412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Зорин » Странник » Текст книги (страница 13)
Странник
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:53

Текст книги "Странник"


Автор книги: Леонид Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)

Дальше следовали слова удивительные, то было истинное откровение, почти прозрение:

– Кабаком то Горе избудетца… За нагим-то Горе не погонитца. Да никто к нагому не привяжетца…

Какая проповедь отказа от благ, какой неожиданный способ «избыть горе»: отдай все – и спасешься, вот путь, вот выход.

Однако же не сразу можно стать вровень с такой мудростью, всей убежденности, заключенной в Наташе Кругловой, оказалось недостаточно. Молодец не поверовал. Да и как бросить все то, что гляделось таким прочным, завидным, отвоеванным у лиха?! Понадобилось новое, еще более действенное  п р е о б р а ж е н и е.

Архангелом Гавриилом Горе молодцу явилося.

Архангел предстал в виде Николая Гуляева, и я вновь ощутила, сколько силы таится в этом невысоком человеке, – если решится он ее обнаружить, трудно ему противостоять. Денис безошибочно нашел исполнителя.

– Али тебе, молодец, неведома нагота и босота безмерная? На себя что купить – то проторится, а ты, удал молодец, и так живешь!

Что можно на это возразить? Он ли, молодец, не знал «великой леготы-безпроторицы», когда был наг, бос и сам черт был ему не брат? А Гавриил вразумлял терпеливо и неотразимо:

– Да не бьют, не мучат нагих-босых, и из раю нагих-босых не выгонят, а с тово свету сюды не вытепут, да никто к нему не привяжется – а нагому-босому шумить розбой!

Не могу отделаться от чувства, что Денис вел тут странную игру. Разумеется, Горе «излукавилось», приняв в первом вещем сне облик самой мудрости, во втором – явившись архангелом, но в чем погрешило оно против правды?

Разве не черным знаком были мечены и невеста и гости? Разве будущая жизнь с этой белотелой квашней не означала медленной смерти – удавки? («Быть тебе от тое жены удавлену, из злата и сребра быть убитому!»)

Безусловно, не явись Горе в двух вещих снах, молодец и не узнал бы о той угрозе, которую несло в себе его сытое беспечальное житье-бытье, и может быть, впрямь неведенье нам радость, а всеведенье – Горе? Но я уже смутно догадывалась, что для того существа, которое воплощал Прибегин, эта блаженная слепота была хуже самой злой муки – на иной лад настроил неведомый настройщик эту душу.

Нет, все было верно и неизбежно: и мудрость в Наташином обличье, и нежданно возникший Гавриил. Было преображение, но не ряженость, было новое лицо, но не богохульное лицедейство. Недаром же смолчали и юродивые, и скоморохи, и монахи, а с ними и тот, кто «в начале века сего тленнаго» разгневался на племя человеческо.

И разве святость не к лицу Горю? Разве не известно, что рай для тех, кто был бос и наг на этой земле? «Из раю нагих-босых не выгонят, а с того свету не вытепут». С того свету сюды не вытепут! Не случится самого страшного. Где ж тут диавольское искушение, где злодейский умысел? Их нет и в помине.

Так или иначе, молодец поверовал. С архангелом не поспоришь. Почти похожий на себя прежнего, еще не проснувшийся вполне, но уже стряхнувший тяжелую после пиршества дрему, молодец встал с пуховиков, высадил дверь плечом – и был таков. Бедный жених перед самой свадьбой вернулся на круги своя.

И вот он вновь в царевом кабаке, и с непостижимой быстротой, как листья с дерева в осеннюю пору, слетают с него парча, бархат и шелк – долой все, что может напомнить о тех сытых днях! Еще раз, почти физически я поняла, что это обнажение – освобождение: чем безбоязненней нагота, тем полней воля. Вновь вокруг бескорневые людишки, вновь подносят ему «ищущему сладкова», все как прежде, и все – другое. Тогда, в первый раз, он был соблазнен милым другом, ровно какой несмышленыш, теперь он пришел сюда, хоть и по трубному архангельскому гласу, которому поверовал, но и по своей воле, понимая, что нет иного пути сохранить душу живу. Тогда, в первый раз, он искал здесь веселия, теперь – спасения, «к нищему не привяжется»!

Какое радостное буйство, какой жаркий хмель были в этом празднике избавления! Потонули голоса юродивых, возобладал скомороший хор, примолкли монахи, и – завертелось, понеслось: вчерашние словолитцы и рукавишники, котельники и резцы, мыльники и капустники, люди основательных прочных профессий, забывшие и свое ремесло, и дом, и семью, поднятые неведомым вихрем с места и ринувшиеся в свое странствие-поиск (зачем странствуют? чего ищут?), все бросились в пляс, в пляс, да еще и с песней – до хрипа, до стона, до сорванных голосов. А с ними – и беглые, беззаконные, всякая прочая босота, ускользнувшие иноки, забубенные головы, небезопасный ночной народ. Кружатся озорные бабенки, что́ стыд, что́ срам? Кто их придумал? Задрать подол, показать потаенное – дело житейское, привычное. Что прятать нагое, когда все голы? Что таить, когда и тайного нет? И коли прежде посмеялись над наказом родительским, то как теперь не потешиться над несыгранной свадьбой? Почему бы здесь ее не сыграть? Вот эта плясунья, хоть и простоволоса и боса, чем не невеста? Решено – сделано. И вот уж поп-расстрига ведет гулящую девку да молодца к венцу, а невестины дружки вовсю хвалятся ее богатством. Оказывается, идет за невестой «хоромное строение» – два столба в землю вбиты, а третьим покрыты. Есть липовые два котла, правда, сгорели дотла. Есть дегтярный шандал да помойный жбан. Имеется и челядь – полтора человека с четвертью.

И тут же выкатились два урода-обрубка, чтобы все мы увидели, что это значит.

Весь честной народ покатывался с хохоту – и хороша невеста, и достаточна, за ней не пропадешь. Повеличали и жениха: «Живешь ты, господине вкупе, а толчеш в ступе, и то завернется у тобя в пупе!»

Обвенчал расстрига молодца с девкой, а скомороший хор посулил им веселую да ладную семейную жизнь:

– А как хозяин станет есть, так не за чем сесть, жена в стол, а муж под стол, жена не ела, а муж не обедал.

Однако теперь, когда они повенчаны, им предстоит их первая ночь. Слезами заливается бедная невеста – страх разбирает, напрасно утешают подружки. И молодца напутствуют его приятели, просят – не посрамить мужской чести и победить в предстоящей битве.

Эрос всегда занимал в Денисовом творчестве – в полном соответствии с его дионисийской натурой – заметное место. Денис утверждал, что, в отличие от мысли, плоть не может быть греховной уже потому, что она естественна. Земля всегда ждет семени, а все земное – разумно и прекрасно. И казалось бы, здесь, где люди сбрасывают с себя все, что их стесняет – от одежд до правил, где всё – игра и повод для смеха и обряд и ритуал, здесь, где всё – на миру, а на миру смерть красна и любовь не грешна, – здесь, казалось бы, и разгуляться его язычески чувственному дару. Но нет, вновь вступил в действие невидимый рычаг – и замер гогочущий хоровод. Никогда Денис не шутил со смертью, ни тем более с любовью, и, дойдя до черты, вдруг словно показывал залу, что они не могут быть предметом пародии. И я свидетельствую, что зал с простодушной благодарностью, с невольным торжеством воспринимал этот поворот. Вновь занимался рассвет, и ночь отступала, вновь странники шли своим путем, а молодец – своим. Ибо, как было сказано, не могли до конца слиться их дороги.

То, что Денис ввел в сюжет «Горя» эту псевдосвадьбу (тут, как вы заметили, и «Роспись о приданом» и «Послание… недругу» пошли в ход!), не было лишь дополнительной фреской, и дело конечно же не в том, что развитие событий давало ему эту возможность. Я шутила, что там, где поблизости Фрадкин, не удастся обойтись без свадебного обряда, но Фрадкин слишком серьезно к этому относился, ему-то такая пародия могла показаться даже непозволительной, почти кощунственной.

Эта изнанка общепринятого, это «шиверью-навыверью» были необходимы Денису именно для того, чтобы явить нам те пропасти, по краю которых ходит, барахтается и самоутверждается дитя человеческое.

Одни, заглянув в них, и вовсе теряют равновесие, а иные вдруг обнаруживают устойчивость, волю к новому  п р е о б р а ж е н и ю.

Способность к последнему, столь важная, пожалуй, решающая (как увидели это еще в «Василисе») способность, едва ли не определительная для героев Дениса, и в «Странниках» признавалась им не только за Горем-Злочастьем.

Однако до нового состояния духа путь молодцу еще немалый. Еще надо было пережить то горькое, похмельное утро, когда вышел он на берег реки, которая в иных обстоятельствах могла бы называться и Стиксом и даже Летой. Только перевозчики, странные Хароны, не были ни равнодушны, ни бескорыстны.

– Дай нам, молодец, перевозного, дай нам, молодец, перевозного…

– Что ж мне вам дать, коли дать нечего?

– А не повезем мы тебя безденежно!

Темнеет небо, проходит день, угасает за перевозом чуть слышная песнь, куда пойти молодцу, куда деваться человеку? Вот он, край тоски, край жизни!

– Ахти мне, Злочастие горинское, до беды меня, молотца, домыкало!

Вслушайтесь в это признание! С каких древних пор вложен разный смысл в слова «горе» и «беда». «Раз-два, горе не беда», – пели русские солдаты. «Это еще не беда, беда впереди», – утешал своего молодца богатырский конь в «Василисе Прекрасной». Горе не беда, а быть может, даже щит от беды, как мы увидим дальше. Горе это жизнь, а беда уже смерть. Так неужто же горе все-таки довело, домыкало до беды? Похоже, что так.

– Ино кинусь я, молодец, в быстру реку – полощь мое тело, быстра река, ино еште, рыбы, мое тело белое! Ино лутчи мне жития сего позорного. Уйду ли я у Горя злочастного?

И здесь мне до конца стало ясно, почему нервному, неутоленному Прибегину, а не обольстительному Рубашевскому была поручена эта роль. Нет, не глупый сын, а сын непокорный, не гуляка, а странник, ищущий – не себе – душе своей место! А где оно, и есть ли оно? Где найти ей убежище и равновесие? Куда деваться? Куда деваться? Видно, и впрямь – на речное дно! Не понадобятся и перевозчики.

Но тут, в последний отчаянный миг, выскочил из-за камена другой молодец, до жути схожий с нашим, так же бос, так же наг, нет на нем ни ниточки, лишь лычком подпоясан – само Горе. И воскликал этот второй богатерским голосом:

– Стой ты, молодец; меня, Горя, не уйдешь никуды! Не мечися в быстру реку! Не хотел ты отцу-матери покоритися, а хотел ты жить, как тебе любо есть. Так выучю тебя я, Горе злочастное. Нет меня, Горя, мудряя на сем свете. Поклонися мне, Горю, до сыры земли! А в горе жить – некручинну быть. Ты будешь перевезен за быструю реку.

И взглянул молодец на Горе и видит, как оно нынче с ним схоже, ни его от себя, ни себя от него не отличишь! Все равно как близнята! То ли Горе им стало, то ли он им стал. А куда от себя самого денешься?! И поклонился он Горю до сыры земли да запел хорошую напевочку:

– Беспечална мати меня породила, гребешком кудерцы розчесывала… Ино я сам знаю и ведаю, что не класти скарлату без мастера, не утешыти детяти без матери… Да хотел я жити, как мне любо есть!..

«Хотел я жити, как мне любо есть…» Какую ношу взваливаешь себе на плечи вместе с этим стремлением! Отстаивая свободу, очень часто теряешь и ее подобие. Только поняв это, можно объяснить многовековую покорность рабскому состоянию. Стерпи – не было б хуже. (Я сказала – объяснить. Ибо те, кто хотят  о п р а в д а т ь, предпочитают говорить о смирении. Нет спору, в нем больше притягательности, в сравнении с ним терпение проигрывает. Ведь смирение предполагает сознательный акт, а терпение рождается скорей от безысходности, чем от убеждения. Смирение обуздывает дух, терпение применяется к обстоятельствам. Смирение – по-своему действенно, терпение – казалось бы, пассивно. И вместе с тем оно оставляет больше надежды. Многотерпеливый человек еще способен к неожиданной перемене, смирившийся – никогда.)

Да, «жить, как мне любо» – не столько свобода, сколько неволя, но есть особые сердца, они идут на эту неволю, ибо выбрали ее сами, а ту, другую, выбрали за них и для них. И вот уж прояснившимся взором, весел-некручиноват, посматривает молодец вокруг себя, открывая преимущества своего нового состояния:

– Когда у меня нет ничего, и тужить мне не о чем!

Поистине странный аналог почти буддистской мудрости на отечественной почве! Но только – «почти»! Это освобождение от забот принесла не нирвана, его даровало Горе. Существенное обстоятельство. Покорися мне, Горю, и никто к нагому не привяжется. Удивительным образом открылась жизнь: только горе – спасение, только оно – защита. Лишь убедившись, что человек заслонен горем, она, эта жизнь, пройдет мимо, пощадит, не добьет окончательно. Так поклонися мне, Горю, до сыры земли, и ты будешь перевезен за быструю реку.

И в самом деле, на сей раз корыстные Хароны перевезли молодца и не взяли у него перевозного. Но зато и попытка нарушить условие оказалась тщетной.

Напрасно надел он порты крестьянские, нет, не крестьянствовать ему, не укорениться, не жить оседло на своей стороне – он приговорен к скитальчеству. Ибо стоило ему тронуться «на свою сторону», как вновь явилось пред ним на чистом поле Горе и напомнило, что отныне они неразлучны.

– Ты стой, не ушел, доброй молодец! Не на час я к тебе, Горе злочастное, привязалося… кто в семью к нам примешается – ино тот между нами замучится! Такова у нас участь и лутчая! Хотя кинся во птицы воздушный, хотя в синее море ты пойдешь рыбою, а я с тобою пойду под руку под правую!

«Не на час я к тебе, Горе злочастное, привязалося»… Так что ж это – вековая судьба? А как же спасительная способность к преображению? Слышите, как возликовали скоморохи?

– Полетел молодец ясным соколом!

Но тут же отозвался зловещий хор юродивых:

– А Горе за ним белым кречатом.

– Молодец полетел сизым голубем, – настаивают скоморохи.

– А Горе за ним серым ястребом, – не унимаются юродивые.

– Молодец стал в поле ковыль-трава!

– А Горе пришло с косою вострою, – закаркали непримиримые прорицатели.

Это так. Горе стоит, как смерть с косой, уже не защита, а возмездие человеку, который задумал вновь взбунтоваться, уйти, жить по своей воле, поспорить с вековой судьбой. «Не на час я к тебе привязалося». И вот оно уж оскаливает в торжествующем хохоте свои клыки:

– Быть тебе, травонка, посеченной и буйны ветры быть тебе развеянной!

Все эти попытки молодца спастись, убежать, уйти от своей участи, взмыть под сине небо или ковылем срастись с землей Денис явил нам самым впечатляющим образом. Он знал, что в решающие мгновения напряжения духа сценическая динамика бессильна, и, наоборот, всегда полагался на внутреннюю мощь статики.

Прибегин все это время, пока, следя за его усилиями, яростно спорили оба хора, оставался неподвижен. Но свет то захватывал из тьмы его лицо, то угасал, словно уступая ночи, – сцена то озарялась, будто вспыхивал луч надежды, то погружалась в мрак. И все мы неотрывно смотрели в эти – точно пульсирующие – глаза, и все будто спрашивали себя: куда деваться человеку? Злая участь. Злая часть, Злое счастье. Зло и счастье ходят рядом, как ад и рай, я меж злом и счастьем, как меж адом и раем, разрывается человек. Он не может быть праведником, не хочет быть грешником, он измотан этой вечной жизнью-борьбой на рубежной черте. О чем же он возмечтал? Об убежище.

Удовлетворенно, воздев длани, запели монахи:

– Спамятует молодец спасенный путь, и оттоле молодец в монастыр пошел, а Горе у святых ворот оставается.

Исход? Ответ? Укрыться в монастыре от Горя? Но разве можно укрыться от искупления? От бога в душе? От высшего суда? И Денис будто услышал нас и воскликнул: нет! Нет того китежа, нет тех кущ, где нашел бы приют и покой этот вздыбленный мир. Пусть сурово поют монахи:

– А сему житию конец мы ведаем. Избави, господи, вечные муки, а дай нам, господи, светлый рай. Во веки веков. Аминь.

Пусть. Сквозь их торжественный хор мы слышим несмирившийся человеческий голос:

– А хотел я жить, как мне любо есть. А хотел я жить, как мне любо есть.

И вновь видим, как, то возникая, то исчезая, в зыбком рассветном мареве движется рогожная, берестяная, лыковая Русь, бредут странники. Бредут. Куда же катится поле? Куда он ведет, вековой путь? Дуют вихри, метут снега, все та же песнь звучит над степью, над бором, над прибрежной волной. А жить хочется, как любо душе. Что ж любо ей? Монастырские стены? Скит? Убежище? Усыпительный день над озерцом, затянутым ряской? Чего она хочет, эта душа? Неужто же лишь этой дороги, со встречным ветром, с падучей звездой, лишь этой тропы меж адом и раем, меж горем и счастьем, злом и добром? Бредут. Бредут…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Мне нет нужды писать вам о совершенно исключительном успехе «Странников». Если вы были на премьере, то помните, что Дениса, в полном смысле слова, не отпускали со сцены. Прошло уже много времени, а он все стоит перед моими глазами, бледный, в кожаном пиджаке, уже владеющий собой и потому внешне спокойный, но прядка на лбу так и пляшет, и через пять рядов меня опаляет исходящее от него пламя.

Странно было увидеть, что Ростиславлев ушел нахмуренный. За ним, что-то жарко объясняя, почти бегом следовала Камышина. Ее лицо, обычно смуглое, с некоторой желтизной, на сей раз было в красных пятнах, точно она торопливо и неумело намазала его помадой. Тут же шагал массивный Корнаков, неопределенно покачивавший маленькой головой, а вслед за Ростиславлевым семенил Евсеев, его мальчишеское личико в полуседой бороде выглядело растерянным, и он смахивал на озабоченного лисенка.

Все выяснилось на следующий день, когда Камышина мне позвонила. Серафим Сергеевич был недоволен. Он сказал, что Денис больше думал о зрелище, о пластике, о сценических эффектах, быть может, даже о грубоватых, но надежных средствах воздействия на зал, одним словом, об успехе, но не о сути дела. Грустно видеть, что он насквозь человек театра и аплодисменты для него дороже всего. Впрочем, не он первый, не он последний, для кого овации выше творческой миссии. Еще печальней, что все это можно было предвидеть. Он, Ростиславлев, с самого начала почувствовал в этом замысле серьезный изъян. Он сразу ощутил эту подспудную апологию скитальчества, издавна разъедавшего те основы, на которых стояла народная жизнь. Ему жаль было лишний раз оказаться правым. Видит бог, он бы предпочел ошибиться.

Денис, который относился к Ростиславлеву с безусловным уважением, на сей раз взбесился. Довольно, он не мальчишка, которого ведут за руку. Он сам знает, куда ему двигаться, и не намерен ни у кого просить прощения за свой успех. Между тем именно этот успех, нараставший от спектакля к спектаклю, выводил Ростиславлева из себя. Чем громче были доносившиеся до него раскаты, тем суровее он становился. Трещина между ним и Денисом росла день ото дня, и было ясно, что ее трудно будет заделать. Камышина потеряла сон и звонила мне беспрерывно. Каждое утро я должна была выслушивать очередной монолог, потом она стала будить меня по ночам, убежденная, что я также бодрствую. Смысл ее лихорадочных фраз заключался в том, что мыслителю и художнику необходимо объясниться, иначе они потеряют оба, а больше всего утратит искусство.

– Только вы, дорогая, можете это сделать, – заклинала она меня. – Ваше влияние на Дениса Алексеевича огромно. Возможно, что Серафим Сергеевич несколько сгущает краски, я даже допускаю, что он чрезмерно концептуален, но таланту такого масштаба, как Мостов, необходима ясная цель. Если говорить о сверхзадаче, то она должна быть не только в спектакле, но и в жизни. Я не хочу знать, кто прав из них больше в этом частном случае, я знаю одно: они необходимы друг другу.

Должна сознаться, что я не осталась равнодушной к ее призывам. При том, что совсем не все в Ростиславлеве было для меня безусловно, а спор после новоселья «Родничка» оставил во мне сложный осадок – боль за отца, недовольство собой, – я все же продолжала ощущать воздействие личности Серафима Сергеевича. Главное же, в его словах я находила много близкого. Мысли еще можно сопротивляться, но влияние на ваши чувства почти непобедимо. Было что-то искусительно завораживающее, не подберу других слов. Тем более, как мне показалось, Денис испытывает потребность в опоре. Руководящее начало для дарования необходимо, без него оно способно лишь на игру. Наконец, я была убеждена, что для дара Дениса естественно и органично развитие на той почве, которую в нем укоренял Ростиславлев.

Было решено, что я соберу близких людей и в домашней, непринужденной обстановке постараюсь примирить оппонентов. Я осторожно сказала об этом отцу – я не была уверена, что он будет в восторге от этой сходки, – но, против моего ожидания, он легко согласился.

– Ну что ж, – сказал он, – если понадобилось вече, то собери его. Я полагаю, что твоя чимароза налагает на тебя определенные обязанности.

Чимарозой отец называл мои отношения с Денисом – по имени композитора, прогремевшего, как известно, оперой «Тайный брак».

Разумеется, я была благодарна отцу и вновь восхитилась его широтой, однако поймала себя на мысли, что он, видимо, не прочь еще раз увидеть и послушать Ростиславлева – похоже, тот сильно его занимал, хотя отец и чувствовал в этом беловолосом и белобровом человеке обидную неприязнь.

«Собрать вече» оказалось не так-то просто. Мне пришлось основательно подумать над тем, кого звать. Нельзя было не оповестить Фрадкина, а я знала, что Серафим Сергеевич и Камышина едва его терпят. Нельзя было обойтись без Камышиной и Евсеева, между тем оба они, особенно Мария Викторовна, своей несдержанностью могли только сгустить атмосферу.

Надо было подумать и о людях, милых отцу, и поэтому я пригласила Багровых. Самой мне очень хотелось позвать Ганина и Бурского, но я понимала, что, приглашая Александра, рискую многим.

И Ганин и Багровы относились к Ростиславлеву и его приверженцам сдержанно. Но если Багров был слишком величав, а Ганин слишком ленив, чтобы это обнаруживать (Борис Петрович частенько говорил, что его лень заменяет ему – и с успехом! – хорошее воспитание), то на Бурского трудно было надеяться. Бурский был человек колючий и ради красного словца не пощадил бы не только Ростиславлева. Он симпатизировал Денису, но с окружением Дениса у него не возникло контакта.

Особенно доставалось от него Евсееву. Бедняга болезненно реагировал на его шутки, а Бурский не унимался, изъяснялся с ним подчеркнуто-выспренне, обращаясь к нему, говорил «Иоанне» или «брадатый друг мой», иной раз с деланным участием осведомлялся: «Родимый, ты скорбен?» Он подмечал его слабости и на некоторых искусно играл. Однажды он сказал мне, что поэт хочет, чтобы его считали пьющим. И в самом деле, стоило Александру увидеть на челе Евсеева тучи, он как бы ненароком вздыхал по поводу приверженности последнего к алкоголю, и лицо поэта от удовольствия светлело. Между тем пил Евсеев, к его чести, более чем умеренно.

Камышину Бурский вообще отказывался принимать всерьез, был к ней несправедлив; когда я говорила о ее одаренности, морщился, как от зубной боли: «Оставьте, Сашенька, нынче все одаренные, даже слишком. В особенности – склонностью к эпатажу. Кто приходит в Большой театр в шортиках, кто надевает кокошник – один черт. Верьте слову, зря вы ее привечаете. Боярыня Морозова для очень бедных».

Сталкиваясь с Камышиной, он делал вид, что находится под сильным впечатлением от ее достоинств, печально вздыхал и приговаривал: «Уж ты меня, сударушка, иссушила».

Однако при всей своей экзальтированности Мария Викторовна была совсем не глупа. Она отчетливо видела эту игру и легко теряла равновесие. Тягаться с Бурским в острословии она не могла и потому говорила дерзости, приводившие Бурского в полный восторг.

Не обходил он своим вниманием и Ростиславлева. Как вы догадываетесь, Серафим Сергеевич был не из женолюбов, он жил другими страстями. Неудивительно, что ему не везло в браке. Две попытки наладить семейную жизнь не принесли успеха, он был женат в третий раз, но, как говорят, тоже не слишком удачно. Бурский, разумеется, не упустил из виду этой вынужденной смены жен. Либо он, имея в виду несомненное влияние Ростиславлева на своих адептов, называл его «атаман-эротоман», либо, изрекая какое-нибудь подчеркнуто общее место, обращался к Ростиславлеву как бы за поддержкой, добавляя доверительно с глубокомысленным видом: «Вы, как полигам, должны это знать». Ростиславлев, сильно шокированный, от негодования белел еще больше, чем обычно, но, надо отдать ему должное, держал себя в руках.

Все эти выходки заставляли меня сильно задуматься, а было еще одно беспокойство.

Как вы помните, некоторые высказывания Бурского о странничестве удивительным образом совпадали с обвинениями Ростиславлева, и я опасалась, что Денису достанется с двух сторон. Весь смысл присутствия Бурского был в создании определенного равновесия, а его-то как раз могло и не возникнуть.

И все-таки я позвала Александра, вопреки всем этим ясным доводам рассудка. Очевидно, я втайне была уверена, что он не даст Дениса в обиду, да и видеть его мне всегда хотелось.

Очень возможно, в моем решении это наименее важное обстоятельство играло самую важную роль.

Поначалу Бурский категорически отказался:

– Нет, Сашенька, увольте, я не гожусь для таких сборищ. Опять ваш тяжеловесный Серафим будет чревовещать на перепутье, а Мария – молитвенно закатывать очи. Чего доброго Иоанн станет читать вирши, а Фрадкин будет объяснять смысл пятидесятницы. Нет, нет, освободите.

– Сделайте это для меня, – попросила я. – Боюсь, что может быть жарко, и холодный душ  в  у м е р е н н о й  д о з е  (эти слова я подчеркнула) будет небесполезен.

– Так я понадобился для водных процедур, – рассмеялся Бурский. – Ну что ж, пользуйтесь тем, что я вам не могу отказать.

Этот человек вел ту или иную игру с каждой женщиной, которая ему встречалась, даже если ему ничего не было от нее нужно. Потому-то каждая и оставалась в уверенности, что она ему небезразлична. Даже мне, которая, в отличие от многих, успела узнать его достаточно близко, эти слова были приятны. Так уж мы устроены, бедные созданья, – в сущности, нам немного нужно.

Впрочем, по-своему Бурский был ко мне привязан, а к Георгию Антоновичу испытывал неподдельную нежность.

К великой радости Камышиной Ростиславлев и – вслед за ним – Евсеев приняли мое приглашение. Багров колебался, но Ольга Павловна, которая любила подобные застолья, быстро его уговорила. Ганин также сказал, что придет, хотя не преминул обронить:

– Помяните мое слово, Сашенька, ни к чему не приведет сие ристалище духа. Человек странно устроен, его можно победить, но нельзя убедить.

Больше всех сопротивлялся Денис.

– Я сказал все, что мог, и все, что хотел. Не разобрались – пусть еще раз смотрят спектакль. Не желают разбираться – их дело. На кой черт мне это толковище?

Я попыталась успокоить его. Кажется, еще никогда я не была столь медоточива. Я ласково повторяла всякие прописи, стараясь приспособить их к нашим делам. Я говорила, что театр коллективен по своей природе, что самый блестящий его деятель не может жить в вакууме, самый независимый дух зависим, если он реализуется в этой сфере, – зависим от сподвижников, от аудитории, от общественных настроений, от направления критической мысли. Театр полемичен в своей основе, а если он хочет сказать свое слово, полемичен вдвойне, и потому, вступая в ежевечернюю битву, не может обойтись без союзников. После этой преамбулы я заметила, что Ростиславлев – сильный и целенаправленный ум, пусть даже он не свободен от крайностей, почти неизбежных для человека его темперамента. Нет сомнений, что стучится он в ту же дверь, он ищет там же, где ищет Денис, хотя, безусловно, не всегда концепцию можно примирить с интуицией. Тем не менее для серьезного конфликта – я в этом убеждена – оснований нет. Страсти иногда затемняют действительное положение вещей, необходимо прежде всего их умерить. Стремление к истине начинается с умения слушать друг друга.

Меня горячо поддержал Фрадкин. Схватив Дениса за пиджак, он призвал его к большей терпимости, он выразил уверенность, что, несмотря на все свои претензии к «Странникам», Ростиславлев предан той идее, которая вызвала рождение «Родничка». Кроме того, нужно быть благодарным – Серафим Сергеевич своей деятельностью способствовал тому, что театр получил стационар.

Последний аргумент подействовал на Дениса – наш странник так наслаждался обретенным домом, что не мог сердиться на одного из тех, кто поселил его в нем.

В назначенный вечер все собрались в Неопалимовском. Я постаралась, Камышина мне помогла, и когда гости увидели накрытый стол, они сразу пришли в доброе расположение духа.

– Было много путей достичь победы, – сказал Ростиславлев, – истребить неприятеля, пленить его, задушить в объятьях, но самый действенный путь – накормить его.

– Что касается Иоанна, то его надо напоить, – сказал Бурский.

Евсеев весело усмехнулся и потер ладони.

– В таком случае, – сказал Ганин, – первая здравица должна быть за наших кормильцев и поильцев.

Он чокнулся со мной и с отцом.

– Охотно, – сказал Ростиславлев, – но я думаю, что наших хозяев не обидит, если я скажу, что в эти слова я вкладываю еще более широкий смысл.

– Не обидит, – сказал отец, – я приветствую ваше стремление идти от частного к общему.

По крайней мере полчаса гости отдавали дань моему скромному искусству, и мне даже показалось, что все забыли о том, что́ их сюда привело. Видимо, Камышину встревожила эта мысль, и она попросила слова.

Мария Викторовна начала издалека, она вспомнила дни рождения «Родничка», трудную пору поиска своего лица. Молодость – лучшее наше время, хотя это время ежечасных преодолений. «Родничок» молод и нынче, но его первая весна прошла в пути, в дороге, в скитальчестве. Не случайно с таким трепетом возвращается он к этому мотиву, мотиву вечного движения. Так родилась «Дороженька», так родились «Странники». Вот что лежит в основе создания этих спектаклей – первое волнение, первые впечатления бытия – это должен помнить Серафим Сергеевич, весь поглощенный содержанием своей миссии. Мария Викторовна подчеркнула, что она говорит это не для того, чтобы преуменьшить значение тех претензий, которые Ростиславлев предъявляет театру. Она не побоится открыто сказать, что считает Серафима Сергеевича одним из тех редких людей, которых называют, вслед за поэтом, «светильниками разума», совестью поколения, одним из тех столпов мысли, которые не дают заснуть общественному сознанию, биологически склонному к конформистской инертности. Но, преклоняясь перед мощью мыслителя, она не вправе не помнить о той бережности, в которой нуждается истинный талант, а именно таким предстает нам Денис Мостов, человек, явившийся из глубин Руси и меньше чем за год покоривший ее взыскательную столицу. Те первые впечатления, о которых она уже говорила, имеют особую власть над талантом, и он не может двигаться дальше, пока не выразит их с исчерпывающей полнотой. Однако теперь, теперь, когда «Странники» выплеснулись, когда акт рождения состоялся, Денис наверняка готов принять в себя новые семена, задуматься, взглянуть вперед, увидеть, чего ждут от театра те, кому он так дорог и нужен. Он должен понять, что если без него, Дениса, не было бы «Родничка», то теперь «Родничок» принадлежит уже не одному Денису – такова странная, но безусловная закономерность, сопровождающая появление истинно живого организма. Значение «Родничка» огромно, заслуги Мостова неоспоримы, но еще огромней и неоспоримей те задачи, которые вызвали этот театр к жизни и которым он обязан служить. В этом великом деле нет места для личных страстей, самолюбий, обид. Все должно быть забыто перед лицом высшей цели. Возможно, Серафим Сергеевич показался Денису чрезмерно жестким, чрезмерно суровым, но человек, взваливший на себя подобную ношу, просто не может быть иным. Возможно, Денис уязвлен, услышав сквозь гул общих восторгов этот строгий, требовательный голос. Но надо понять, что это не хула врага, а призыв друга. В нем жар, в нем горечь, в нем напоминание о твоем назначении. Сколь дороже он «усыпительных похвал», сколь важно услышать в отрицании утверждение, в обвинении признание твоих возможностей. Известно с античных времен, что драмы между своими – самые яростные, но сегодня нет причин говорить о драме. Два человека, равно значимые каждый в своей сфере, должны понять, что не могут существовать друг без друга. Они – одного корня, у них – одна любовь, одна боль, один нравственный идеал. Только нечистоплотные людишки, которым этот идеал чужд, могли бы выиграть от разрыва личностей такого масштаба. Нужно ли доставить им радость и причинять горе всем нам?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю