412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Зорин » Странник » Текст книги (страница 10)
Странник
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:53

Текст книги "Странник"


Автор книги: Леонид Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)

– Я решил, что здесь так принято, – отозвался мой спутник. – Все прикладываются к челу друг друга. А вообще – занятный экземпляр эта дева Мария. Я думал, съест она бедного Фрадкина. Любопытно было бы ее приручить.

– За чем же дело стало? – усмехнулась я.

– Нет уж, увольте, – поморщился Бурский.

Помолчав, он сказал озабоченно:

– Талантливый зверь ваш приятель, хотел бы я знать, куда его понесет…

– Что вы имеете в виду? – я не поняла его мысли.

Но Бурский уже улыбался.

– А вы, значит, нотр дам де «Родничок»? Или только муза артиста? Помните картину Анри Руссо?

– «Муза, вдохновляющая поэта», – поправила я его.

Разумеется, я помнила это восхитительное произведение. Да и как забыть эту дивную парочку? Он – малый лет сорока пяти, в длинном черном сюртуке, темноволосый, с короткой стрижкой, со смуглым, продолговатым лицом, исполненным самоуважения и плохо скрытой ущемленности одновременно. Она – восторженная пожилая гусыня в легких одеждах, круглолицая, пухлощекая, с экзальтированной улыбкой на устах. Нет, пусть мы были моложе, меня не прельщала такая роль.

– Странная, однако, ассоциация, – покачала я головой.

– Пренебрегите, – великодушно сказал Бурский, – легкость в мыслях, ничего больше.

Тем не менее его слова заставили меня задуматься. Было нечто двусмысленное в моем положении, так сказать, заметной москвички, опекающей малоизвестного завоевателя из провинции. Не столь даже странное, сколь книжное. Нашим отношениям не хватало естественности, той самой, к которой стремился – я это чувствовала – Денис.

С каждым днем он делался все требовательней, он уже заявлял на меня права, меня это и сердило, и радовало. Он позволял себе ревновать, словно я дала ему обязательства. При виде Бурского или Ганина он мрачнел, ему казалось, что я связана или была связана с тем или другим не только приятельством, которого он не допускал меж мужчиной и женщиной. И пусть его подозрения в том, что касалось Александра, делали честь его интуиции, сама эта прямолинейность меня удручала. Я терпеливо ему доказывала, что такое стремление все упростить непонятно в художнике, что в конце концов оно обеднит его искусство. Он упрямо возражал, что сложность, которую я защищаю, лишь грим, изменяющий черты, маска, скрывающая лицо, удобная ширма, ничего более. Однако я не вполне ему верила. Чего стоил хотя бы его собственный брак! (Но это была запретная зона.) Да и его неприятие непростых отношений, связывающих между собой людей, само по себе не казалось простым. В нем также была подспудная тема, допускаю, что неосознанная. Так, прочная дружба отца с Багровым вызывала в нем неоднозначное чувство. Готова держать любое пари, что если, с одной стороны, она бесила его, то, с другой – привлекала. Он ощущал за нею традиции далекого и притягательного круга. Оттого он и вкладывал в свое раздражение ничем не объяснимую страстность, безусловно, искал выход досаде на себя самого.

Несоответствие творчества природе творящего бывает в самом деле разительным. Очень возможно, что мы тут сталкиваемся со своеобразной компенсацией. Тяга Дениса к душевным глубинам, к исследованию, к постижению явлений причудливым образом сочеталась с непосредственностью его натуры, отрицавшей дружеские отношения отца и Владимира Сергеевича. Напрасно я ему объясняла, что в них нет ничего удивительного, что жизнь Ольги Павловны с отцом зашла в тупик, и ее уход к Багрову, очевидно, был благом для всех троих, что то неподдельное уважение, которое они питали друг к другу, исключало взаимное ожесточение, – Денис только хватался за голову:

– Ведь она же была его, а теперь – другого! Как это можно видеть, да еще дружить! Вымороченные люди!

(Этот прирожденный ревнивец на сей раз мучился за отца! С еще большей неистовостью впоследствии он допытывался о моем прошлом, ворошил мои забытые связи, терзал меня и терзался сам.)

Однако, как я уже сказала, эта «вымороченность» его притягивала. Я видела, что против воли он завидует способности беречь свою духовную слитность и ценить друг друга. Именно то, что это было ему недоступно, выводило его из себя.

Все это не согласовывалось с отказом от сложности. Достаточно было наблюдать за тем, как он смотрит на Багрова, озабоченного и снисходительного, утомленного собственной биографией, но и свободного от необходимости что-либо доказывать, чего-то добиваться, – какие разнообразные чувства переживал при этом Денис! Была и досада, и раздражение, и неожиданное ощущение превосходства, которое дает даже относительная молодость, что мне твои регалии, у меня впереди длинная жизнь, а борьбы я не боюсь. Если б он знал!

Отец любил говаривать, что талант – это инстинкт, помноженный на разум. Когда он поближе узнал Дениса, он однажды обронил, что в нем «инстинктов сверх головы». Видимо, это означало и то, что голова Дениса пасует перед его инстинктами. Отец не любил осуждающих фраз, но умел прояснить свою оценку. Я уж писала, что ни у кого я не встречала таких красноречивых фигур умолчания. Вы можете возразить, что умолчание несет тот же оттенок фальши, что и приблизительное слово, что они равно способны ввести в заблуждение. Оборванная реплика, пробел в изложении, многозначительная пауза – какая разница, в конце концов? Все это так, но при общении с отцом никогда не возникало подобной мысли. Его умолчание было всегда проявлением деликатности и какой-то особой душевной грации.

Впрочем, он хорошо относился к Денису – тот, безусловно, его занимал, – называл его Дионисием, говорил, что имя дано ему не случайно, у него – дионисийская натура.

Хотя непроницаемость отца не давала понять, говорит он это с усмешкой или с одобрением, я однажды заметила, что он заблуждается. Дионисийское начало рассматривает экстаз как конечную цель, а он связан с утратой индивидуального, между тем Денис так дорожил своим «я»! Но и отец по-своему был прав. Экстатическая стихия была в Денисе преобладающей, и именно она определила наши с ним отношения. Отказать ему было, в сущности, невозможно. Он так остро реагировал на мою твердость, обида его была так пронзительна, что я невольно чувствовала себя виноватой. Моих резонов – а они были весьма основательны – он попросту не хотел слышать. Он искренне страдал, и, думаю, не столько от того, что я не сдавалась, сколько от подозрений, что им пренебрегают, чего, уверяю вас, и в помине не было. Была тут еще какая-то идея – должно быть, не сознаваемая им до конца – некоего странного реванша. То, что отец сохранял меж ним и собой дистанцию – а я уж говорила, что отцу это было свойственно всегда и со всеми, – Дениса глубоко задевало. Ему казалось, что Георгий Антонович, которым он втайне восхищался, тем самым подчеркивает, что он, Денис, из другого теста. Только так он прочитывал сдержанность отца (столь непохожую на собственную бурность), казавшуюся таинственной замкнутость и даже дружбу с мужем своей бывшей жены.

Одним словом, получить меня стало для Дениса едва ли не делом чести.

Однажды он без предупреждения вдруг пришел меня навестить – я выздоравливала после какой-то простуды, но еще не вставала, была в постели. Это обстоятельство до странности меня обезоруживало, его же, напротив, привело в исступление. Он бросился на меня, как на врага (убеждена, что в ту минуту он меня так и воспринимал). Тщетно доказывала я, что моя уступчивость не принесет нам обоим радости, – было ясно, что я могу отбиться лишь ценой полного разрыва, чего мне, естественно, не хотелось. Я уж не говорю о том, что ночная сорочка – плохая кольчуга. Как я и предвидела, это поспешное и неловкое соединение не принесло мне удовольствия. Но он был слишком захвачен своим торжеством и не придал моей отчужденности большого значения. А может быть, принял ее за уловку, за этакий фиговый листок, которым я надеюсь прикрыть свое поражение. Все мы, грешные, предпочитаем толковать события в выгодном для себя свете.

Однако же если в тот, первый раз его мало волновали мои ощущения, то впоследствии, когда встречи наши стали регулярны и радостны, он всегда требовал от меня подтверждения того, как я им довольна. Иногда мне казалось, что моя похвала дает ему больше удовольствия, чем моя ласка. Все-таки непонятный характер! Такое стремление к суверенности и тут же полнейшая зависимость от признания его достоинств – неважно, творческих или мужских. Еще один веский аргумент в пользу столь нелюбимой им сложности.

Как реагировал отец, когда узнал о нашей связи? Понять это было не легко. Должно быть, прежде всего подумал о пресловутой force vitale, которой он наделил свою дочь. С Денисом он стал еще предупредительней и, как мне показалось, теплей.

Я отчетливо сознавала, что сделала рискованный шаг. Могут ли двое столь непохожих создать нечто подлинное и прочное? Может быть, как заметил Бурский, я и впрямь играла в музу-вдохновительницу? И, как это случается, – заигралась? Что ждет Дениса? Что ждет меня?

Не судите меня за мою откровенность. Но я пишу это и снова вижу и постигаю все, что было. Словно входишь в комнату, где много лет не убирали и не проветривали. Лишь откроешь окно, лишь смахнешь пыль, и опять пора запереть дверь до следующего раза, а когда-то он будет?

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Удача продолжала вести с Денисом свою лукавую игру. По известному закону светлой полосы, все сбывалось и удавалось – «Родничок» получил стационар. Несуразное строение в районе Зацепы, между Стреляным и Строченовским переулками. Некогда в нем был клуб, потом склады, потом конторы, потом все захирело, пришло в негодность, и слух о том неведомо как долетел до Фрадкина. Энтузиаст вновь проявил свою недюжинную энергию, вместе с Денисом он побывал, по крайней мере, в десятке ответственных кабинетов. Его руки, неизменно выпиравшие из коротковатых рукавов, пребывали в неутомимом движении – то вздымались ввысь, то простирались по направлению к собеседнику, оказываясь в пределах опасной близости, то трагически распластывались в воздухе, словно их обладателя распинали. Они дополняли, и весьма энергично, речь Фрадкина, неудержимую, бурную, сбивчивую.

Нельзя сказать, что этнограф был наделен большим обаянием, скорее наоборот, его бьющий через край динамизм вызывал раздражение, но неблагоприятное впечатление уравновешивалось той притягательностью, которую излучал Денис. Есть люди, которым трудно отказать, и, думаю, вы со мной согласитесь, что Мостов принадлежал к их числу. В его присутствии запущенный на все обороты фрадкинский маховик работал не вхолостую. Добавьте вновь составленные письма и обращения, украшенные вереницей громких имен, примите в расчет, что особо мощных претендентов на освободившиеся хоромы, в сущности, не было, и чудо свершилось – у «Родничка» появился свой дом.

Однако до поры до времени этот дар судьбы был скорее символом, нежели реалией. Совершенно неясно было, как сделать из этой конюшни театр. Но Денис оказался не одинок. Рядом объявились добровольцы-художники и добровольцы-архитекторы. Был составлен очень простой, очень экономичный и вместе с тем остроумный проект (впоследствии это признал сам Багров), все артисты проводили свое свободное время на строительной площадке (слишком громко сказано, но все же известная перестройка понадобилась), мыли полы и окна, красили стены, устанавливали кресла. Им помогало множество молодых волонтеров, страстных приверженцев «Родничка». В итоге удалось вместиться в отпущенные, весьма скромные средства.

Фойе было узенькое и короткое, напоминало отрубленный шланг, гримуборных выкроили лишь две – мужскую и женскую, в остальных комнатах разместились кабинеты – один побольше, принадлежавший Денису, который воплощал верховную власть, являясь одновременно и директором и главным режиссером; другой, совсем маленький, был отдан его заместителю, старому театральному администратору, удалившемуся было на покой, но потянувшемуся к новому делу; обе комнаты разделял закуток, в котором должен был находиться секретарь. Было еще одно крохотное гнездышко, в котором, после того как туда были внесены стол и шкаф, мог помещаться лишь один человек; этот странный ящик отдали Фрадкину, учитывая, что основная его деятельность протекала вне «Родничка». Денис рассказывал, что он умолял Фрадкина отказаться от шкафа, с тем чтобы в комнату мог войти какой-нибудь гипотетический посетитель или собеседник, но Фрадкин проявил редкую непреклонность, заявив, что без шкафа он не может исполнять свои обязанности. При этом он был так патетичен, что о возражениях нечего было и думать. Шкаф занял остаток скудной площади, а Фрадкин с превеликим трудом пробирался за стол.

Остается сказать о зале. Это была скорее огромная комната, в которой, впрочем, разместилось более трехсот стульев; пространство меж сценой и первым рядом было скорее воображаемым и сама сцена была небольшим возвышением почти без глубины. Бедность театра, казалось, бросалась в глаза. И вместе с тем рождалось непонятное чувство уютности, скажу больше – обжитости. Было похоже, что люди поселились здесь давным-давно, с течением времени им, правда, пришлось подтянуть пояса, сводить концы с концами стало трудней, но они тщательно следят за своим домом, здесь всегда чисто, всегда прибрано, на всем печать пустившей крепкие корни жизни.

Удивительно, что это ощущение возникло уже при первом знакомстве. Денис устроил своеобразную экскурсию в новое помещение, которое он задумал торжественно открыть «Странниками». Уже кончался октябрь, стояла дурная слякотная погода, томило предчувствие долгой изнурительной зимы, но здесь, в древних стенах, древних, несмотря на свежую краску, было неожиданно тепло, укромно, общая миниатюрность настраивала на домашний лад, мне показалось, что я пришла в гости к старым друзьям. Мне даже вспомнились две старушки, которых я иногда навещала, их прочный старомосковский быт с его благородной ветхостью. Странной была эта ассоциация в молодом театре, только начинавшем свою жизнь: то ли замоскворецкие переулки за окном навеяли мое настроение, то ли сам чудом выстоявший теремок, со всех сторон стиснутый великанами?

В этот вечер народу было немного («Придут самые близкие», – предупредил Денис. Впрочем, мне он разрешил привести кого я хочу – я пригласила кроме отца Ганина и Бурского). Были, естественно, Ростиславлев, Камышина, поэт Иван Евсеев и художник Корнаков – последний, кстати, участвовал в создании проекта, а также всего облика театра. В фойе висели очень симпатичные пейзажи – как выяснилось, художник был почти земляком Дениса, родители его по сей день жили в Болхове. И на холстах были чаще всего эти милые Денисовой душе места: лесное хвойное царство, лесные пруды, лесные мшистые болота, багульник и брусника. Впрочем, Корнаков был известен и как портретист, поэтому не случайно то тут, то там на меня смотрели суровые обветренные лики пожилых людей – по их твердым опытным глазам можно было понять, что они прожили нелегкую жизнь. Я сразу решила, что это знакомые и близкие художника. Я спросила его об этом, он подтвердил мою догадку.

– Так точно, – сказал он, – болховитяне. Народ весьма достойный. Этот, например, в молодости был отменный кожемяка. Между прочим, болховские кожевенники известны на всю Русь. А это мой дед, – он показал на старца, уже отрешенно глядевшего с полотна, – восемьдесят восемь ударило. Таких мужиков теперь раз, два и обчелся.

Последние слова он произнес с некоторым вызовом.

Это был человек лет сорока с примечательной наружностью. Высокий, плечистый, дородный, с маленьким, почти детским подбородком, тем не менее выделявшимся на его полнощеком лице своей четкой очерченностью.

Евсеев, напротив, был коренаст, художнику по плечо, его редкие блондинистые волосы разительно контрастировали с обильной кустистой бородой, густо прошитой белыми нитями. Но глаза его были юношески беспокойны, и я подумала, что, сбрей он свои заросли, он помолодел бы на двадцать лет.

Всюду на затейливых подставках стояли резные фигурки, изображавшие то дятла-дровосека, то белку с кедровой шишкой, то охотника с борзой, то мастера в кузне, – все они были выполнены с немалым искусством. Корнаков рассказал, что их делает один молодой человек, работающий медбратом. Все его досуги посвящены резьбе по дереву.

– Не боитесь, что зрители растащат? – спросил Бурский.

– В добрый час, – сказал Корнаков, – он новых напилит.

Меня вновь удивила подчеркнутая твердость его интонации. Казалось, он отдает приказ.

Я украдкой следила за Денисом. Он показывал свои владения с улыбкой завоевателя. Его захлестывало ликование, и когда я ловила его взгляд, я читала в нем откровенное приглашение восхититься его победой и им самим. А еще в этих устремленных на меня глазах был новый отсвет – не только любование, которым он избаловал меня в последние месяцы, появилось нечто новое, хозяйское, точно и я, как этот с бою взятый сарай, была частью территории, отвоеванной им у Москвы.

Денис рассказывал, как артисты мыли полы и окна, как обживали помещение, и я поймала себя на мысли, что эта потребность искусства в своем доме роднит его со зрителями, с семьей, с ее традицией и оспаривает соображение о его страннической природе.

– Я уж думал об этом, – признался Денис, – в самом деле занятный поворот. Я ведь скоморох, мое дело шастать по ярмаркам да площадям, веселить народ под открытым небом, нынче здесь, завтра там…

– Вот-вот, – сказал Ростиславлев с усмешкой, – с идеи дома начинается элитарное искусство. Сначала мой дом, потом моя крепость, мое убежище. В нем творят избранники, в него допускаются избранные.

– А ведь верно, Денис Алексеевич, – подхватил Бурский, – что-то новое. Тяга к келейности. В келье есть нечто влекущее, правда? И давно вами владеют эти монастырские мотивы?

– Ну нет, – покачал головой Денис, – в монастыре я быстро дам дуба.

– Ради бога, не делайте этого, – попросил Бурский, – вы были актером, и чтобы похоронить вас в этом монастыре, понадобится разрешение патриарха. Как это было с Федором Волковым.

– Типун вам на язык! – с чувством сказала Камышина.

– Не смущайтесь, – улыбнулся Денису отец, – в конце концов, убежище помогает сосредоточенности, а с нее начинается всякое искусство. Не только элитарное.

Неожиданно отца поддержал Корнаков.

– Искусство – это война, – сказал он, – а на войне как на войне. Без тылов не повоюешь. Тут твой тыл.

Поддержка была своеобразной, отец рассмеялся. Денис громко вздохнул.

– А ставлю «Странников», – он шутливо развел руками, – первое отступление.

Было похоже, что это противоречие и впрямь его тревожит.

– Задали вы себе задачу с этим спектаклем, – буркнул Ростиславлев, – и как вы сведете концы с концами?

– Серафим Сергеич, – воскликнула Камышина, – вы ведь под руку говорите!

– Прошу прощения, – недовольно сказал Ростиславлев, – но после драки поздно кулаками махать. Если говорить о странничестве, то нужно ясно понимать, что в нем корень многих бед и неурядиц.

Я поймала заинтересованный взгляд Бурского и вспомнила, что на репетиции, которую мы с ним смотрели, он говорил Денису нечто похожее.

«Странное время, – подумалось мне, – вот еще одна из его загадок. Все так перемешано, что два столь несхожих человека вдруг стучатся в одну и ту же дверь. Но что хотят они за ней обнаружить?»

Денис насупился. Я знала, что он нервничает перед премьерой, да и могло ли быть иначе? В рождении спектакля скрыта та же тайна, что и в рождении человека. Как не страшиться того, что из эмбриона может явиться урод? Между тем ставка была высока. О «Родничке» много говорили, много спорили, он привлек внимание. Теперь в новом качестве ему необходимо было закрепить с таким трудом занятые позиции. Опасения Ростиславлева напоминали Денису, что сделать это будет совсем не просто. Как лучи прожекторов на самолете в ночном небе, так самые разноречивые мнения скрестились на вдруг появившейся театральной звездочке. Знакомым нервным движением Денис отбросил со лба своенравную прядку.

Впрочем, морщины на его челе разгладились, когда он привел нас в свой кабинет. «Бедняжка, – подумала я с нежностью, – ведь это первый кабинет в его жизни!» И, точно почувствовав эту волну тепла, он ответил мне таким торжествующим взором, что все понимающе заулыбались. Я подумала, что и столице и мне придется еще долго учить его самообладанию. Один Фрадкин ничего не заметил. Он сиял, как медаль.

– А ведь все началось с нашей встречи с Фрадкиным, – сказал Денис благодарно.

– И где произошло историческое свидание? – осведомился Бурский.

– В «Славянском базаре», – хмыкнул Ростиславлев.

Евсеев хитро усмехнулся в бороду, а Камышина расхохоталась. Но Фрадкин был простодушен.

– Я бросился прямо за кулисы, – сказал он с удовольствием. – Мы сели на какую-то скамью и проговорили два часа.

– Было дело, – кивнул Денис.

Заговорили о «Дороженьке». Ганин спросил Дениса, давно ли родился в нем этот замысел.

– Не помню, – Денис озабоченно сдвинул брови, – иногда кажется, что очень давно.

– Это была счастливая мысль, – сказал Ганин.

Фрадкин обратился к Ростиславлеву:

– Вы очень верно заметили в вашей статье, что обрядовая традиция выше догматов, потому что идет от жизни.

Ростиславлев сдержанно принял его похвалу.

– Догматы догматам рознь, – сказал он, – вы, этнографы, мыслите утилитарно. Вам важно прежде всего увидеть в обрядах их внецерковность.

Евсеев назидательно добавил, что между тем есть сферы, свободные от прагматических интересов. Фрадкин настолько растерялся, что не знал, что ответить. Отцу стало его жаль.

– Возможно, и так, – сказал он Евсееву, – но эти сферы не обязательно связаны с культовым началом, которое вовсе не гарантирует от политических противоборств.

– Например? – спросил Ростиславлев.

– Например, вопрос, имеет ли экуменизм будущее, безусловно, более политический, нежели теологический.

– Это всё наслоения двадцатого века, – поморщился Ростиславлев.

– Хорошо, вернемся к истокам, – согласился отец. – Христианство начиналось как политический бунт и лишь впоследствии предстало нравственным кодексом. Религиозные революции неоднозначны и подвержены преображениям. Разумеется, видоизменяться – их право, и все же нет смысла забывать, с чего они начались.

Евсеев достал расческу и аккуратно провел ею по редким волосам.

– А все же, догматы догматам – рознь, – сказал он убежденно.

– Не знаю, – сказал отец. – В каждом из них заключено высокомерие, а оно всегда ограничивает.

Это была одна из наиболее выношенных мыслей отца, от которой он никогда не отступал. Иногда я спорила с ним, доказывая, что людям необходимы некоторые незыблемые опоры, но он всегда стоял на своем и объяснял, что нерассуждающему верованию и нерассуждающему отрицанию свойствен одинаковый синкретизм мышления. В религиозно сытых людях, утверждал он, так же нет томления духа, как в духовно голодных.

Денис сказал, не сводя с меня глаз:

– Теперь я прошу освятить эту стену. Пусть каждый напишет, что сочтет нужным.

Корнаков достал из недр своего широкого пиджака массивный черный карандаш и передал его Денису. Денис с поклоном вручил его мне.

– Откройте счет, Александра Георгиевна, – проговорил он чуть слышно.

В голосе его была такая нежность, что все, как мне кажется, ее ощутили. Отец улыбнулся, а Ганин едва заметно повел головой.

Немного поразмыслив, я написала: «Начать – еще не все, но начать – это так много».

– Прекрасно, – сказал Евсеев, а Денис поцеловал мне руку.

Я высвободила ее из его ладони чуть поспешней, чем надо бы, и передала карандаш Камышиной. Мария Викторовна несколько мгновений смотрела на стену остановившимися очами, а потом решительно написала: «Родничку». Под этим заголовком она начала наносить строку за строкой. Ее худые пальцы двигались с лихорадочной, какой-то самозабвенной скоростью, казалось, что она не пишет, а бьет по стене маленьким молотком.

 
К тебе прильнув, как будто рой
Теней почивших воскрешаю,
И с родниковою струей
Слезу дочернюю мешаю.
 

Денис поцеловал руку и ей, а она вновь, как тогда на репетиции, коснулась губами его лба.

– Молодчина, Маша, – сказал Евсеев.

Сам он написал нечто шутейное и задиристое: «Вам будет трудно. Ну и чудно! Не сдавайтесь!»

Ростиславлев оставил следующее напутствие: «Понять свое назначение – это почти победить. Не думайте о симпатиях зала, думайте о долге перед ним». Почерк у него, к моему удивлению, оказался четким, аккуратным, почти детским.

Дошла очередь до Ганина. Он быстро написал: «Будет интересно вам – будет интересно нам», – и передал карандаш Корнакову.

Художник почесал карандашом полную румяную щеку, потом энергично вывел: «Без борьбы нет победы».

Под этими словами появилась, естественно, надпись Бурского: «В искусстве тот, кто может, – делает, кто не может – борется».

Корнаков пожал плечами, а Ростиславлев заметил:

– Истинные деятели всегда борцы.

– Я остаюсь при своем мнении, – лениво возразил Бурский и отдал карандаш Георгию Антоновичу.

Помедлив самую малость, отец написал: «Бороться – с собой. Трудиться – для всех».

Глядя на стену, Денис усмехнулся:

– Столько напутствий – голова кругом.

– Доверьтесь сердцу, – сказала Камышина пылко.

– Ах, Марея, – покачал головой Бурский, – где ваше холоднокровие?

– Оставьте меня, Александр Евгеньевич, – она с досадой дернула узким костлявым плечом.

– Вы пишете «не думайте о симпатиях зала», – сказал Денис Ростиславлеву. – Знаете, как это трудно для артистов?..

– Что поделаешь, – решительно произнес Ростиславлев, – иногда нужно выбирать. Тем более зал неоднороден. Есть зритель, есть публика. Между ними та же разница, что между народным творчеством и массовой культурой.

– Так и скажите – публика и народ, – засмеялся Ганин. – Кажется, именно это деление предложил Аксаков?

– Сейчас вы вспомните, как у него украли часы, – мрачно сказал Ростиславлев. – Все это не имеет отношения к тому, о чем я говорю.

(Позже отец рассказал мне эту историю, как после появления статьи «Публика и народ» у Аксакова украли в церкви часы и вместо них положили в карман записку. В ней стояло: «Пока публика молилась, народ украл у вас часы».

– Ну, это могла сделать лишь публика! – сказала я, смеясь.)

– Нет, – сказал отец серьезно, – анекдоты и байки здесь ни при чем. Что же до массовой культуры, то она, безусловно, имеет много отталкивающих свойств, они очевидны. Но ведь нельзя не видеть и того, чем она порождена, а порождена она более демократическим характером потребления культуры как таковой.

– За что все наши просветители и боролись. «Белинского и Гоголя с базара понесет», – несколько назидательно напомнил Евсеев, – Белинского и Гоголя.

– Это прекрасно, – кивнул отец, – но ведь процесс не вполне управляем. Сегодня я несу Белинского и Гоголя, завтра могу принести и других. Доступным стал не один Гоголь. То, что интригует, будоражит, наконец, то, что модно, всегда будет иметь приоритет над бессмертным, которое, как мы утешаем себя, никуда не уйдет. Ведь мы всегда «успеем в Третьяковку», а гастролер завтра исчезнет. Каждое сегодня имеет перевес над вечным, и только в итоге обнаруживается, что злободневное умерло, а вечное устояло. Но тем временем накатывается новое преходящее, новая злободневность и в конце концов сумма этих преходящих интересов также образует нечто вечное, – назовем его вечным круговоротом. Вот так они и живут рядом – вечные ценности и вечный круговорот. По-своему их сосуществование неразрывно и, если хотите, закономерно. Это то, что я могу сказать о качественном содержании проблемы. Что же до количественной стороны, то, разумеется, возникновение массовой культуры увеличило вес того, что мы назвали вечным круговоротом. Но, поскольку всякому следствию причина есть, отнесемся к этому явлению с тою серьезностью, какой, требует всякая неизбежность. Демократизация предполагает доступность, доступность – некоторое упрощение. Пессимисты могут усмотреть в этом конечный итог, оптимисты предпочитают видеть определенный этап, за которым откроются новые вершины.

Как правило, отец избегал говорить долго, предпочитая отжатую реплику, в которой он как бы суммировал существо спора или проблемы. Он сказал мне однажды, что ничто не доставляет ему такого наслаждения, как «окончательные вещи», так он называл эти похожие на формулы суждения. Мыслить точно и излагать кратко – разумеется, не в ущерб полноте самой мысли – всегда представлялось ему величайшим достоинством полемиста.

Поэтому я невольно задумалась над тем, что побудило его произнести столь длинную речь. Возможно, она явилась следствием какой-то скрытой напряженности, потребовавшей такой разрядки, – впрочем, мне оставалось только гадать.

Так или иначе, возражений не последовало («Я никого не убедил, но, во всяком случае, утомил», – невесело шутил отец, когда мы потом дома обсуждали с ним этот вечер). Денис пригласил нас в зал, где, как он сообщил, нас ждут артисты. Все покинули кабинет.

Вышло так, что мы с Денисом замыкали шествие, и вот, пока остальные спускались по лестнице, пахнувшей свежим лаком, он неожиданно привлек меня к себе и стал осыпать поцелуями. Я пыталась утихомирить его, но это плохо мне удавалось, и я сама испытывала волнение от этих лихорадочных прикосновений. Очевидно, несколько месяцев близости нимало не успокоили нас.

– Довольно, – сказала я с усилием, – ты сошел с ума.

– Разве я спорю? – произнес он жалобно.

– Что это вдруг на тебя нашло?

– Ты совсем не смотришь на меня, – шепнул он обиженно.

Что прикажете делать с таким господином? Ему померещилось, что я недостаточно поглощена его особой, делю внимание между ним и прочими, и он тут же вознамерился восстановить свои права. Ощущать их ежеминутно было ему попросту необходимо, чтоб сохранять душевное равновесие.

Когда я вошла в зал, щеки мои пылали, и я не знала, куда девать глаза. Впрочем, кажется, никто ничего не заметил.

Нас пригласили на сцену, на ней стоял длинный стол, дымился самовар, на тарелках была разложена нехитрая снедь.

– Капуста и хлеб? – весело крикнул Ростиславлев. – Совсем как на «русских завтраках» у Рылеева!

Бурский осведомился у Дениса:

– Надеюсь, этим вы ограничитесь? А то мы с Ганиным дали клятву на Воробьевых горах не ходить на Сенатскую площадь.

– А еще есть бадьянная водка! – оживился Ганин, озирая стол.

– Из раманейных высетков, – добавил Бурский.

Ростиславлев угрюмо заметил:

– Большой вы, однако, остроумец. Неимоверное чувство юмора.

– Что есть, то есть, – кивнул Ганин.

Бурский неопределенно улыбнулся и наполнил стакан.

Иван Евсеев предложил тост за «Родничок». Он сказал, что по весне из земли начинают бить родники, выйдя из нее, они ее поят, взяв от нее, ей возвращают. Где родник, там земля дышит, где родник, там и жизнь. Родная Денису Ока начинается в неглубокой заболоченной балке, близ небольшого села на юге Орловщины, а потом, набравшись сил, стремит свой путь почти на полторы тысячи верст. Как же нужно беречь родник, из которого родится река! Как нужно беречь леса, которые укрывают воды. Надо делать все, чтобы не грязнилась их чистая глубина. От замочки конопли гибнет рыба. Так и в искусстве народа иссякает живая вода, ежели порубить леса; так гибнет в нем жизнь, коль замутить его занесенной невесть откуда шелухой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю