Текст книги "Странник"
Автор книги: Леонид Зорин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
– Про кирпичей? – удивился Эдик. – Нет. Расскажите. Не очень длинная?
– Даже короткая. Ползут кирпичи. По крыше. Один заглянул за карниз, на тротуар, и грустно вздохнул: «Что-то нынче погода нелетная». А приятель его ободрил: «Ничего, был бы человек хороший…»
Эдик долго думал, потом долго смеялся.
– Видите, что значит быть оптимистом, – сказал ему Славин. – Завидное качество.
Отсмеявшись, Эдик одобрительно оглядел Владимира своими смородиновыми ягодками.
– Умора… А вы, Волик… Нет, честное слово… вы не лишены элементов юмора.
– Элементы имеются, – кивнул Яков. – На элементах только и держимся.
* * *
Дни перед отъездом пронеслись стремительно. Владимир едва успел ответить на новые письма. Почти все они были на сей раз «по делу», не считая очередного послания некоего Ротова, прозванного в редакции «нашим собственным комментатором». По-видимому, это был пожилой человек, находящийся на заслуженном отдыхе, но не утративший юного жара. В отличие от всех остальных он не требовал, не сигнализировал, ничего не просил и не добивался. Он лишь откликался на материалы, появлявшиеся на газетных полосах. Реакции его отличались невероятной эмоциональностью, он ликовал и негодовал с равной страстностью и безудержностью. «Душа поет, когда читаешь такое!» – писал он по поводу сообщения о благоустройстве городских купален. «Просто опускаются руки, когда сталкиваешься с таким безобразием!» – начиналось следующее письмо.
На этот раз Ротов так же пылко возмущался поведением киоскера, о котором он узнал из заметки, обнародованной на прошлой неделе. Этот работник книготорговли то и дело покидал свой пост, в утешение оставляя записки, образцовые по лапидарности: «Ушел», «Вернусь», «Буду послезавтра».
«Стынет кровь, когда читаешь о такой наглости! – писал Рогов. – Десятки, а может быть, сотни жаждущих приходят к нему за печатным словом, хотят узнать, как растет страна, что происходит на белом свете, и встречают подобный плевок в лицо! Этот киоскер что-то особенное! Честь и слава зоркому журналисту, не прошедшему равнодушно мимо распоясавшегося бездельника! Честь и слава моей любимой газете, пригвоздившей к позорному столбу наглеца!»
По поручению Духовитова Владимир поблагодарил Ротова.
«Верный друг нашей газеты (разрешите именно так вас назвать)! Ваши письма – лучшее оправдание нашей неутомимой деятельности по искоренению недостатков. В Ваших письмах мы черпаем вдохновение и свидетельство, что живем недаром. Они вливают в нас новые силы и поддерживают в нелегком труде. Вы правы, встреча с таким киоскером способна на какое-то время подрубить крылья. Он так обленился, что ему уже тяжело написать «ушел на базу», его хватает на одно лишь слово «ушел». Спрашивается, зачем мы работаем, пишем, выпускаем наш орган, если этот безответственный лодырь встает на нашем пути к читателю? Но мы преодолеваем сомнения, мы вновь поднимаем свои перья, вновь устремляемся к нашим столам, не поддаваясь минутной слабости. Я рад сообщить вам, что наше выступление не прошло бесследно – киоскеру строго указано».
– О наших сомнениях могли бы не писать, – сказал Духовитов, ставя свою подпись.
– Пусть он видит, что даже и нам ничто человеческое не чуждо, – возразил Владимир. – Это сближает.
Обратился к Владимиру и Малинин. Пришел очередной пакет от бескорыстного стихотворца. То было длинное стихотворение – взволнованный диалог между юношей, сломленным разлукой с любимой, и автором, терпеливо внушавшим, что только самозабвенный труд на благо людей поможет нытику. Жизнь – это счастье, данное в долг. Этот долг необходимо вернуть.
Мысли поэта, как обычно, возражений не вызывали, но стойкое пренебрежение к рифме и все та же путаница с размером снижали общее впечатление.
Владимир вновь выручил сослуживца. В своем письме он отметил, что за последнее время автор вырос и набирает силу. Важность поднятых им вопросов бесспорна, что выгодно его отличает от многих собратьев по перу. Осталось преодолеть отставание в вопросах формы. Это можно сделать, а как это сделать, учит сам поэт – «самозабвенно трудясь». К этой плодотворной позиции ничего не остается добавить.
Малинин долго благодарил, сказал Владимиру, что он прогрессирует ничуть не меньше, чем автор стихов. Они расстались, довольные друг другом.
Безусловно, важным был визит к профессору, у которого Владимир защищал диплом. Профессор посулил ему дать письмо к московскому коллеге, тому самому, с кем Владимиру предстояло встретиться на предмет поступления в аспирантуру. К профессору Владимир относился почтительно, что в ту пору с ним случалось не часто: правила игры пиетет исключали. Но профессор завоевал уважение. Во-первых, он очень много знал; во-вторых, явно отличал Владимира, что свидетельствовало в его пользу. Владимир называл его про себя стариком, хотя Станиславу Ильичу Ордынцеву было немногим больше пятидесяти и он всего год назад как женился на своей недавней студентке. Это событие не прошло незамеченным и в течение, по крайней мере, двух месяцев обсуждалось достаточно интенсивно.
Жил он на тихой улице в старом доме. И в квартире его был этот запах ветшающего и рассохшегося – он шел от мебели, от книжных полок, от скрипучих, стершихся половиц. Несмотря на жаркий ослепительный день, в комнатах было темно и прохладно, защищающие от солнца шторы были плотно сдвинуты, лишь слегка колебались, когда по ним пробегал ветерок. На древних креслах белели чехлы. От всего этого – от недостатка света, от чехлов, от старых переплетов на полках, тускло блестевших бронзовыми буквами, – казалось, что снаружи не полдень, а сумерки.
Владимира ожидал конверт с обещанным письмом к москвичу.
– Когда-то мы были с ним хороши, – сказал Ордынцев, – и отношения были теплыми, и мнение мое для него что-то значило. Будем же уповать на то, что он вас встретит с должным вниманием. Рекомендую я вас со спокойной душой. Человек вы способный, с живым умом.
«Слишком живым», – вздохнул про себя молодой гость, слушая, как говорит хозяин – негромко, подчеркнуто неторопливо. От такой подачи каждое слово обретает значительность и вес. «Умный не частит», – подумал Владимир, с грустью понимая, что такой стиль общения ему пока еще не доступен, – возраст быстро даст себя знать.
Вошла жена профессора с подносом в руках, черным, в затейливых цветных узорах. На подносе стояли две чашки с чаем и тарелочка с галетами.
– Угощайтесь, пожалуйста, – сказала она, ставя на стол чашки и блюдца.
У нее был низкий голос, а сама она была долговяза, угловата, передвигалась с опаской, точно боясь задеть кого-либо или стукнуться невзначай. Собственный рост ее стеснял, она превосходила им мужа, хотя сам Ордынцев был крупным мужчиной.
– Благодарю вас, – сказал Владимир, – у вас очень гостеприимный дом.
Профессорша была старше Владимира на год, может быть, на два, он к ней обратился на «вы» с некоторым напряжением. Возможно, что-то она почувствовала – вдруг покраснела, заспешила и, неловко кивнув, вышла из комнаты.
Станислав Ильич проводил ее ласковым взором.
– Молода еще, – сказал он с улыбкой.
Они выпили по чашечке чаю, и Владимир поднялся.
– Что ж, в добрый час, – сказал профессор, – молодой человек должен себя испытывать. И судьбу свою – также. Перебирать возможности. Ему нет смысла сидеть на месте. Меня сильно помотало, пока я осел.
Этот глагол будто хлестнул Владимира, он невольно поежился.
«Осесть», – подумал он, – страшное слово. За ним – неподвижность и итог. Все закончено и ждать больше нечего».
Словно угадав его мысли, профессор сказал:
– Нельзя плыть по течению. Это еще Гераклит заметил: если ты не ждешь, с тобой не произойдет ничего неожиданного.
«Экая умница», – пробормотал Владимир, выходя на полдневную знойную улицу. Было радостно от одной уже мысли, что в городе, почти по соседству, живет мудрый, всеведущий человек, который ему не отказал ни во времени, ни в поддержке.
Но вместе с благодарностью молодой человек испытал непонятное облегчение, оказавшись под жгучим безжалостным солнцем после прохладного полумрака. Почудилось, что обогрелась душа. «Да, он прав, – размышлял Владимир, – опасней всего – плыть по течению. Тем более это так соблазнительно. Все силы уходят на благие намерения. Нужно сильно хотеть переменить доставшийся вариант жизни. Очень, очень сильно хотеть. Сильные – хотят, а слабые – желают».
Родив столь туманный афоризм, он стал разыскивать автомат, чтобы позвонить Жеке в ее контору.
Они условились и вечером встретились, но оба были разочарованы. У сестры изменился график дежурств, и посещение их гнезда оказалось на этот раз невозможным. Оставалась только скамья на бульваре, куда они, погрустив, и отправились.
Бульвар своей крайней аллеей упирался в море, она тянулась, кажется, бесконечно, с одной стороны доходя до косы, с другой – сворачивая к морскому вокзалу, к порту, где шла своя бессонная жизнь и где любили торчать мальчишки.
Но детство Владимира пришлось на войну, и порт, как у многих его ровесников, отпечатался в нем другими картинами. Особенно летом сорок второго, когда он прибегал сюда школьником и ему представало невероятное зрелище.
У всех причалов, вдоль и в глубь берега, сколько охватывал его взгляд, сидели, лежали или прохаживались женщины, старики и дети, сорванные с родных мест нашествием. Мужчин молодых или среднего возраста было сравнительно немного, иные не сняли еще гимнастерки, опирались на костыли.
Позади были спаленные огнем дороги, эшелоны, теплушки, товарняки, многодневные стоянки на станциях, самолеты с черными крестами, вой, грохот и судорожный перестук колес. И вот, кто уже совсем налегке, кто с жалким скарбом, они ожидали своей очереди переплыть через море, сделать еще один бросок. Впереди был плавящийся под лютым солнцем Красноводск, в нем уже начиналась загадочная Средняя Азия – как она встретит, что в ней ждет?
Подросток выхватывал отдельные лица, неосознанно в них искал необычного, принесенного из другого мира, который и подавлял и притягивал. Но лица беженцев при всей их несхожести хранили общее выражение усталости и оцепенения, слишком длинный был пройден путь.
Было душно, было сухо во рту, близость коричневой мазутной волны не освежала, не давала прохлады, жаркий ветер гнал комковатый песок, оседал серой пылью на щеках, и люди тоже казались серыми, пыльными.
Запомнилась одна старушка, которая, подложив мешок под голову, полулежа на своем чемодане и придерживая костяной ручонкой пенсне, то и дело сползавшее с переносицы, увлеченно читала какую-то книжку. Мальчик неслышно наклонился, пригляделся – книжка оказалась французской.
Потом он не раз туда приходил, поток не иссякал еще долго и рассосался лишь к поздней осени.
Было трудно в благостный пряный вечер оживить этот трагедийный мир, от которого отделяло, в сущности, так немного, всего одиннадцать лет, – и целительное и жестокое свойство даже самой чуткой и острой памяти.
Море накатывало и урчало, колотясь в пористый, мшистый камень. Звезды рассыпались по черному пологу в беспорядке, где золотистыми стайками, где одинокими светлячками, пахло солью, йодом, влажной свежестью, и казалось, что все вокруг – кусты, деревья, песок на дорожках, – все обрызгано невесть как долетевшей до их аллеи темно-коричневой волной.
Они сидели среди многочисленных парочек, таких же бесприютных скитальцев, сидели, милуясь, сплетясь, как ветви, исходя в изнурительных бесплодных ласках.
Передохнув, Жека сказала:
– Все из-за дядечки моего. Не был бы он такая лапша, давно б ему дали свое жилье. Ему, как инвалиду, положено. Тем более комната эта сырая. Была бы она тогда моя.
– Ты говоришь, она – сырая…
– Ему сырая, а мне – сойдет. Возраст пока еще позволяет. Не мыкались бы с тобой по скамейкам…
– А он может один, без вас?
– Проживет. Привычный. И так редко видимся.
Она прижалась еще тесней. Он чувствовал, сколько сдавленной силы бродит в ее могучем теле, неукротимо требуя выхода.
«К черту! – ругался он про себя. – Пора прекратить эти сидения. К чему эти пытки? Мы – не дети. Будь я проклят – в последний раз!..»
Но такие клятвы он давал себе часто. Твердости ненадолго хватало. Всего до следующего свидания.
– Знай край, да не падай, – шепнула Жека.
Возвращались медленно, шли неспешно по сонным, уставшим за день улицам и так же неспешно переговаривались. Неожиданно Жека засмеялась. Он удивился.
– Ты – чему?
– А так, – она повела плечом. И спросила насмешливо: – Как живете-можете?
– Как можем, так и живем, – буркнул Владимир.
– Терпи, казачок, казаком будешь, – она шлепнула его по лопатке.
* * *
Накануне отъезда отец сказал, что в Москве проживает старый знакомый, к которому можно обратиться, если возникнет такая надобность.
– Мир состоит из старых знакомых, – невольно усмехнулся Владимир. – Сперва Ордынцев, теперь и ты, вспоминаете полузабытых людей.
– Я не забыл, – сказал отец, – думаю, и он меня помнит. Мы с ним из одного города, это, знаешь, особое дело.
Выяснилось, что преуспевший земляк работает, как и Владимир, в печати и может дать полезный совет.
Будущему аспиранту было неясно, зачем ему нужен чей-то совет, советов он наслушался вдоволь, но он кротко записал в свою книжечку еще один телефонный номер.
Сын знал, что больше всего на свете отец не хочет его отъезда, что он смертельно боится разлуки. То, что сейчас он извлек из памяти координаты столичного друга, дал, таким образом, еще одну з а ц е п к у, было в известном смысле жертвенным актом.
Провожал Владимира кроме отца еще и Пилецкий, усталый и смутный. Московский шеф ушел окончательно, таинственный волгарь еще не возник, стало быть, образовался вакуум, сводивший беднягу Матвея с ума. В конце концов он решил написать сотруднику, которого знал еле-еле. К письму прилагалась бутылочка коньяка местного производства. И то и другое он привез на вокзал.
Владимир заверил, что все исполнит, хотя эти конвульсии – так про себя он определил волнения и поступки Пилецкого – вызывали неприятное чувство. Не дай бог вести себя подобным образом, даже если придется быть просителем. На что рассчитывает человек, так просто теряющий свое лицо?
Почти перед самым отходом поезда появились Маркуша Рыбин с Анечкой. Маркуша был непривычно бледен, напряжен, а его жена, по обыкновению, всем улыбалась. Своею легкостью и бархатистостью она чем-то напоминала Владимиру его сослуживицу Леокадию, но в отличие от публицистки, слишком пышной, слишком округлой, фигурка у Анечки была точеная.
Рыбины едва успели расставить вещи, торопливо поцеловались, Маркуша проговорил: «Ну, с богом, не задерживайся, родная». Анечка ласково его оглядела и провела пуховой ладошкой по его волосам. Вагоны вздрогнули.
– Счастливо, Володя! – крикнул Пилецкий. – Так я рассчитываю на вас!
Владимир кивнул, обнял отца и ухарски вспрыгнул на ступеньку. Поезд тронулся, вслед ему хлынула музыка.
В ту пору поезда уходили, напутствуемые прощальным маршем; в том было немалое очарование. И пусть для большинства пассажиров поездка была привычным делом и не таила больших сюрпризов, марш словно внушал им, что будни кончились, впереди же нечто непредсказуемое – не одна только перемена мест, возможен и поворот судьбы.
Город таял, иссякали предместья, но Владимир войти в купе не спешил, стоял в тамбуре, прислушиваясь к догоравшему маршу, мажорную часть сменила лирическая с ее отчетливо слышной грустью. И неожиданно для себя он обнаружил, что в этой мелодии есть нечто от собственной его натуры, достаточно двойственной и неустойчивой. Как прорывается сквозь эту бодрость второй – тревожно задумчивый – голос. От себя не уйдешь, он склонен к меланхолии, хорошо ощущает, как скоротечна любая счастливая минута, его первое любовное чувство кончилось и кончилось плохо. Так рвались друг к другу, и что же вышло? Боятся случайно столкнуться на улице, до сих пор слишком болезненно – жжется! Жека – совсем другое дело, и он и она это понимают. А между тем как тянет его звучать мажорно. В этом и состоит и г р а. Стать тем, кем видят его другие, кем хочется быть – молодым победителем, ведущим свою веселую партию, одаривать радостью себя и ближних. Хотя бы приблизиться к этому образу – сколько на это положено сил! И ведь многих ему в конце концов удалось убедить в том, что он в самом деле таков. Необходимо убедить и себя, тогда он сумеет овладеть жизнью. Чего бы ни стоило, убедить себя – это и принесет удачу.
В купе кроме Владимира с Анечкой расположились рыхлая дама и бодрый розовый толстячок, уже облачившийся в спортивные рейтузики, в школе их называли «финками». Они весьма вероломно подчеркивали его широкие бедра и таз. Владимир решил, что это супруги, так они подходили друг к другу, но догадка оказалась неверной. Толстячок неотрывно смотрел на Анечку, помогал ей удобнее разместиться, сыпал шутками, судя по всему, старался произвести впечатление. Час назад он взлетел с родного насеста, и теперь дурманный воздух свободы, обретенной на ограниченный срок, кружил его полысевшую голову.
«Наше счастье, что мы себя со стороны не видим», – подумал молодой человек.
Появление Владимира обеспокоило розового путешественника, а когда он понял, что юный сосед и красивая пассажирка знакомы, то не сумел скрыть огорчения. По тому, как он напряженно посматривал, и по его осторожным вопросам было ясно: он хочет установить, какие их связывают отношения. Ситуация веселила Владимира, доставляло удовольствие морочить голову озабоченному попутчику и, пряча под безупречной корректностью снисходительное превосходство, вдруг ненароком его обнаруживать. Рыхлая дама наблюдала за ними молча, словно тая про себя некую неизбывную думу. Время от времени она шумно вздыхала.
Перекусили и стали укладываться. Чтоб не тесниться, не мешать соседям, Анечка и Владимир вышли. Стоя у окна в коридоре, они словно провожали взглядом темнеющие поля и чащи, которые убегали от них назад к оставленному ими городу.
Владимир поглядывал на Анечкин профиль, на бойкий каштановый завиток, упавший на загорелую щечку. Как всегда присутствие молодой женщины сильно действовало на него. Анечка была так мила, не хотелось вспоминать о Маркуше.
– А ведь это, в сущности, подарок фортуны – ехать в Москву с такою спутницей, – сказал он, озорно улыбнувшись.
Анечка ласково рассмеялась, будто бубенчиком прозвенела.
Наклонившись к ее ушку, Владимир пропел: «Едва достигнув юношеских лет, уже влюбляться спешим в балет…» – И, ободренный ее хохотком, довел старинный куплет до конца: – «Тот не мужчина средь мужчин, кто не влюблялся в юных балерин».
Он ждал нового знака одобрения, но она вздохнула и сказала с неожиданной серьезностью:
– Какая ж я юная, Володя? Мне сорок через четыре года.
Он еще не успел стереть с губ улыбки опереточного жуира:
– Какая чушь, любезная Анечка! Во-первых, тридцать шесть – это пленительный возраст, а во-вторых, кто ж вам даст ваши годы?
– Да я сама, – ответила Анечка. – А ведь это самое важное. Через четыре года – я уже пенсионерка. У нас, балетных, свои сроки. И вообще… время бежит. Ох, как бежит… вам не понять.
Он все не мог найти верного тона и игриво продолжил:
– То-то Маркуша просил меня за вами присматривать.
– Маркуша – золотой человек, – задумчиво проговорила Анечка.
Дверь с усилием отошла, вышел сосед, через круглое плечо было перекинуто полотенце, в одной руке – мыльница, в другой – зубная щетка и коробка с порошком «Хлородонт». Насвистывая с независимым видом, он двинулся в конец коридора.
Анечка подавила не то зевок, не то вздох.
– Ну что же, Володя, до утра…
И, потрепав его волосы, вошла в купе.
Он остался, обдумывая ее слова. «Время бежит… вам не понять…» Нет, отчего же, милая женщина? Никогда так не думаешь о ходе времени, как в мои годы. Попробуй расслабься – не заметишь, как стал на десять лет старше. А все еще ничего не сделано, одни разговоры, все пребываешь на подступах к завтрашнему дню, когда жизнь начнет писаться набело. Нет, действовать! Необходимо действовать! Жизнь это такой балет – еще пляшешь, а уж зовут на пенсию».
…– Проснулись, Володя?
В окно их скворечника струился оранжевый солнечный свет, поезд, медленно набирая ход, отчаливал от неизвестной станции. Анечка только что поднялась, на свежих щечках ее розовели мягкие утренние полоски. Она стояла, запрокинув руки за голову, потягиваясь, сладко позевывая. С верхней полки, прикрывшись книгой, посверкивал глазами сосед, внизу возилась полная дама. Она тоже то и дело посматривала на гибкую Анечкину фигурку, шумно кряхтела и вздыхала.
– Вы спите еще крепче, чем я, – сказала Анечка, качая головкой.
– У меня была бессонница, – сказал Владимир.
– Ах, бедняжечка, – она засмеялась.
Поздней, воскрешая в своей памяти эту поездку, Владимир легко обнаруживал в интонациях Анечки, в быстрых взглядах, в рассеянности, в принужденной веселости какую-то странную напряженность, казалось бы ей вовсе не свойственную. Но кто не крепок задним умом? Тогда он был другим озабочен – хотелось увериться, что его присутствие ей приятно и хоть самую малость волнует. В ту пору желание вызвать симпатию, «испытать обаяние», как шутил Славин, пожалуй, было одним из самых жгучих.
Когда поезд уже подходил к столице и пассажиры начали собираться – скатывать постели и укладывать вещи, Владимир спросил ее, где она остановится.
– Это никак не любопытство, речь идет только о вашем адресе, – сказал он в той шутливой манере, которую принял с первой минуты. – Я, разумеется, вас провожу.
Анечка мягко улыбнулась и сделала неопределенный жест.
– Нет необходимости. Меня встретят. – И, не дожидаясь его вопроса, в свою очередь поинтересовалась: – А вы где будете жить? В гостинице?
– Вряд ли мне приготовлен номер, – усмехнулся молодой человек.
Он объяснил, что в Москве у него, в тихом Хохловском переулке, недалеко от Покровских ворот, живет родственница, тетя Алиса, «премилая благородная дама», которая его приютит.
Настала торжественная минута, и поезд, пыхтя, остановился у длинной выщербленной платформы. Владимир и Анечка простились с розовым спутником и тучной соседкой, пробрались по узкому коридору сквозь встречающих и прибывших и вышли под московское небо, уже затушеванное летними сумерками. И сразу же на губах Анечки лучезарно засияла улыбка, бархатисто засветились глаза. Владимир проследил ее взгляд и увидел, что к ним неспешно подходит высокий сухощавый полковник. Его негнущаяся фигура, из камня высеченный подбородок и обветренное лицо показались Владимиру странно знакомыми. В то же мгновение он узнал Цветкова, начальника Дома офицеров, переведенного в Москву год назад.
Он по-хозяйски взял вещи Анечки, кивнул Владимиру и пошел к тоннелю.
– До свидания, Володя, – сказала Анечка, – спасибо вам. Пусть у вас все состоится.
Ему показалось, что в эти слова она вложила больше, чем они значили, какое-то прощальное напутствие. Но ощущение было смутным и, очень возможно, явилось позже. Пока же Владимир только гадал, откуда взялся полковник Цветков, а впрочем, по роду своих занятий он мог знать и Анечку и Маркушу и быть с ними в дружеских отношениях при всей своей замкнутости и неприступности. Но долго раздумывать не ко времени, надо включаться в столичный ритм. Владимир вырвался на вокзальную площадь и заспешил к метрополитену. Через десять минут он вышел на Кировский и еще через десять – был в Хохловском.
Алиса Витальевна встретила гостя водопадом восторженных междометий. Перемена, происшедшая в племяннике, – она приходилась ему не то двоюродной, не то троюродной теткой и никогда не проявляла желания устанавливать точную степень родства, – эта перемена ее потрясла. Они не виделись несколько лет, и вот вместо мальчика предстал мужчина, цветущий, стремительный, с блеском в глазах («Слово чести, – сказала тетя, – в тебе есть некоторое б р и о»). Она ахала, охала, причитала («О, боже мой, персики и виноград, зачем это, могу лишь вообразить, сколько пришлось хлопотать Лидии, а впрочем, узнаю твою мать…»), спрашивала о его перспективах («Твоя эскапада имеет цель? Аспирантура? Но это чудесно! Итак, ты переедешь в Москву? И твой отец тебя отпускает? Могу лишь вообразить, мой друг, каких это сил от него потребовало! И все же – достойное решение! Отважная юность должна дерзать. И ты не бездомен, у тебя есть кров. Не спорь, бога ради, это естественно, ну, хорошо, пусть на первых порах… Но, господи, как же ты изменился!..»).
Владимир, который успел отвыкнуть от этой своеобразной лексики, проявившей редкостную устойчивость перед языкотворчеством грозовых лет и сменяющихся поколений, не без удовольствия воспринимал ее благородную архаику. Тем более за последний год, как выяснилось, он притомился от клишированных оборотов, от канцелярщины, от жаргона, не говоря уже о южных блестках и всяческих ходовых словечках.
Впрочем, и Алиса Витальевна была отнюдь не чужда современности. После того как она представила родственника своим соседям по квартире (за время, которое они не виделись, ее население обновилось), она спросила Владимира с большим интересом: «Как ты нашел наш к о л л е к т и в?»
Коллектив состоял из четы лингвистов, которые в местах общего пользования переговаривались по-французски, и мастера разговорного жанра, выступавшего на эстраде, существа ранимого и возбудимого, убежденного выпивохи, в часы похмелья впадавшего в мрачность.
Владимиру соседи понравились. Они в п и с ы в а л и с ь в а т м о с ф е р у. Вновь возникала возможность и г р ы. Владимир рекомендовался Костиком, и Алиса Витальевна, которая помнила об этой устойчивой – с детства – странности, охотно подыгрывала племяннику.
Точно так же пришлись ему по душе тихий Хохловский переулок, тенистый Покровский бульвар, перекресток, на котором весь день звенели трамваи, два кинотеатра – домашняя «Аврора» и представительный «Колизей», глядевшийся в зеркало Чистых прудов.
Нравилось решительно все. И прежде всего сам в о з д у х столицы. Эти пять дней повергли Владимира в состояние, близкое к эйфории. Уже ходить но улицам было счастьем. Лето добавило ярких красок, вывело на тротуары толпы, вечерами не протолкнешься! Но это многолюдье притягивало. После студеных военных лет, меченных долгими расставаниями и прощаниями навек, была неосознанная потребность в этом ежевечернем общении. В те годы маленький волшебный ящик еще не стал властителем городских квартир, намертво приковав обитателей к своему гипнотическому экрану. Да и сами квартиры тоже не были молчаливыми твердынями, скорее они напоминали миниатюрные поселения с местом обязательных встреч – длинным заставленным коридором, где время от времени вдруг взрывался один на всех телефон на стене, испещренной различными номерами, наспех записанными карандашом.
Такой же была квартира в Хохловском – безоконный, петляющий коридор, и днем и вечером – в полумраке, тусклая лампочка на шнуре, вблизи телефона – громадный сундук. На нем часто с меланхолическим видом посиживал мастер разговорного жанра в ожидании собеседников.
Владимиру в тот приезд было трудно сойтись с соседями покороче – дома он, в сущности, лишь ночевал. Да и то сказать, дел было много. Не сразу ему удалось встретиться с давним приятелем Ордынцева, а когда эта встреча наконец состоялась, она оставила смутное впечатление. Все было как-то накоротке, в аудитории, перед лекцией. Полуприсев на подоконник, доцент торопливо прочел письмо и рассеянно оглядел Владимира.
– Ну, как он там, Станислав Ильич? Оказывается, молодожен… Уж эти старые тихоходы… Чуют, где суп, а где компот.
Владимир не знал, как ему реагировать на это странное одобрение самого профессора и его брака, он ответил неопределенной улыбкой. Впрочем, москвич уже не шутил, лицо его приняло озабоченное и мрачноватое выражение, громко вздохнув, он произнес:
– Дельце занозистое и заковыристое. На одного с сошкой – семеро с ложкой. А вас куда потянуло – в науку или в столицу? Как полагаете? – Хохотнул, но сразу же снова насупился: – Пишет о ваших дарованиях… Сильно вам там заморочили голову?
Владимир, пожав плечами, сказал, что содержание письма ему неизвестно, что ж до способностей, с ним их обычно не обсуждали.
– Тем лучше, – усмехнулся доцент, – здесь вундеркиндам туго приходится.
Владимир думал лишь об одном – как бы скорее попрощаться. Доцент как будто это почувствовал.
– В общем, надо помозговать, – сказал он. – Звякните перед отъездом. И привыкайте, это – Москва. Не к теще на блины вы приехали.
Все это было так непохоже на то, что ждал Владимир от встречи, что, выйдя на улицу, он вдруг двинулся совсем не туда, куда собирался, и опомнился лишь через два квартала.
Дело было не только в сухом приеме. По рассказам профессора, московский коллега был весьма рафинированным господином с академической родословной – и папа доцента был доцентом, а дед уж точно – приват-доцентом, поэтому странный стиль собеседника, подчеркнуто свойский, грубовато-простецкий, производил непонятное впечатление. Было в нем нечто чужое, заемное, словно надел на себя человек взятую напрокат одежду. «Зачем понадобилось сдирать с себя кожу, менять потомственный тенорок и разговаривать на басах? Что все это значит?» – думал Владимир.
Приятней прошло посещение печатного органа, пригревшего беднягу Пилецкого. Владимир долго плутал по зданию, пока отыскал нужную комнату, в которой сидело два человека, один – средних лет, другой – пожилой. Тот, что помоложе, был тем, кого он искал.
– О, дары юга! – воскликнул он с живостью, вертя бутылку в разные стороны, точно исследуя содержимое. – Садитесь, сейчас я прочту письмо.
Он быстренько пробежал листок и, сверкнув дегтярными хитрыми глазками, сказал понимающе:
– Томится духом… – Подмигнув пожилому, он пояснил: – Волнуется в связи с переменами…
– И этот – туда же… – вздохнул пожилой.
То был подержанный брюнет с сединою, с сивой щетиной на подбородке. Окинув Владимира опытным взглядом много повидавшей совы, он спросил:
– Вы сослуживец Пилецкого?
– Нет, но мы – одного с ним цеха, – ответил Владимир.
– Значит, из наших? – усмехнулся пожилой человек.
Разговорились, и между делом Владимир рассказал о себе, о своих намерениях и прожектах.
– «Им овладело беспокойство», – прокомментировал знакомый Пилецкого.
Владимир согласился:
– Пожалуй, вы правы. Чем больше вдумываешься, тем понятнее, что я затеял передислокацию не оттого, что мне там худо, а оттого, что слишком уютно. Незаметно выработался свой ритм, в какой-то степени убаюкивающий. Иной раз кажется, что живешь под милую колыбельную песенку.
Он говорил, не вполне понимая, с чет это он так доверителен, даже интимен с почти незнакомыми, впервые встреченными людьми. И все же инстинктивно он чувствовал, что это единственно верный тон, если уж он говорит о себе. Чем еще оправдать внимание двух столичных аборигенов, пробивших дорогу своими перьями, к никому не ведомому провинциалу с не обсохшим на губах молоком? Владимиру долго еще предстояло преувеличивать роль и значение всех людей с московской пропиской.




