412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Зорин » Странник » Текст книги (страница 8)
Странник
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:53

Текст книги "Странник"


Автор книги: Леонид Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)

Неоднократно возвращаясь к природе юмора, Денис убеждался, что в его основе лежит эта глубоко естественная и богатая красками статика. Он находил в ней полное достоинства и душевного здоровья отношение к жизни. «Чем драматичней ситуация, тем больше покоя. Чем больше покоя, тем больше комизма», – повторял он часто и каждый раз вспоминал «Кострому». («Болела-болела и померла». – «А, ну ладно».)

Однажды он мне сказал: если трагикомедия – вершина искусства, лучше всего выражающая катастрофизм времени и его сумятицу, порой абсурдную, то надо поистине быть слепым, чтобы не увидать в этих древних играх трагикомическое восприятие мира.

Он всегда подчеркивал многоцветье этих песен и игр, в которых можно было найти, по его убеждению, любые оттенки настроений в самом крайнем их выражении. Они записывали в тульских селах протяжные песни – завывания, точно отравленные тоской, и там же – веселые озорные подблюдные песни и гаданья, песни, в которых нарочно фальшивили, чтоб разогнать нечистую силу и звучные вызывания снега. И плачу взахлеб, и смеюсь от души, и никогда не теряю лица. Сколь ни странно, для этого самоучки и практика была чрезвычайно характерна подобная аналитичность, – в ней словно находила выход поистине бессонная работа его неспокойного, нервного (не подберу другого слова) ума. Однажды я сказала ему, что, наблюдая за ним, я наконец ощутила (именно ощутила, а не поняла), что эмоциональное может быть и следствием обобщения (раньше я полагала, что оно может лишь предшествовать ему). «Разумеется!» – радостно закричал Денис.

Его тяготение к Северу было несомненным, но он не ограничивал себя его пределами. Где они только не побывали! Юг дарил им и казачьи песни и молоканские песнопения, записанные под Дилижаном в Армении. О духовных я скажу чуть ниже; что же до казачьих, то Денис чрезвычайно ценил их многоголосие, он говорил, что в этом им, пожалуй, нет равных. Старые тексты не умещались в этой все разветвляющейся мелодии и точно требовали развития, новых слов, раздвигающих привычный размер. «Растворите вы мне темницу, дайте мне сиянье яркого белого дня».

Сам Денис (у него был сильный баритон, иной раз казавшийся высоким басом) очень любил петь «Напрасно казачка, жена молодая, утро, вечер выходит на Север смотреть», – эта песня звучала у него раздольно и томительно одновременно. Пел он вместе с девушками и задорную «По лужку по зеленому, ой порвала рукава».

Как я уже говорила, у него был вкус к необычному слову, он почти по-детски радовался каждой встрече с ним и старался привить это чувство своей молодежи. Однажды, услышав, как казаки поют «Зимовой дворец», и узнав, что это попросту Зимний дворец, он пришел, по его собственному признанию, в «неприличный восторг». Свежее ухо, то есть не замусоренное словесной шелухой, ничего не упустит. «Пчелочка златая, что же ты журжишь», – ведь это Державин. «Деревня не дура, – говорил он, – она не только дает, она и берет».

Разумеется, он не мог пройти и мимо духовных песен, также «взятых», – слишком о многом они говорили, а у него был достаточно чуткий слух. Думаю все же, что в основе его интереса лежало эстетическое волнение.

Мы часто возвращались к этой теме, подходя к ней то прямиком, то окольными тропками. Я видела, как трогают его псалмы Давида, сохраненные еще со средневековья, видела, что, когда он поет: «Я сказал в опрометчивости моей: всякий человек – ложь», он хочет постигнуть это неожиданное покаяние, слышала в обращении «Господи, услыши голос мой» истинный, непритворный трепет. Но это был прежде всего отклик восприимчивой души, скажу еще проще – души артиста.

Его весьма занимала, даже тревожила грозная судьба староверов, он не ленился ездить по Забайкалью, отыскивать потомков смоленских переселенцев, находить в Бурятии обломки старых кланов, поселившихся здесь во времена Алексея Михайловича, в его царствование началось переселение, захватившее и соседний век, вплоть до самой Екатерины. Он живо чувствовал боль их песен, это неясное  в о с п о м и н а н и е  о долгих дорогах, о дальней стороне. Он ощущал их волю к жизни, силу плоти, ее игру в озорстве их припевок, в том, как они переделывали жестокие романсы, большей частью решительно непечатно. Он чувствовал нечто зловещее, грозное в том, как они пели, казалось, будничное: «Мы лисиц выдаяли, мы волков стрявали», – чувствовал, понимал, возжигался, но все оставалось в пределах искусства.

– Всегда хотелось постичь людей, способных верить, – сказал он однажды и добавил: – Не думаю, что мне удалось.

Похоже, его сердило это открытие, и он не хотел смириться с тем, что не все на свете подвластно даже самой художественной душе.

Мне не раз приходилось слышать крайнюю, но оттого не менее жизнестойкую точку зрения, что осознанное национальное чувство неизбежно религиозно. Что таково своеобразие многовековой биографии моего народа, что сращение этих двух начал его исторически сложившегося характера, его, так сказать, духовного состава, неразрывно, и одно из них не может быть отторгнуто без ущерба для другого. Нет, я не могу согласиться. Национальное чувство широко, оно не может быть достоянием избранных. Всякая попытка подчинить это чувство тому или иному догмату, в том числе и теологическому, безусловно грозит самому чувству весьма опасным перерождением. Всякая претензия на монопольную духовность не что иное, как проявление духовной агрессии.

Впрочем, я еще только входила в круг этих необычных проблем, столь драматически ужесточившихся, и не хочу забегать вперед.

Песни, причеты, сказы, которые записывали актеры, безусловно, сыграли немалую роль в воспитании их чувств. Но, разумеется, много важнее было узнавание самих исполнительниц.

Молодые люди ощутили вкус слова, чего так долго добивался Денис, но еще больше их взволновали пожилые женщины, в которых, как в старинном ларце, хранилось все это богатство. Да и делились они им, к слову сказать, охотней и щедрей, чем их дети и внуки, – впрочем, обычно они жили одни.

Артисты переживали пору повального бурного увлечения, и Денис даже несколько умерял их восторженность, «заземлял», хотя подобная трезвость, вообще говоря, не была ему свойственна. Ничего удивительного в таком восторге не было, для городского жителя он характерен. В его основе – всяческие причины, от достойных уважения до надуманных. В прошлом веке, как правило, преобладало ощущение социальной вины (я имею в виду даже не теоретиков, не мыслителей, о них особая речь, а более массовое явление, воплощенное в прекраснодушном интеллигенте). В наши дни это чувство отличается еще большим разнообразием красок.

Вскоре после моего посещения «Дороженьки» мы говорили об этом с отцом. Помнится, за столом были еще Багров с Ольгой Павловной и Ганин. Владимир Сергеевич согласился с Ганиным, что успех «Дороженьки» в большой мере – плод ностальгических настроений.

Как я уже писала вам, мой отец не оспаривал этой точки зрения, но сказал, что она не исчерпывает проблемы. Сам он, впрочем, ограничился замечанием, что эта ностальгия (а по своей привычке музыканта он воспринимал ее прежде всего на слух и утверждал, что звучит она горестно-надсадно, в звуке слышится нечто дребезжащее), ностальгия эта в конечном счете бесплодна. Воздействие ее несомненно, но действенность невелика. Она, безусловно, способна растрогать, но вряд ли что-нибудь изменить. К тому же в судьбе крестьянства с его испытаниями, с его превращениями и завоеванными им городами.

– Что ты хочешь этим сказать? – спросила я.

– Как правило, всегда торжествуют центростремительные силы, – улыбнувшись, развел руками отец. – Хотя бы на определенный срок. Обычно за ними – последнее слово. Снявшись с привычных мест, деревня медленно, но верно приручила город, привила ему свой взгляд, свою хватку, свое жизнеустройство, свой культ землячества да мало ли что еще? Путь к торжеству всегда лежит через предварительное потрясение, если, конечно, не иметь в виду потрясения планетарного.

Ганин добавил с присущим ему мрачноватым меланхолическим юмором:

– Некоторые книжники с комплексами – вроде наглядного пособия для этого вашего заключения. Одно удовольствие с ними общаться. «Мой друг рыбак Петр Степанович Трошин, – говорит один как бы между прочим, – очень любит ловить на мормышку»; «Мой приятель охотник Николай Лукич Панюшкин, – бросает как бы между делом другой, – обычно вгоняет в левый ствол жакан, в правый – дробь». Третий с такой же великолепной небрежностью зачисляет в братья водопроводчика, который пять лет над ним куражится, каждый раз устанавливая негодный кран. И все это – вранье и фантазии, в лучшем случае – сладкие иллюзии. Никакой Трошин ему не друг, и Панюшкин ему не приятель, они вообще едва знакомы, если даже те существуют на свете. Все – от зыбкости, от ущербности, от неуверенности в себе, наивное, пошлое самоутверждение, одна из самых жалких его разновидностей.

Багров с Ольгой Павловной долго смеялись, а я неожиданно загрустила, – ганинские шутки неизменно вызывали во мне сложное чувство.

– Папа, – спросила я, – что, по-твоему, дает почву под ногами?

– Надо быть мастером своего дела, – сказал отец.

«Не упрек ли это?» – подумалось мне тогда. Отец никогда не укорял ни меня, ни других, но такой способ довести до сознания собеседника свою мысль был для него весьма характерен.

Как вы понимаете, Денис Мостов, так уж сложилась его биография, был свободен от заискивания, подмеченного Ганиным, пусть даже и непроизвольного. Он знал и достоинства крестьянина, знал и то, что не всегда его красило, – например, расчет и стремление к выгоде не только в повседневных делах, но и в человеческих отношениях.

Впрочем, и крестьянин не тот, – если исключить стариков, доживающих век, – в нем все меньше крестьянского, не сразу скажешь, с чем он больше связан – с полем или с асфальтом. Время его изменило существенно. Сработали Перелом и Война. Миграция и машинный век.

С тем большей нежностью относился Денис к ветшающим, уходящим людям, им ведомо то, что нам неведомо, они унесут свои тайны, свой мир, а нам предстоит еще их постигнуть, да только будет ли по плечу? Это чувство возникло сперва неосознанно, с давних пор, когда в жизнь его вошла тетка, потом Михайловна с крошечной Аннушкой, с годами он перенес их на всех, кому оставался шаг до порога.

Невесела была эта жизнь! В сибирском селе девяностолетняя Комариха объясняла свою незадачливость просто: нарекатели пьяные были, счастье худо нарекли, ничего не нарекли.

О скором конце она говорила спокойно: «Что на том свете будет? Это закрыто и не дано».

Все же были и юность, и ожиданья любви. И, видно, любить она умела, говорила о муже с неутихшей тоскою, призналась, что полюбила его, еще не узнав, только прослышав, что просватана.

Наташа Круглова озабоченно ее спросила:

– Как же вы его любили, если не видели?

– И-и, милая, – улыбнулась уголками запавших губ, – когда не знаешь, любовь еще пуще. Тут ей ни удержу ни укороту.

Другая актриса, побойчей, поинтересовалась:

– Бабушка, а муж вас не обижал?

Комариха посмотрела на нее с жалостью:

– Чё ж ему меня забижать-то? Я из его рук смотрела. Мужик не баба – даром не брешет.

Причетов она знала великое множество и причитала самозабвенно – как Михайловна: не разберешь, по причету плачет или по правде.

Однако же, сколь ни обогатительна была эта деятельность, она не могла всецело удовлетворить Дениса. В известной мере то был его полигон, а точнее, его университеты. Главным делом были спектакли, он их задумал, он их выращивал в себе самом, до поры до времени он не спешил открыть свой секрет, томительный и сладкий секрет; теперь он понял: пора настала.

Признаться, я завидую всем, в ком бьется созидательный импульс. Счастливчики, им было предвестие, обжигающий ветерок, ни с чем не сравнимое состояние, когда все кажется достижимым. Оно особенно плодоносно на том перекрестке, где происходит встреча молодости и зрелости. Вот он, пик жизни, – и можешь и знаешь.

Денис вспоминал, что сам себе иной раз казался бочкой с порохом, к которой уже поднесен фитиль; мгновение – и разнесет на клочья! С организмом творилось нечто странное, – внутри все набухло и напряглось, что-то из области физиологии. Все увиденное и все подсмотренное, все услышанное и подслушанное, все прочувствованное и познанное в часы бессонной работы души соединилось и обрело форму. Казалось, что составные части естественно и без насилия плотно входят в свои пазы, не оставляя и зазорчика, все точно, прочно, на диво пригнано, на месте, изготовилось, ждет!

В это же время в его жизни свершилось важное и загадочное событие, – говорю загадочное, ибо на нем так и остался некий полог. Дело в том, что Денис женился. Он почти никогда не говорил о своем браке, нигде не появлялся с женой и всегда располагал своим временем. Расспросы были ему неприятны, и тот, кто не был достаточно понятлив, вдруг обнаруживал, что его избегают. Я сама знаю о ней очень мало. Они познакомились случайно, жили в одной и той же гостинице, «Родничок» гастролировал в этом городе, она была там в командировке. Профессия ее не ясна, но достаточно далека от театра, – статистик или экономист. Она была москвичкой, обстоятельство важное, ускорившее появление Дениса в столице и бросавшее на него некую тень. Рождались нелестные догадки об условности этого союза. Но Денис отмел их и твердо и резко, и никто не дерзнул на них настаивать. Я, прошедшая школу отца (а он не любил задавать вопросы), почти не касалась этой темы, хотя наши с Денисом отношения давали мне некоторые права. Он ценил мою сдержанность, и я это чувствовала.

Переезд в Москву, естественно, порождал новые трудные проблемы. Трансплантация театра – сложное дело. Пришлось расстаться со многими сподвижниками, и это был драматический акт. Но, видимо, способность быть мудрым включает в себя и способность к прощаниям. Те, кто склонен к излишней чувствительности, затрудняются принимать решения и, главное, претворять их в жизнь. Основа успеха – готовность к действию, этим качеством Денис обладал.

Фрадкин был вне себя от восторга, мечта энтузиаста сбывалась. Он составил десяток обращений в разнообразные инстанции. Одни подписывал сам Денис, другие – авторитетные люди, которых Фрадкин сумел привлечь. В конечном счете все состоялось, столичная концертная организация приняла «Родничок» в свое лоно. Разумеется, ему и далее предстояли кочевья без собственного жилья, но к этому «Родничок» привык, бивачная жизнь его не страшила. Освободившиеся вакансии были довольно быстро заполнены, началась работа над спектаклями, – театр нуждался в репертуаре. Была воссоздана «Василиса», был поставлен вечер-концерт (вынужденная дань обстоятельствам), а через семь или восемь месяцев была сыграна премьера «Дороженьки».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Вскоре после того как Денис появился в Неопалимовском, появились и отклики на «Дороженьку». Написала Камышина, непосредственно, живо, у нее был острый, внимательный взгляд, – к сожалению, обилие восклицательных знаков вызывало и некоторое недоверие. В этом же духе была статья известного поэта Ивана Евсеева. Но отозвались не только поэты. Спустя определенный срок в популярном еженедельнике была напечатана статья Ростиславлева, наделавшая большого шума. Эта статья вам, конечно, известна. Ростиславлев в знак особых чувств, на которые, вообще говоря, он не слишком щедр, прислал Денису машинописный экземпляр. В коротком письме он сообщал, что здесь статья «такова, какой она вылилась». Очевидно, в окончательном виде в нее вместилось далеко не все – во всяком случае, я приведу главные положения, рискуя повторить и то, что вы знаете.

«Мысль показать жизнь народную-человеческую через смену обрядов, ее сопровождающих, – писал Ростиславлев, – была поистине счастливой мыслью, не потому, что она ввела этнографию в сюжет – это было бы лишь приемом, не более, – суть дела в другом. Находка эта возвращает нас к тому содержанию, которое эти обряды выразили. И так как содержание это сама жизнь, то можно сказать, что обрядово-ритуальная традиция выше и весомей умозрительных моральных заповедей. Не случайно ритуализм есть основа народного театра. Самые плодотворные идеи нуждаются в определенных формах, без которых они расплываются и не закрепляются в сознании. Обряды и были этой формой, они внедрили в народную человеческую жизнь идею нерасторжимости двух этих начал. Причем внедрили ее самым надежным – не рассудочным, а эстетическим, то есть эмоциональным, путем. В этом смысле обряд и есть та традиция, которая  с т а б и л и з и р у е т  жизнь». (Помню, когда отец прочел это место, он сказал: «Справедливо. Всякая традиция нуждается в эстетике. Возьми, например, обряд присяги. Та же клятва Гиппократа – эстетизация этики». Однако вернемся к Ростиславлеву.)

«Для всякого восприятия, тем более для восприятия новой идеи, необходима известная раскрепощенность. В этом плане трудно переоценить роль игрового начала, присутствующего в обряде. Игра всегда  о с в о б о ж д е н и е. Исходная условность, ей присущая, помогает преступить запреты. Ты в игре – и можно решительно все, ты вне собственного, привычного (вяжущего) образа – и преград нет. Во время коляд парень одевался в женское платье и в этом наряде вовсю обнимал встречную девушку. Та отлично знала, что озорница – это соседский сын, но ей и в голову не приходило противиться. Ведь это уже не сосед к ней жмется, не сосед целует ее уста – какая-то ласковая молодка». («Вот почему в любовь часто играют», – усмехнулся, читая, отец.)

«Но игра не только шутка, – точно услышав его, возразил Ростиславлев, – не только шутка и не столько шутка, сколько проба сил, испытание возможностей. Игра – и в мистериях, но в них решались нешуточные вопросы. В «пещном действе» русский человек ощущал свою мощь, он вступал в поединок с нечистой силой, с потусторонним злом, страшным в своей непознаваемости, в нем  в ы с в о б о ж д а л и с ь  потенции, запрятанные до поры до времени, он являл совершенно новый лик, и еще предстояло понять, какой из них истинный: привычный или же столь неожиданный. Плоско было бы подчеркивать в обряде одно лишь игровое начало. В слове «обряд» укрылось слово «ряд», а в нем ощущение хорового начала, ощущение общности, связи. Фонетически оно близко слову «род». Ряд за рядом проходят годы, рядовой человек – это прежде всего человек, готовый разделить общую участь, сначала рода, потом народа.

Однако и это лишь одна сторона дела. Известно, что эта общность выражает себя всего сильней в бытовой стороне. Многие по-своему замечательные мыслители видели в этой опоре на быт вернейшее средство сохранить национальное своеобразие. Но не один бытовой уклад определяет это своеобразие и не одно хоровое начало его выражает – нерасторжима связь этноса с любым его представлением, связь целого с единичным, когда они рождены одной почвой, когда у них общая историческая судьба. Поэтому не случайно в этом спектакле жизнь народа явлена через жизнь одного человека».

Далее Ростиславлев останавливался вскользь на актерском исполнении, на музыкальной основе «Дороженьки», на достоинствах режиссуры Мостова и вновь возвращался к общим проблемам.

«Нельзя сказать, что деятельность двадцатого века не созидательна, – писал он. – Создается многое, причем создается с размахом, фантазией, даже величием. Это созидание свойственно и трудовой и политической жизни. В первой – рождаются индустриальные гиганты, мегалополисы, новые города, во второй – новые общественные и социальные структуры, новые межгосударственные отношения. Век характерен решительностью и крупномасштабностью. Но этой созидательной стихии сопутствует и разрушительная. Люди отрясают прах со своих ног и сжигают за собою мосты, с тем чтобы отрезать себе путь к возвращению.

Возвращаться, допустим, и бесполезно, возвращаться, может быть, и бесплодно, время действительно необратимо, но  п о м н и т ь – и важно и плодотворно, но взять с собой в путь то, без чего нельзя обойтись, без чего скудеют душа и дух, без чего нет смысла в любых достижениях, более того, без чего они превращаются из благодеяния в угрозу, – сделать это жизненно необходимо. Мы поняли – с трудом, – что нужно охранять памятники нашей истории, но мы еще не поняли, что гораздо существенней охранять то, что составляет сердцевину жизни народа, – его национальную суть. А это значит – его характер, его творчество, его философию повседневного бытия. Ибо сегодняшнее не упало с луны; слово «индустрия», переведенное на русский язык, означает «трудолюбие», забывать это глупо.

Обряд как символ труда, который сделал нас такими, какие мы есть, обряд как игра, высвобождающая наш творческий дух, обряд как спутник жизни и смерти, позволяющий без страха пройти первую и встретиться со второй, обряд, помогающий понять неизбежность циклов, смену времен, неизбежность ухода и неизбежность продолжения жизни, обряд, вобравший в себя мудрость, наблюдательность и богатство чувств наших отцов и матерей, – обряд не должен быть только памятником. Он должен ожить, чтобы жить, чтобы сопровождать поколения, утверждать связь живых с историей семьи, рода, народа, с историей своей земли и своего государства.

Выше я сказал о символической сущности обряда. Она органична. Национальное выражается в символе пре́жде, чем формулируется в идее. Моя корневая принадлежность сначала ощущается мною, и это ощущение ищет символа. Ощущение предшествует знанию. Мы предчувствуем, чувствуем, затем осмысляем. Этой последовательности еще никогда никому не удавалось нарушить. Именно поэтому я приветствую спектакль и не тороплюсь назвать его – нет, не недостатки, – его недостаточности. «Дороженька» родилась естественно – она глубоко символична, то есть глубоко национальна, но, разумеется, это лишь первый шаг, ибо осмысление необходимо. Спектакль идет к идее ощупью, он чувствует, что она существует, но еще не знает, в чем ее смысл. Художник слишком целеустремленно понял свою задачу – явить судьбу через обряд. Мы вправе сказать, что ему не хватило дерзости оторваться от бытовой основы и показать назначение своего героя, а оно не только в том, чтобы бросать в землю семя и продолжать род. Наша отечественная мысль давно бьется над этим вопросом вопросов, и каждая эпоха отвечала на него в соответствии с тем, что преобладало в общественном климате на том или ином историческом вираже. Мы можем понять неизбежную ограниченность этих ответов, но понять не значит принять. И если это назначение в том, чтобы существенным, а возможно, и решающим образом повлиять на будущее этого мира, то в представленном нам бытовом человеке надо видеть человека государственного, а именно это его качество сознательно отрицали и игнорировали мыслители, о которых я говорил выше. То была их историческая ошибка, которая сегодня так же очевидна, как их искренность.

Мы не те Иваны, что не помнят родства. Мы благодарны тем предтечам, кто впервые напомнил и своим и чужим о нашей особости, нашей сути. Мы понимаем всех, кто отстаивал национальный традиционализм, они из него возникли и его утверждали.

Но подлинно благодарны мы тем, кто утвердил наше самосознание. Мы и в первых ищем то, что способствовало деятельности вторых. Нам далеки идилличность и умиленность, нам нужны боевитость и смелость. Они – восхищенные созерцатели, мы – убежденные люди действия. Им – лирический восторг, нам – твердые руки и еще более твердые сердца. Кротость и умение принять судьбу – весьма привлекательные вещи, но сейчас важней самая откровенная гордость. Она ведет сильных и укрепляет тех, кто слабей. Она и есть, если угодно, самосознание, ощущение ноши себе по плечу.

Нет, не случайно на этом свете, на громадных и суровых пространствах основалось это кровное братство. Недаром оно не сгорело в огне, не пошло ко дну, уцелело в потоке нашествий, выстояло среди всех испытаний.

Нет, не всеядное добросердечие, которое наполняло одних, не эсхатологический мистицизм, завораживавший других, – совсем иное чувство  с о з р е л о, иная мысль, иная цель.

Чуть не век безусловно достойные люди, чьи благие намерения неоспоримы, внушали urbi et orbi, что наш народ, в своем существе, негосударственный, что политическая жизнь ему враждебна, ибо она разрушает его мораль. То было опасное заблуждение. Их уверенность, что истина выше авторитета, глубоко абстрактна, ибо в конечном счете истина действенна лишь тогда, когда она авторитетна. Рискну утверждать, что есть даже эпохи, когда лишь авторитет воплощает истину.

Вот почему нам не нужны ни далекое прекраснодушие, ни более позднее апокалипсическое предчувствие, ни поиски своей причастности мировой душе, ни, тем более, трагизм, будто бы свойственный людям космической эпохи.

Нам нужна, повторяю, гордость. Гордость своей исторической целью, гордость тем, что она нам по силам. Все это представляется ясным, и все же произведение искусства нельзя судить за то, чего в нем нет. Надо быть благодарным за то, что в нем есть. Есть же в нем не только «лица необщее выраженье» – это естественное достоинство художества, – в нем есть, возможно и бессознательно, и д е я  необщего выраженья лица как насущная и необходимая потребность времени. Спектакль «Дороженька» появился, ибо не появиться не мог. Мы его ждали, вот он и родился. Денис Мостов пробудил то, что в ком-то уснуло, от кого-то ушло, заслонено «планетарными» заботами. Можно сказать без боязни преувеличить, что стандартизация – одна из главных опасностей века. Мы погружены в мир, не только извергающий стереотипы, но и стремящийся к ним свести все без разбора, от медицинских рецептов до нравственных постулатов. В этом стремлении для него нет неприкасаемого – унифицированию подлежат не только вкусы, но и взгляды. Люди терпеливы, часто пассивны, предпочитая плыть по течению, они привыкли отдавать без борьбы даже самое сокровенное. Но когда речь заходит о том, что составляет их главное отличие – о принадлежности к своему корню, – они обязаны устоять. В этом их долг перед матерью и отцом, перед их дедами и прадедами, перед всеми неведомыми сородичами и соплеменниками, которые десятки столетий выковывали тот образ, духовный и душевный, внешний и внутренний, который священен и неповторим, дает человеку чувство особости и чувство общности одновременно, отдать который означает предать, причем не только живых, но и мертвых.

Не странно ли, что понадобилось явиться неизвестному режиссеру из дальнего города, создать сплоченный отряд подвижников, чтобы мы, заверченные пестрым колесом необязательных премьер и вернисажей, толками о книжках, что вспархивают, как бабочки, и живут, как бабочки, не дольше дня, замороченные дурацкими фильмами о далекой нам всем, придуманной жизни, чтобы мы вдруг поняли, кто мы есть. И если рассматривать этот спектакль как первый шаг, как первый благовест, то, как знать, возможно, художник и прав, несколько сузив свою задачу. Сначала вспомним полузабытое, затем – двинемся дальше».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю