал головой отец. – Забавней всего, что подобный расчет может иметь своей основой бескорыстнейшую любовь.

– Поехали парадоксы… – она махнула рукой.

– Я имею в виду любовь к искусству, – улыбнулся отец. – Чем больше его любишь, тем больше хочешь понять секрет.

– В этом и кроется главная ошибка, – сказала Ольга Павловна победоносно.

Я посмотрела на Дениса. Он слушал с плохо скрытым нетерпением, то и дело отбрасывая со лба русую прядку, а она не покорялась, все возвращаясь на старое место. «Почему он так нервничает?» – подумала я.

– Это не ошибка, – сказал Багров, – это стремление придать форму. Таинственный хаос душевной жизни, о котором ты говоришь, становится искусством, лишь приняв форму. И стало быть, сия иррациональная стихия в конечном счете предстает как триумф организации.

– У вас нынче какой-то дух противоречия, – воскликнула Ольга Павловна.

– Не сердись, Оленька, – мягко сказал отец, – если хочешь, ты – единственный среди нас художник. Мы грешные люди, нам нужен результат, а тебе значительно важнее процесс.

Но Ольгу Павловну не смягчило его смирение. Она была недовольна. Багров тоже решил ее умаслить.

– Именно так, – сказал он. – А уж мы, архитекторы, прежде всего деловые люди. Наши воздушные замки должны иметь под собой почву. Оторваться нам не дано.

– Но ведь это ваш Шёффер сказал, что отрыв от поверхности земли стимулирует умственную деятельность, – напомнил отец.

– Ну, Шёффер, – вздохнул Багров. – То была космически устроенная голова. Недаром он хотел, чтобы солнце заменило ему прожектор.

– И все-таки он был прав, когда уверял, что больше всего досаждает человеку собственный вес.

– Особенно собственный общественный вес, – мрачно усмехнулся Владимир Сергеевич.

Я снова взглянула на Дениса и поразилась: нервное нетерпение сменилось угрюмостью, почти отчаянием. Внезапно я поняла: он почувствовал себя забытым. Вот уж четверть часа не говорят о его спектакле! Он был огорчен и обескуражен. И не диво – он еще не успел привыкнуть к этим застольным разговорам, когда, виток за витком, собеседники все дальше удалялись от исходного пункта. На языке отца это называлось «обежать землю». За вечер мы обычно успевали совершить несколько таких «кругосветок». Непосредственность Дениса меня умилила. Я сказала:

– Думаю, что вы залетели еще выше Шёффера. Уж во всяком случае – дальше. Все началось, насколько я помню, со спектакля, на котором вы побывали.

– Ничто не забыто, – сказал отец, который мгновенно все понял. – Со спектакля не только все началось, спектакль и дал толчок нашим парениям. В сущности, весь этот спор, если его можно так назвать, имеет основой те претензии, если и их так можно назвать, изложенные в известной статье, мы говорили о ней доро́гой. Речь идет о мере быта вообще и юмора в частности в произведении.

– Мне что-то боязно, – сказал Денис. – Статья, как говорят, замечательная, я – лицо заинтересованное, судить не берусь, но ведь она требует от меня такого масштаба, который вряд ли мне по плечу. А юмор, мне кажется, необходим, если он ненавязчив, конечно.

– Юмор навязчив по своей природе, а уж старый юмор, с которым вы имеете дело, тем более, – сказал Багров. – Я вам сознаюсь, что этот юмор с его демократическим соленым привкусом меня не очень-то веселит. Ни отечественный лубок, ни фарсы и фаблио, ни фацетии. Я всегда был равнодушен к Рабле, на которого нынче такая мода, а уж брандтовский корабль дураков не вызывал у меня даже улыбки.

– Не знаю, – хмуро сказал Денис, – я говорю вам, что ставлю «Странников». Выдержать все тяготы скитальчества без улыбки было попросту невозможно.

– Думаю, – сказал отец, – что беда в нашей старческой изысканности. Я имею в виду наш век, не ваш возраст, – он шутливо поклонился Багрову. – Грубоватость той далекой поры кажется наивной и меньше воздействует.

– Грубоватость всегда наивна, – заметила я, – в этом ее сила и эффективность. А ее юмор не кажется мне исчерпанным. Другое дело, что надо иметь к нему вкус.

– Благодарю вас, – сказал Багров, – в устах прелестной молодой особы этот призыв особенно впечатляет.

– Ах, как хочется быть молодой и прелестной, – я печально вздохнула, – но профессионал не имеет ни пола, ни возраста. Дело не в далекой поре, которую перешагнуло время. Сельская и городская улица творят с тою же, если не с большею, интенсивностью. Бесспорно, отходы этой речевой стихии неимоверно велики, но именно с юмора и начинается отбор. С ним грубость перестает быть лишь грубостью.

– Делает первый шаг к художеству, – сказал Ганин с комической торжественностью.

– Если хотите – да, – подтвердила я с вызовом.

– Браво, прекрасная матерщинница, – сказал Ганин.

– Я думаю, что Александра Георгиевна права, – сказал Денис, не сводя с меня глаз, – во всяком случае, я так ощущаю.

– Александра Георгиевна всегда права, – кивнул Багров. – Как известно, это ее специфика. Почти профессия. Но в русском скитальчестве, с которого начался наш разговор – Сашенька не присутствовала при его начале, равно как и Борис Петрович, – в русском скитальчестве я усматриваю прежде всего глубоко драматическую основу, да зачастую еще религиозно окрашенную. Ваш будущий спектакль, Денис Алексеевич, будет весьма односторонен, если не примет во внимание этой посылки.

– Естественно, – сказала я, – но ведь именно драматический пласт лежит на поверхности. Скиталец вызывает традиционное участие. Он бредет в рогожке и лыковых лапоточках, бредет в стужу и зной, днем и ночью, он сир, наг, его неблагополучие дано исходно. Однако здесь не только судьба, здесь и выбор судьбы, и тайное удовлетворение ею, а значит, и преодоление, которое без юмора почти невозможно. Что же до религиозности, то она ему не помеха. Монахи были первыми ерниками.

– «Монашеские шутки» ничуть не противоречили их благочестию.

– Я полагаю, что, одурев от своей аскезы, они с особым удовольствием развлекались, – заметил отец. – Иначе трудно было бы выдержать эту жизнь с ее чередой молитв, служб и самоограничений.

Вмешательство отца было своевременным. Почувствовав, что поле боя остается за мной, Ольга Павловна заволновалась. Она могла спорить с Багровым, но не любила, когда с ним спорили – да еще небезуспешно – другие. Отец чутко ощущал ее настроение и с большим искусством приводил наши дискуссии к почетному для всех сторон ничейному итогу.

Справедливости ради должна признаться, что известие о новой работе Дениса не было для меня неожиданным. Он уже успел рассказать мне о «Странниках», о том, что трудится над ними с гро-мад-ным (он любил это слово и очень смачно его произносил) увлечением, и я имела время поразмыслить над этим замыслом. Но справедливо будет сказать и о том душевном подъеме, который я испытывала, произнося свои монологи. Я видела, как смотрит на меня Денис, видела, что он любуется мной, и казалась себе в самом деле и молодой и прелестной. Казалось, что я легко, с особой грацией двигаюсь, что глаза мои лучатся больше обычного, что в них и впрямь есть некая одухотворенность; я была уверена в каждом своем жесте, в том, что говорю, в том, как говорю, – великое дело вдруг почувствовать себя предметом восторга! Изредка я ловила на себе взгляд Ганина, и мне чудилось, что он понимает, откуда этот свободный полет, но даже эта догадка меня не смущала – то был миг прекрасной раскованности, и я была благодарна Денису.

Разошлись поздно. На прощанье Ганин сказал:

– Вы были в ударе. Бедный Мизгирь!

– Уверены, что бедный? – спросила я, чувствуя, что от меня исходит прямо-таки неприличное сияние.

– Уверен, что все обстоит как раз наоборот, – сказал Ганин. – Рассматривайте этот эпитет как дань стереотипу.

Перед тем как закрыть за собой дверь, Денис шепнул просяще:

– Придете на репетицию?

Я кивнула. Его шепот, мой кивок, улыбки, которыми мы обменялись, – все это было похоже на некий условный знак, пароль, шифр, какой-то тайный договор, вдруг, почти неожиданно возникающий между мужчиной и женщиной, отделяющий их от всех остальных как заговорщиков. Я побывала не на одной репетиции. Денис не упускал случая посоветоваться со мной, но я была так осторожна, что не узнавала самое себя. Я чувствовала, что любые советы могут ему лишь повредить, в жизни его настал тот счастливый, ведомый каждому истинному артисту период, когда обстоятельства складываются наиболее благоприятным образом, – он еще молод, но не птенец, еще может, уже знает, уже понимает необходимость сказать свое, отличное от других, слово, слово, которого от него ждут; его удача еще внушает симпатию и не вызывает раздражения, он ощущает прилив сил, и все, что сопутствует, их увеличивает: предчувствие любви и удачи, каждодневное пробуждение – как подарок, свидание с творчеством – как свидание с женщиной, а встреча с женщиной – та же творческая эйфория.

У меня еще будет возможность рассказать о «Странниках» и о той реакции, которую они вызвали. Вы знаете, что в центр этого спектакля Денис поставил повесть о Горе-Злочастье, одну из самых гениальных страниц старой русской словесности. Пожалуй, ни одно другое сочинение не вызывало во мне такого восторженного состояния. Страшусь сказать, но даже великое «Слово» о походе князя Игоря трогало меня меньше. Понимаю, что это дерзкое заявление носит сугубо личный характер, но что поделаешь? Разумеется, знаменательно, что источником вдохновения стала не победа, а поражение, что восславлен не торжествующий, а трагический герой, – тут сказалось исконное – в час беды князь стал ближе, понятней, беда объединила народ с властителем, в нашей истории так случалось не раз, и все же пафос «Слова» – военный, державный, слава дружине и слава консолидации во имя грядущего величия.

Но в «Горе-Злочастье» совсем другой герой, его радости жалки, а на бедах вовсе нет печати государственной драмы, они вполне стоят его утех; но почему же так много он мне говорит, мне, отделенной от него и другой порой, и другой судьбой? И как обжигает этот ледяной дорожный ветер! Не тот ли это студеный сквозняк истории, о котором однажды сказал отец, сквозняк, вдруг вздыбливающий русскую землю, гасящий уютный огонь в очагах и срывающий людей с привычного места? Чем защититься? Да кто ж знает? Разве что слиться и стать частицей рокового движения – «за нагим-то горе не погонится, да никто к нагому не привяжется…».

Кроме «Горя-Злочастья» Денис вводил в композицию кусочки из «Азбуки о голом и небогатом», из «Росписи о приданом» и даже из «Послания дворительного недругу». Но «Горе» было становым хребтом всего действа.

Денис говорил мне, что эта тема, вообще тема горя как спутника человеческой судьбы, характерна для русской литературы. Он утверждал, что подобно тому как в «Горе-Злочастье» есть отзвуки «Даниила Заточника», так в «Горе от ума» есть отзвуки «Горя-Злочастья». Того, кто наделен даром чувствовать и мыслить, предают особенно охотно. (Позже я много думала о том, что люди, наделенные этим даром, умеют еще и провидеть свою участь.) Почему-то его всегда волновало предшествующее или сопутствующее Горю предательство. Стрелец-молодец из «Жар-птицы», надежен друг (а по сути, недруг-соблазнитель) из «Злочастья», наконец, Алексей Степаныч Молчалин (не говорю о самой Софье) – все это были ипостаси одного и того же образа.

Однако при всех этих драматичных мыслях сам Денис сохранял отличное настроение. Более того, никогда не видела я его таким счастливым и увлеченным. Его глаза еще больше поголубели, это была ничем не омраченная голубизна летнего дня. День изо дня возводить этот дом скорбей и ощущать такую светлую радость! Вот почему я всегда с опаской относилась к настоящим художникам. Грустно, но наши жизни, наши волнения для них лишь строительный материал, и, право, нельзя их за это винить, такими они изначально созданы. Они чувствуют острее, чем мы, но порой наши переживания надежней и длительней. Между тем поэтам (я называю этим словом не одних стихотворцев) достаточно излить свою боль, чтобы ее преодолеть, а возможно, и вылечить. Гёте был близок к тому, чтобы пустить себе пулю в лоб, но это сделал за него его Вертер, а сам автор жил еще долго и бурно. Впрочем, не надо забывать и о том, что такой выход находится не всегда, способность чувствовать чрезмерно остро приводит и к фатальным последствиям, – не будем поэтому слишком завидовать.

Но и я вспоминаю те дни как дни радости. Праздником было видеть эти репетиции, праздником было видеть Дениса, самым же радостным было видеть – с каждым днем все отчетливей, – что я сильно способствую его душевному подъему. Он этого и не скрывал. Однажды он спросил моего совета относительно финала, предложив на выбор несколько вариантов. Я уклонилась от ответа, зная, что он никому не передоверит решения.

– Вы сами поймете, что вам надо, – сказала я. – У вас хорошая голова.

– Но вы же видите, что я ее теряю, – пробормотал он. В этот миг у него было то выражение лица, которое всегда меня трогало, – он походил на обиженного мальчишку.

Это было объяснение – и какое прямое! – но я предпочла его не понять и ответила ничего не значащей шуткой. Я боялась. Слишком уж мы несхожи, мы слеплены из несхожей глины. Да мы обдерем друг друга в кровь, одни углы, колючки и изгороди! Кто-то должен будет подчиниться, а оба предпочли бы крушение, чем хоть в малости поступиться собой. Пожалуй, это было единственное, в чем мы совпадали. Как всякий мужчина, которому в голову ударяет этот весенний хмель, Денис не хотел далеко заглядывать. И, как всякий мужчина, был убежден, что он в любом случае вне опасности. Но я издалека ощутила угрозу и приготовилась к защите. Уж лучше я буду хорошим товарищем. Однажды, с согласия Дениса, я привела с собою Бурского. Я знала его способность к отклику на все выходящее из ряда – вот кто придет Денису на помощь в его борьбе за стационар. Бурский высидел всю репетицию без заметного напряжения. Не могу сказать, что он впал в экзальтацию (журналисты редко ее испытывают), но, безусловно, заинтересовался и обещал посмотреть «Дороженьку» (что действительно вскоре сделал). К несчастью, в тот же день там была Камышина, и, в отличие от Бурского, ее энтузиазм не вмещался ни в какие границы.

– Денис Алексеич, голубчик вы мой, – шептала она в каком-то трансе, – да что ж это… да вы же бог… И сами того не знаете… Правда! Я точно на двести лет моложе…

Бурский фыркнул, и Камышина тотчас взвилась:

– Что вы нашли в этом смешного?

– Ничего, – сказал Бурский, – произвожу подсчеты.

– Коли вы меня не поняли, мне вас жаль, – сказала Камышина.

Эти слова прозвучали бы театрально, если бы одновременно на ее глазах не выступили слезы.

– Мария Викторовна, – сказала я, – успокойтесь, когда вы ближе узнаете Александра Евгеньевича, вы поймете, что нет причин обижаться.

– Вот именно, – сказал Бурский, – у нас все впереди.

Камышина пожала плечами. Заговорил Фрадкин. Он начал объяснять то, что мы видели, причем объяснять удивительно подробно, я бы даже сказала – дотошно. Как всегда, его захлестывал энтузиазм, высоким градусом своих переживаний он напоминал Камышину, но если та ограничивалась невнятными междометиями и загадочными всхлипами, то у Фрадкина всегда была наготове средних размеров диссертация, которую он спешил обнародовать. Многоречивость его была утомительна, и я иногда удивлялась терпению Дениса. Но Мария Викторовна терпением не отличалась, Фрадкин был ей противопоказан; во время его монологов она с досадой закрывала глаза, прикладывала длинные худые пальцы ко лбу и морщилась, как от головной боли. Фрадкин был славный человек, но его всегда было слишком много.

Как я понимаю, присутствие представителя прессы подействовало на него тонизирующе, и он вознамерился заранее отвести от спектакля возможные претензии. Смысл его речи сводился к тому, что замысел Дениса имеет значение не только познавательное, но важное и для наших дней, ибо странничество было не только бегством, не только отторжением от среды, но и своеобразным поиском правды. Мысль эта отдаленно напоминала то, о чем говорил Багров, с той разницей, что Фрадкин подчеркивал более нравственный, нежели теологический, характер этих исканий.

– Виноват, – прервал Бурский этот поток, – талантливость Дениса Алексеевича и того, что мы увидели, не нуждаются в доказательствах, но если позволят мои тезки Александра Георгиевна и Александр Михайлович, я бы все же подумал над этой посылкой, в особенности если речь идет о современном звучании. Проблема эта не так проста, как может показаться. Некогда странник был правдолюбцем, искателем истины, личностью, выломившейся из заземленной среды, согласен. Нынче перекати-поле почти типичная фигура, она имеет скорее множественное, чем единичное значение, вопрос миграции поистине стал вопросом вопросов. Сегодняшний искатель правды мужественно держится за пядь родной земли, горестно глядя на заколоченные избы. Я мало теоретизирую, но много езжу. Примите мои слова как вздох эмпирика, не более того.

– Вы правы, должно быть, – сказал Денис, – я ведь думаю о том не меньше. У всякого времени свои болевые точки. Говоря о странниках, я не хочу ни поднять их в ваших глазах, ни уронить. Я хочу понять, что́ срывало их с мест, что́ за люди, которым всегда неймется.

– Что за гвоздь у них в стуле? – рассмеялся Бурский.

– Вот-вот, – кивнул Денис, – что за гвоздь в душе? Это то, что звали раньше томлением духа. Но что оно означает, в конце концов? Если они хороши, то чем хороши? Если плохи, чем плохи? Перекати-поле, вы говорите, – это верно. Куда же катится это поле?

– Вот именно, – пробормотал Бурский, – куда катится поле?

Нас слушали артисты, их было несколько человек, самых близких, тех, кто последовал за Денисом, уйдя из театра, – Слава Прибегин, долговязый, с длинным конским лицом, с фанатичными неистовыми глазами цвета каленого каштана; Николай Гуляев, невысокий, крепенький, молчаливый, неизменно думающий свою неведомую думу, и Максим Рубашевский – веселый, бесшабашный человечина с льняными кудрями, с широкой, никогда не оставлявшей его улыбкой, общий любимец, ночной гитарист. Несколько поодаль сидела Наташа Круглова. В который раз меня поразило ее выражение – как всегда, молитвенно устремленный на Дениса взор, как всегда, в нем волнение и тревога, ей страшно, что ее бога обидят, и вместе с тем есть в этих очах что-то далекое, отрешенное, не принадлежащее этой минуте. Вся она, бесплотная, бледная, почти белая, без красок в лице, тоненький, чуть живой стебелек, занесенный невесть откуда ветром.

Камышина подошла к Денису и поцеловала его в лоб.

– Я буду звонить Серафиму Сергеевичу, – сказала она, комкая в руке платок, – храни вас небо.

Серафимом Сергеевичем звали Ростиславлева.

Бурский чуть слышно хмыкнул. Такие проявления чувств всегда казались ему искусственными. Между тем Камышина была вполне искренна. В высшей степени странное существо! Безусловно даровитая, с легко воспламеняющимся умом, но сколько экзальтации, граничившей почти с истерией, сколько лютости и нетерпимости к людям, думавшим несходно или попросту ей немилым, – она не давала себе труда хотя бы держать себя в руках. И какая растрата нервной силы – казалось, под смертельным напряжением дрожат обнаженные провода.

– Кстати, ангел мой, – она вдруг повернулась к Наташе, – почему вы говорите «бранный плат»? Что в нем военного? Я не поняла.

Фрадкин даже не дал Наташе разомкнуть ее бескровные уста.

– «Браный» через одно «н», Мария Викторовна, – начал он объяснять, по обыкновению, сильно жестикулируя, – это значит узорчатый, понимаете какая штука? Могу вас заверить, это было удивительное искусство; об узоре как таковом можно было бы написать книгу. Вы даже не можете себе представить, какой виртуозности достигало рукоделье! Вы ничего не слышали о берчатых занавесях? Это что-то особенное! Редчайшее! Льняная узорчатая ткань! Понимаете какая штука?!

На лице Камышиной было столько страдания, что мне стало даже жаль ее. Мало того, что она не переносила Александра Михайловича – по-моему, он внушал ей почти физиологическую антипатию, – слушать от него объяснения, допустить, чтобы  о н  растолковывал ей значение незнакомого слова, которое она опрометчиво приняла за хорошо известное, было свыше ее сил. Все без исключения видели ее терзания, только один простодушный Фрадкин ничегошеньки не замечал.

– Ну, довольно, – не выдержала Камышина, – я устала от ваших диссертаций.

Фрадкин громко расхохотался, ее слова почему-то его рассмешили.

Стали прощаться. Бурский пожелал всего лучшего актерам, пожал руку Денису и Фрадкину, Камышину он неожиданно поцеловал в лоб, явно пародируя лобзанье, которым она только что наградила Дениса. От неожиданности Мария Викторовна на короткий срок потеряла дар речи, за это время мы с Бурским вышли на улицу.

– Что это вам вздумалось? – спросила я его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю