Текст книги "Странник"
Автор книги: Леонид Зорин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Представители науки, по ощущению Ганина, были изрядно смущены. Один профессор так и сказал, что личность героя остается неясной. Что явилось причиной его подвижничества? Каково отношение театра к расколу? В чем правда опального протопопа? Зритель может этого не понять. Настойчиво подчеркивается гордость Аввакума. Это очень сложный вопрос. Известно, что он своей гордости боялся. Да иначе не могло и быть. В ней всегда угроза греховности. Надо сказать, что в нескольких случаях постановщик вольно обращается с хронологией. Вообще в композиции спектакля ощущается фрагментарность.
Евсеев сказал, что эти претензии ученого коллеги не случайны. Они следствие того, что Аввакум оторван от своей почвы, он не выражает никого, кроме себя самого.
Камышина, по словам Ганина, так волновалась, что на нее было жалко смотреть. Она сказала, что видит много талантливого, например, исполнение роли Марковны Натальей Кругловой. (Ганин подтвердил – скороговоркой, и я мысленно отметила его деликатность, – что Круглова играет истово, с какой-то пугающей самоотдачей, кажется, еще минута – и она на сцене испустит дух.) Но ее, Камышину, огорчила аморфность, то, что профессор назвал фрагментарностью. Много сцен (спектакль непомерно длинен), но они не спрессованы единым стержнем. Масса блесток бесспорного дарования, но нет руководящей идеи. Протопоп, в конце концов, неопределим, он иной в каждой новой сцене, поэтому суть его ухватить трудно. В сценах своих бесед – он деспот; когда оплакивает трех исповедниц – почти средневековый трувер. Человеческое существо многогранно, но в нем есть главное, тем более когда речь идет о такой несгибаемой натуре.
Все присутствующие с большим интересом ждали, как выскажется Лукичев, человек чрезвычайно авторитетный, от суждения которого немало зависело. Он был хмур и сказал, что спектакль недодуман. И идейный и эмоциональный центр – отношения Аввакума с воеводой Пашковым – отношения странные, в чем-то болезненные. «Ваш Аввакум, – сказал он Денису, сам хочет понять, кто кого мучит – Пашков ли его, он ли сам Пашкова. В конце концов, они чуть ли не привязались друг к другу. Что это?» Не хочет ли Денис сказать, что вражда связывает почти как дружба? Вполне экзистенциалистский подход. Почему отстаивание своей позиции приводит к бессмысленной жестокости? Ведь протопопу даже смерть симпатичного ему Еремея желаннее, чем его спасение, лишь бы свою правоту доказать. Какой вывод из этого можно сделать? Борьба с Никоном – борьба двух властолюбцев. Один домогается реальной власти, другой хочет власти духовной, но оба одержимы этим демоном. Зритель будет повергнут в недоумение – кому сочувствовать и чему сочувствовать? Очевидно, Аввакуму. Ибо он – протестант. Но перед нами протестантство во имя самого протестантства. Ибо не ясен социальный фон, социальный пафос раскола. Непонятно, что он религиозный наряд социального бунта, а с другой стороны, смазана его ретроградная сущность, в конце концов приведшая к бегству от жизни.
Вскоре после своего выступления Лукичев ушел, а слово взял молчавший до поры Ростиславлев. Он сказал, что дело предыдущего оратора сказать о смутности социального фона, ему же хочется допытаться, кто таков представленный протопоп? Он не вполне согласен с Камышиной, что у Мостова нет главной идеи. Главная идея, пожалуй, есть. Она в том, что Аввакум – один против всех, что он истово отстаивает свою независимость, и в этом смысле слова Лукичева о протесте ради протеста имеют некое основание, если, конечно, не считать личную суверенность конечной точкой человеческого развития. Коли Мостов такого мнения, они с Ростиславлевым не сойдутся. Ибо Аввакум был выразителем народных страстей и настроений независимо от той оценки, которую им можно дать с вершин двадцатого столетия. Вот почему правомерен вопрос: на какой почве все происходит? В чем отличие этого борца от Кампанеллы? Или от Савонаролы? В чем виден его национальный характер? Что питает его непреклонность? Ведь не упрямство же, не своенравие. Мостов хочет объять необъятное и упускает основное. Ему мало того, что Аввакум героичен, он хочет показать, что он и суетен, и тщеславен, и женолюбив. Его отношения с Феодосьей, или, во всяком случае, отношение к Феодосье, выглядят безусловно двусмысленно, в них ощущается вполне явственный эротический интерес. Все эти смутности и неясности имеют более чем ясную цель: лишить героическое ореола. Такая практика не нова, считается, что светотени делают героя человечным и приближают его к повседневной жизни, показывают, что необыкновенное доступно решительно всем и каждому. Он, Ростиславлев, убежден, что эта исходная позиция более чем неплодотворна и противоречит народной традиции, по которой герой – существо необычное, богатырское духом и плотью. Поэтому обращение театра к фигуре протопопа Аввакума может быть оправдано лишь в одном случае: не исследованием раскола, имеющего интерес исторический, даже не анализом его социального фона, пусть извинит его уважаемый Лукичев, а исключительно утверждением героического характера непреклонного русского человека, отстаивавшего свою самобытность так, как он ее понимал. Теперь, когда спектакль поставлен, он, Ростиславлев, лишний раз с огромной горечью убеждается, как был он прав в оценке «Странников», когда восстал против общего хора, что потребовало даже известного мужества. Там в зародыше были все те ошибки, которые обусловили сегодняшнее поражение, – подозрительность к прочности, укорененности, к неколебимости своего места в жизни и в необъяснимой симпатии руководителя театра к мятущимся, полным противоречий, лишенным вечных твердынь натурам. Когда эти пристрастия пришли в соприкосновение с негнущимся характером богатыря, обвал оказался неизбежным.
Голоса в защиту были несмелыми. То ли все безмерно устали, – затянувшееся зрелище, затянувшийся разговор, – то ли крах вчерашнего победителя рождает тайное удовлетворение (Ганин, например, был уверен, что шумный успех первых спектаклей, несомненно, имел обратную сторону), то ли, наконец, авторитеты подавили доброжелателей; так или иначе, по существу никто из выступивших их не оспорил. Кроме Фрадкина, разумеется.
О своем собственном выступлении Ганин рассказал очень уж скупо. Положение его было не из легких: в глазах критиков-профессионалов он был, в конце концов, лишь композитором, добрым знакомым постановщика.
Все же он сказал о праве художника рассматривать всякий характер в движении, и тем более героический. Ибо что же такое героизм как не постоянное преодоление? Видимо, не все получилось, похоже, Мостов пожелал пренебречь ограничителями, которые предъявляет театр, и природа зрелища, небеспредельная в своих возможностях, взбунтовалась. Во всяком случае, он, Ганин, считает, что режиссер сам поймет, что нужно сделать. Тут Ростиславлев саркастически хмыкнул.
Актеры подавленно молчали. Молчал Гуляев, игравший Аввакума, Рубашевский – Пашков и Прибегин – Никон.
Денис глухо сказал, что всем благодарен. Он понимает, сколько сил отняло у пришедших это испытание. Он все обдумает и примет решение. Еще раз – спасибо. Всего хорошего.
Начали медленно расходиться. У всех были напряженные лица, точно в комнате оставался покойник, покинувший свет не без участия тех, кто нынче пришел с ним проститься. Выталкивали в застоявшийся воздух ничего не значащие словечки, похожие на гладкие камешки, отшлифованные водой.
И вдруг сорвалась Наташа Круглова. Она истерически закричала.
Как известно, на панихиде даже вдовы сдерживают рыданья. Существует заведенный порядок, и что бы мы делали, если бы он не регламентировал наши действия? От нашей откровенности мир давно бы взорвался. Все должны соблюдать протокол, предписывающий правила поведения. Вы пишете своему супостату, но начинаете неизменно: «Уважаемый Иван Иванович». Таким образом, страсти заключены в благопристойную упаковку, к тому же достаточно огнеупорную. Эта предусмотрительность общества помогает ему совершать обороты вокруг своей собственной оси.
Но этот стебелек на ветру существовал по своим законам. Она видела, что на ее бога подняли руку, что ему худо, и разве она могла смолчать? Но чем она могла возразить этим холодным специалистам? Такой же холодной аргументацией? Неизвестными фактами? Новым взглядом? Ничего этого у нее не было. Была только вера в своего идола, который выше своих гонителей и лучше их знает, в чем правда.
Из всех ее лихорадочных выкриков только это и можно было понять. Она кричала, что никто не смеет убить родившееся дитя, что это жестоко, несправедливо, что этот день будет черным днем в биографии каждого, кто участвовал в казни или хотя бы при ней присутствовал. Все не знали, куда девать глаза, а она, понимая, что вместо помощи окончательно портит дело, уже не могла остановиться. В самый патетический миг ей стало плохо, и Ганину показалось, что Наташа потеряла сознание. Камышина ее увела.
На такой почти трагической ноте и завершился этот день. Вам, разумеется, понятно, как истово я себя ругала за то, что из ложных соображений решила не идти в «Родничок». По чести сказать, я не находила никаких оправданий своему дезертирству. Теперь оставалось только гадать, что ж случилось с этой работой, забравшей столько нервов и сил.
Позвольте мне забежать вперед. Как вы знаете, у меня впоследствии очутились бумаги Дениса. Среди них я нашла немало листков, посвященных работе над «Аввакумом». Допускаю, что некоторые из них сделаны уже не в процессе самих репетиций, а после рокового просмотра. Две-три заметки не очень ясны. Но, насколько я знаю вас, милый друг, у вас есть склонность к такому розыску, – даю вам возможность поупражняться. Вот некоторые из этих записей:
«Не начный блажен, но скончавай».
«Протопоп – человек открытых страстей, экстраверт, он ничего не мог таить в себе самом. Гуляев, наоборот, интроверт по складу характера, человек закрытый. Но это единственный артист в моей труппе, в котором есть сила. Задача – сообщить этому подпольному темпераменту кинетический заряд. Нужен энергетический выброс».
«Противоборство с Пашковым, при всех зигзагах, приводит к взаимному уважению. Меня вновь будут укорять в этическом пафосе. Но, в конце концов, не возникает ничего жизнестойкого вне человеческих отношений».
«Все больше убеждаюсь, что нравственность начинается с независимости. Это относится и к личной и к общественной морали».
«Отстаивание независимости. Власти понадобилось ограничить суверенность церкви, но ведь она питала духовную жизнь народа. Последнее прибежище».
«А скоморохи? Они всегда – наособицу. Однако как были к ним беспощадны сами «ревнители благочестия», и среди них – мой протопоп!»
«И столько скоморошьей желчи – в самом! Столько скоморошьего пламени! «Фарисей с говенною рожею!» Надо уметь так сказать».
«Но какая лирическая стихия при этом! «О, горе стало! Горы высокие, дебри непроходимые, утес каменной, яко стена стоит!»
«Так или иначе, последнее слово – за одержимостью. Помноженная на убеждение, она-то и рождает подвижников».
«Утомительные споры артистов, какую сторону народной души выразил и обнажил раскол. Стремление сберечь старину или отстоять сокровенное? Что он? Покорство наследию предков или, наоборот, непокорство, которому почти все равно, чем себя осенять – топором иль крестом».
«Эти споры решительно непонятны. «Разъять, как труп» национальный состав значительно труднее, чем музыку. Сошлось все – низкое и высокое, ретроградное и бесстрашное, слилось зоркое и слепое, мыслящее и нерассуждающее. Смешались гордыня, гнев, отчаянье, даже мучительство и жертвенность».
«Вообще говоря, Саша права. Подвижники склонны считать себя грешниками. Подвиги совершаются втайне. Во всех патериках и минеях мы читаем об этих страдальцах, изнемогающих от своей греховности. Отсюда – молчальничество. Все так. И все же, что может быть истинно общего между Аввакумом и, например, Саввой Новым?»
«Разве то, что все это – люди экстремы, и, как у всех подобных людей, их жизнь была соединением полюсов. Так, юродство могло быть вполне сознательно, от него можно было отказаться (как это сделал тот же Савва). Оно было немыслимо о д н о в р е м е н н о и без самоуглубления и без зрителей».
«Он – добр? Скорее, он отзывчив. В сущности, это разные вещи. Отзывчивость требует воображения, которым он был наделен сверх меры. Но – доброта? Слишком много жертв, принятых протопопом как должное».
«Он родился, чтобы вести за собой. Нужды нет, что сам он лишен свободы, он знает, что, прозвучав однажды, слово его подчинит паству, пусть отделенную многими верстами. «Родион! Хочешь ли, я тебе сию игрушку в душу посажу! Да хотя мы и в дальнем расстоянии, да слово божие живо и действенно проходит до членов же и мозгов…»
Слово божие – это его, Аввакумово, слово. «Елена – дурка!.. Меланья! Слушай-ко ты…» «Слушай-ко, игумен Сергий!» Он и с белым светом, с самой природой, говорит так же архангельски трубно: «Ужаснись, небо, и вострепещи, земле!»
«Нет, смирение не для этого раба господня!»
«А как любит жизнь этот аскет!»
«Дочь Агриппина и сыновья – Иван, Прокопий, Корнилий, еще один, родившийся в студеной Сибири».
«Неистребимая мужская сила. Думаю, духовные дети в нем рождали не только отцовские чувства, – столько страсти не могла поглотить лишь вера».
«Преданность Феодосьи Морозовой должна была ему и льстить, как льстит простолюдину любовь аристократки».
«Свет моя, еще ли ты дышишь? Друг мой сердечный, еще ли дышишь?..» Кто этих слов не слышит, тот глух».
«О, свет моя»… Так можно сказать лишь женщине, которую любишь. И я бы мог вот так же сказать той, которую я люблю: «О, свет моя…»
«Но не сказал».
«Бывают мгновения, его боль становится моею болью. Но не кощунство ли переливать в него свою боль? Не могу иначе. Если иначе – все мертво».
«В сущности, эта борьба с патриархом была не только служением вере, но и потребностью самоопределения. Возможностью испытать характер».
«Почему помимо двоеперстия и пятиперстие допустимо, а троеперстие – «шиш антихристов»? Чем больше я думаю о нем, тем мне ясней, что все его клятвы умереть за «единый аз» – лишь одежда, привычная всем и каждому. Писать «Исус» или «Иисус» – достаточная ли причина для смерти? Мне напомнят про первый из великих христологических споров, когда Никейский собор, как известно, «не отступил ни на йоту». Но ведь эта йота, внесенная в слово, меняла и само слово, и его суть и решала – единосущен или единоподобен спаситель. Согласитесь, что это другое дело».
«Ересь, истина. От одной до другой меньше шага. Так же, как от второй до первой. Велика радость посягнуть на догмат. Неспроста называлась ересь прелестью. Соблазн, прельстительность. Нечто колдовское».
«У него не было чувства иерархии. Царя земного он в грош не ставил, думаю, что и с царем небесным чувствовал определенное равенство. Бог – союзник, единомышленник, свой. И с грешниками разговаривает, как сам протопоп: «Отъидите от мене, проклятии!»
«Никон – это политик, игрок. Аввакум выше игры и политики. Никогда не определял возможного, никогда не хотел считаться с реальностью. Не было никакой дистанции, даже крохотного зазора, между натурой и судьбой».
«Жил, как учил, но так ли, как чувствовал? Весь земной, во всем земной, каждой своею жилкой – земной. Он и грех осуждает, как грешник. Со вкусом. «Какову-де бабу захотел, такову-де и вали под себя». Само осуждение его искусительно».
«И как артистичен! С головы до пят. «Изящное страдание». Каково?!»
«Поп ты или распоп?»
«Ярость и нежность. Печаль и неистовство. Но над всем – самая гордая гордость. Вел счет страданиям, но при этом выглядеть жертвою не хотел. Сам претерпел, и врагам досталось».
«Удивительно, но меж ними возникала некая странная связь. Вот неожиданный итог его отношений с воеводой: «Десеть лет он меня мучил или я ево – не знаю; бог разберет в день века».
«Добро, Петрович. Ино еще побредем».
«Только люди, уверенные в своем назначении, могут внушить женщине чувство, какое внушил он Настасье Марковне».
«Он-то «любил со славными знатца», ей нужен был только он один».
«На каждую новую удавку – все тот же ответ: «Добро, Петрович!»
«И молитва, и долг, и ночная бездна. Мария Волконская прежде, чем мужа, поцеловала его кандалы. А здесь было неподдельное пламя. Настасья ему родила пятерых. Смерть легче разлуки».
«Но все же, все же… Было и это, почти античное: «Аз тя и с детьми благословляю: дерзай проповедати… а о нас не тужи… а егда разлучат, тогда нас в молитвах своих не забывай…»
«Любил он ее с такой безоглядностью? Жалел до муки, болел душой. А остального мы не узнаем. «Это закрыто и не дано».
«Наташа. Если бы… «В борьбе неравной двух сердец…»
«Икона, от древности почерневшая. То раздвигается, то сходится, впуская и выпуская людей. То затемняется, то высвечивается. Расколотые врата».
«Откуда-то, неизвестно откуда, словно бы из подземных недр, зарождается некий звук. Что-то зловещее и тревожное. Некая тайная угроза. И то торжественное, что смутно присутствует во всякой трагедии. Дрожит. Набирает силу. Слабеет. И осторожно уходит в потай».
«Ино что у нас в Москве учинилося:
С полуночи у нас в колокол звонили?»
«Цвет темный, словно бы опаленный редкими огнеподобными сполохами. Грозный цвет насильственной смерти».
«Ах, нынешна зима не погожая была,
Не погожая была, все метелица мела,
Завьяла, замела, все дорожки занесла…»
«Раскол умов. Раскол чувств. Расколотый мир».
«Чьи имена сохранила память, кроме имени самого протопопа? Имена его жены и детей? Даже имя последнего сына безвестно. Имена Епифания, Федора, Лазаря, разделивших его судьбу. Еще десяток имен, с ним связанных. Но эти тысячи, прошедшие с ним торным мученическим путем… Кто они? Где их истлевшие кости?»
«Подите, братцы, на святую Русь
Приходит мне смертынька скорая…
…Мне жаль-то малых детушек,
Осталися детушки малёшеньки,
Малёшеньки детушки, глупешеньки,
Натерпятся голоду и холоду».
«Поп ты или роспоп?»
«Полно про то говорить. И сами знаете, что добро «до́бро».
«Как начал, так и скончал!»
«А впредь, что изволит Бог!»
Остальные записи (разумеется, вы их также получите) относятся непосредственно к композиции. Возможно, в них вы не обнаружите чего-либо нового и вам неизвестного. В отличие от этих заметок. Думаю, что вашему проницательному взгляду они скажут многое, очень многое.
Чем чаще я их перечитываю, тем больше я убеждаюсь в том, что у Дениса со своим героем возникли сложные отношения, и он выяснял их с какой-то надсадой. («Поп ты или роспоп?») Поздней мне стало достаточно ясно, что в ту пору наш прирожденный лидер пересматривал свое отношение к лидерству, что и выплеснулось в этом несчастном спектакле.
Из душевной путаницы может родиться музыка, стихотворение, книга, но театр – в основе – искусство грубое и в своем морализаторском пафосе требует четкости задачи. Казалось, главный принцип Дениса, который требовал резкой конкретности и отрицал условные образы, соответствовал этим требованиям. Так, да не так. Пока он ставил сказки и притчи, преобразование канонических масок в реальных людей, действующих в реальной среде, сообщавшее его работам такую мощную эффективность, вызывало шумное плескание рук. Но на сей раз это рентгеново зрение, сколь ни странно, его подвело. Он боялся идеи в чистом виде – даже самой возвышенной и героической, – и, быть может, ее-то сильней других. Чем он дольше жил со своим героем, тем больше видел в нем проявлений, не всегда согласных с великой легендой.
Однажды я сказала ему, что это свойство ему помогает при встрече с вымышленным лицом, но оно может стать небезопасным, когда он столкнется с лицом историческим. Слишком много появится оппонентов, привыкших к забронзовевшим чертам. Он припомнил мне тут же все мои прозвища – и Пифочку, и Кассандру Георгиевну, – к несчастью, я оказалась права. Наше мышление и тем более восприятие привычно к некой определенности, которой мы сплошь и рядом избегаем в своей повседневной жизни. Так или иначе, на сей раз театр вступил в конфликт с этой достойной потребностью.
Было бы лестью самой себе сказать, что все это стало мне ясно, когда я узнала об исходе просмотра. До этого было еще далеко. А в тот вечер мы сидели с Ганиным в кухоньке, рассеянно глядя сквозь окно на темный осенний Неопалимовский.
Бывают минуты, когда одиночество действительно почти нестерпимо. Я смотрела на его хмурое, усталое лицо пожилого мальчишки и остро чувствовала, как бесконечно ему благодарна за то, что он здесь, рядом со мной, грузно сидит на потертом стуле и мрачно отхлебывает из чашки свой крепкий, медного цвета чай.




