Текст книги "Странник"
Автор книги: Леонид Зорин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)
Странные сказки! Их счастливые концы оставляли смутное, тревожное впечатление. В самом деле, так ли уж радостно, что Василиса досталась этому прохиндею стрельцу? По усам текло, а в рот не попало…
В сказке не было ни идиллии, ни лести миру, в котором было столько жестокости, а человек то и дело злее зверя. Конечно, и звери и птицы – тоже люди, но люди не от мира сего. Эти зашифрованные существа сплошь и рядом добрей и мудрее тех, кто сохранил человечье обличье, – царя, холопа или жадной старухи. Тут есть секрет – может быть, он в том, что мудрость и доброта уязвимы и до поры до времени их не следует обнаруживать.
Правда, и звери очень часто принимали законы мира охотников – сказка и им не давала потачки. Чего стоила сказочка, как боров заманил зверей в яму, где от голода они поедали друг друга. Одна только хитрая лиса спаслась, приспособив простодушного дрозда. Сначала велела накормить себя («иначе твоих детей поем»), потом напоить, потом вытащить из ямы. «Дрозд горевать, дрозд тосковать, как вытащить лису». Однако ж додумался, наметал палок, по ним и выбралась лиса из ямы. Но нет на свете благодарности. «А теперь, – говорит, – рассмеши меня, не то детей твоих поем». Уж очень жалко было дрозду своих дрозденят, которых неведомо как должна была съесть злодейка лиса. Однако и этот пернатый Иванушка закалился в борьбе за выживание. «Я, – сказал он, – полечу, а ты за мной». Так и привел ее к воротам богатого мужика да и стал кричать: «Бабка, бабка, принеси мне сала кусок». Знал, что делал, у богатых сала не допросишься, выскочили собаки и разорвали лису.
Но больше всего потрясла Дениса сказка «Липовая нога». Он очень часто к ней возвращался, рассказывая о горьком ужасе, которым она в нем отозвалась. Денис и меня заразил этим чувством. Вы, верно, читали ее когда-нибудь, но она стоит того, чтобы ее напомнить.
Сделали мужики облаву на медведя; убить медведя не убили, а только отсекли ему топором лапу. Сам же Мишка и на трех ногах ускакал. Вот одна старушка выпросила себе медвежью лапу, остригла с нее шерсть и содрала кожу. Мясо поставила старуха варить, кожу подостлала под себя и села прясть медвежью шерсть. Пряла, пряла – запрялась до полуночи; как вдруг слышит: кто-то под окном рявкает и скрипит. Выглянула старуха в окошко и обомлела от страху: идет медведь на деревяшке, клюкою подпирается и ревет:
– Скирлы, скирлы, скирлы!
На липовой ноге,
На березовой клюке.
И земля-то спит,
И вода-то спит,
Все по селам спят,
По деревням спят, —
Одна баба не спит,
На моей коже сидит,
Мою шерстку прядет,
Мое мясо варит.
Но оказывается, что старуха перехитрила бедного инвалида. Отперла подполье, задула огонь и залезла на печь. Вломился медведь в избу, стуча своей деревяшкой, стал шарить впотьмах – да в подполье и угодил. Старуха захлопнула подполье и побежала соседей звать. Пришли соседи и поймали медведя. Никогда не забыть мне, как рассказывал Денис про липовую ногу. Точно живые вставали предо мной беспощадные мужики и несчастный медведь, бредущий на своей деревяшке. И какая душераздирающая, исполненная тоски и поэзии медвежья песнь: «И земля-то спит, и вода-то спит. Все по селам спят, по деревням спят». И точно ножом в сердце: «Одна баба не спит, на моей коже сидит, мою шерстку прядет, мое мясо варит». Это «мое мясо варит» и впрямь может свести с ума, недаром Денис казался мне безумным, когда чуть слышно выговаривал эти слова.
И разве это предел мучениям? Хитрая старуха загнала безлапого в подполье, позвала соседей, те его и поймали. Счастливый конец? Да, если заведомо признать смерть медведя торжеством справедливости. «Скирлы, скирлы, скирлы! На липовой ноге, на березовой клюке…» Так и звучит у меня в ушах этот жуткий зов. Кого он зовет? – спрашивал Денис. Друзей, оставивших его? Людей, надругавшихся над ним? К кому обращается? К лесу? К ночи? К своей разнесчастной доле?
Тук-тук… На липовой ноге, на березовой клюке. Скирлы-скирлы… Каждый скрип деревяшки будто отдается во мне. И какое одиночество! «И земля-то спит, и вода-то спит…» Какой горестный вздох: «Все по селам спят, по деревням спят…» Сделали свое дело, отрубили ногу и спят, все спят, и совесть спит, спать не мешает.
И, наконец, самое страшное: «Одна баба не спит, на моей коже сидит, мою шерстку прядет, мое мясо варит». Это едва можно произнести: «мое мясо варит». «Мое мясо варит»… Да ведь это меня, меня поджаривает на медленном огне злая безжалостная старуха. Это сама смерть, костяными пальцами разводя огонь, варит мое мясо. И какая бессмысленная затея – посчитаться с ней. Куда я иду? В яму смертную. В руки ее соседей, на верный конец, а ведь иду, иду, и как не пойти, когда за стеной сидят на моей коже, прядут мою шерсть и варят мое мясо?
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Спектакль «Жар-птица и Василиса-царевна» так много определил в судьбе Дениса, так круто ее повернул, что обойти его нет никакой возможности. Сейчас мне предстоит заняться театроведением в чистом виде, то есть (не сердитесь за эти слова) определенным мифотворчеством. Я должна попытаться реконструировать спектакль, который я не видела. Я могу лишь опереться на то, что удалось услышать от Дениса, на его заметки (партитуры спектакля как таковой нет), наконец, многое мне рассказал восторженный Фрадкин. Надо признать, что глаз у него оказался таким же памятливым, как душа. И все же я понимаю, что покажусь вам скучной, – моей записи не хватает непосредственности очевидца, поэтому я буду рассчитывать не столько на свой рассказ, сколько на ваше воображение, которое помогло вам с такой жизненной сочностью воссоздать спектакли даже прошлого века. Это дар особый, и лишь вы им владеете. Мне приходилось читать рецензии о работах Дениса, – как всегда это бывает, его наиболее сильные стороны давали основания как для похвал, так и для нападок. Все мы привыкли к знаменитой формуле о недостатках, порожденных достоинствами. Наиболее прозорливые понимают и то, что достоинства являются порой следствием некоторых наших слабостей, в особенности таких, как чрезмерность и избыточность. Тот, кто настаивает на своих недостатках, иногда убеждает в своей правоте, – в основе таланта таится воля и вера в себя, это всем известно. Вообще же оценка тех или иных свойств зависит от многих обстоятельств – от времени, от места, от настроения публики, – от чего только она не зависит!
Наиболее распространенный упрек, который вызывало творчество Мостова, – упрек в излишествах и несдержанности. Упрекали в этом и «Жар-птицу».
Я не хочу оспаривать этих утверждений, более того, высоко ценю способность художника к самоограничению. Я отлично понимаю, что тяга к аскезе – это, прежде всего, стремление уйти от общих мест и тем самым сохранить свою личность.
Но ведь это достоинство непервородно, оно возникает как протест, как ответ, возникает от некоторой пресыщенности, а для Дениса все начиналось с игры, в которой мы все равны и едины. Я имею в виду не только профессиональную общность, – сегментируется аудитория, искусство, это процесс взаимодействующий.
Не потому ли так ценится неповторимость формы? Начиная от ее простейших видов до самых сложных и кажущихся на первый взгляд элементами содержания. Позвольте всего на миг отвлечься, – когда человек весьма продуманно покрывает свою одежку заплатками, они, с одной стороны, кажутся щегольством, и даже франты начинают подумывать, не обзавестись ли им такими же? Но, с другой стороны, эти заплатки должны свидетельствовать и о неприхотливости, и тут уже они исполняют вполне содержательную функцию.
Отметим и обратную связь. Человек становится воплощением той или иной добродетели, – то Настоящего Мужчины, то Друга Великого Покойника, то Порядочного Человека, – и далеко не всегда очевидно, что содержание здесь формально, а потому искусственно.
Это взаимопроникновение видимого и сущего, приводящее к их двойственности, весьма нередко случается в жизни, и искусство мгновенно реагирует на этот процесс. Кажущееся несоответствие формы и сути не всегда говорит о беспомощности, – на высшем витке творчества оно свидетельствует, что противоречива суть.
Но если жизнь м о ж е т быть двойственной, то искусство двойственно изначально, и Денис это остро чувствовал. С одной стороны, театр стремится соответствовать жизни, столь далекой от его условностей, с другой – хочет взглянуть на нее глазами зала, подчеркнуть в ней то, что зрелищно и заразительно.
Вы лучше меня знаете это умение вдруг по-шекспировски увидеть мир и объявить его театром. Но встреча сказки и театра имеет свои особенности. Условен театр, но условна и сказка. Одна игра будто смешивается с другой – поистине танец на канате: неловкое движение – и летишь вниз.
Как я понимаю, задачей Дениса было извлечь из сказки ее жизненную основу, но сохранить ее подчеркнутую наивность. Он вообще высоко ценил это свойство – и в создателях действа (иначе как броситься в омут?), и особенно в зрителях, поначалу готовых к сопротивлению. Поэтому он, что называется, честно открывал свои карты, – вот вам жизнь, а вот игра, я ничего от вас не утаиваю.
Он вспомнил прошлое кукловода и построил на втором плане нехитрое сооружение старых петрушечников – два музыканта, гусляр и рожечник, в рубахах из рогожки, в берестяных шлемиках заполняли собой необходимые паузы («Что нам время? Мы – дудино племя»), а иной раз и прямо вмешивались в действие, апеллируя к залу. Между тем куклы воспроизводили героев. И если на сцене богатырского коня изображал дюжий парень с добродушным лицом, украшенный обильной гривой и опоясанный хвостом, а жар-птицей была хрупкая девушка в ярком платье с огненно-алым пером в кудрях, то над ширмой (она была одновременно задником, на котором попеременно высвечивались разнообразные места действия) скакал конь, порхала птичка причудливой расцветки, и от сопоставления с людьми, игравшими зверей, звери-куклы неожиданно выглядели всамделишными – муляжи сообщали достоверность! – и, что самое удивительное, не теряли в убедительности и куклы, изображавшие людей.
Был и хор, однако необычно активный, создававший не только музыкальный, но и действенный фон. То были девушки, всегда готовые к песне и плясу, вступавшие в дело в тот самый миг, когда лишь мелодия могла дать выход, и вдруг обрывавшие ее на самой высокой ноте, как бы оставляя вас в высшей точке сопереживания. Эти мгновенные обрывы нити в действительности закрепляли возникшую связь сцены и зала и оказались, как утверждал Фрадкин, замечательной находкой Дениса. Девушки были словно заряжены ритмом, и я готова поверить Фрадкину, ибо ритм и был той почвой, на которой Денис строил свои действа. По его словам, первое, что он понял, столкнувшись с народным творчеством: ритм – это преодоление всего непосильного, всего угнетающего – в быту, в труде. Он – з а р о д ы ш игры. Но второе, что было понято, – ритм снимает томительное не только в жизни, но и в самой игре. Он сообщает ей радость и ограждает ее от скуки, ведь игра, исходно ограниченная условиями, рискует стать еще однообразней, чем быт.
Роли гусляра и рожечника распределялись следующим образом: первый творил мелодическую основу, что называется, задавал тон (в этом случае будет вернее сказать – тональность), второй дополнял диалоги артистов словом, лежавшим за пределами прямой речи. Но он не столько сказывал, сколько пел, и слово не воспринималось как комментарий. Музыка, заключенная в каждой фразе, извлекалась из нее самым непосредственным образом.
В этом вмешательстве – и ведущих и хора – не было ни грана морализаторства, оно снималось точно найденной интонацией. Фрадкин определил ее как удивление, но в сочетании с покоем, даже с юмором (удивляешься, но, в сущности, чему удивляешься?). Это был точно выраженный народный взгляд, – потрясения были привычны, встречать их следовало без суеты, защищаться усмешкой. А уж о менее значительных событиях нечего даже и говорить, им отводится их скромное место.
Впоследствии, когда «Родничок» был создан, в частых поездках, которые порой напоминали научные экспедиции, Денис нашел подтверждения своей догадке. Он воспроизводил мне хоровод «Кострома», диалог, удивительный по своеобразию интонационной окраски:
«Здорово, Кострома». – «Здоровеньки». – «Уморилася?» – Уморились». – «Ну, отдыхайте».
«Здорово, Кострома». – «Здоровеньки». – «Что у вас случилось?» – «Болела-болела да померла». – «А-а, ну ладно».
А несколько столетий назад так же деловито переговаривались халдеи в пещном действе:
«Эти дети царевы?» – «Царевы». – «Нашего царя повеления не слушают?» – «Не слушают». – «А мы вскинем их в печь?» – «И начнем их жечь!»
Денис восторгался, как отчетливо проявлены в этом диалоге характеры – энтузиаста и соглашателя, постепенно заражающегося истовостью собеседника. При этом и тот и другой – хитрованы и иронисты.
В «Жар-птице» Денис тоже был озабочен, чтобы характеры лиц лепились резко, как требует сказка, и тем, чтобы явственно проступила их неочевидная суть. Он по-своему прочел стрельца-молодца, который вроде бы занимал в сказке место героя, да и прекрасная Василиса, увенчавшая искателя приключений, обнаружила весьма странные свойства. Когда Денис сдавал работу, Главный заметил, что она предназначена скорее взрослым. Денис вспомнил Анну Петровну и усмехнулся про себя. Впрочем, Главный был благодушным малым, спектакль принял, а Дениса поздравил.
Фрадкин рассказывал, что когда погас в зале свет, озарилась сцена, появился ражий парень с добрым лицом, опоясанный конским хвостом, а рядом с ним маленький, ладненький смазливый юноша, с аккуратным пробором в приглаженных волосах, с нетерпеливо стреляющими глазками, а сзади над ширмой-задником, на котором вдруг высветилось степное приволье, появились они же, но уж в кукольном облике, – зрители радостно рассмеялись. Но смех быстро умолк, когда вышли девушки, когда ударил по струнам гусляр и певуче заговорил рожечник: «В некотором царстве, за тридевять земель, в тридесятом государстве жил-был сильный и могучий царь (явился и царь, пока еще куклой). У того царя был стрелец-молодец (рожечник вздохнул, а стрелец приосанился), а у стрельца-молодца конь богатырский (тут вздохнул конь). Поехал стрелец-молодец поохотиться, едет он дорогою, едет широкою…»
«Едет он дорогою, едет широкою…» Уже сами эти слова странным образом передают движение, а когда их еще спружинил ритм полупесни-полусказа, когда медленно стали покачиваться девушки и поплыли куклы – стрелец на коне, – иллюзия оказалась полной. Мелодия была широка и задумчива, точно предвещала события грозные и чреватые большими опасностями. Так оно, впрочем, и оказалось. «Наехал стрелец на золотое перо жар-птицы: как огонь перо светится!»
«Как огонь перо светится!» – повторял на все лады восхищенный стрелец, а в ладони у него точно играл язык пламени.
«Не бери золотого пера, – вздохнул конь, – возьмешь – горе узнаешь».
Но падок был стрелец-молодец до золотого цвета, поднял перо жар-птицы.
«Коли поднять да царю поднести, ведь он щедро наградит, а ц а р с к а я м и л о с т ь кому не дорога?»
Не послушался стрелец своего коня, привез перо жар-птицы, подносит царю в дар. Запели трубы, и степенно явился царь. Это был старый, высохший от своей деятельности, богато одетый коротышка (и он и стрелец сильно проигрывали рядом с конем) с ненасытными, завистливыми глазами.
«Спасибо! – пропел он тонким голосом, потрепав стрельца по его волосенкам. – Да уж коли ты достал перо жар-птицы, то достань мне и саму птицу; а не достанешь (тут голос царя стал совсем ласковым, отеческим) – мой меч, твоя голова с плеч».
Стрелец-молодец залился горькими слезами и пошел к своему богатырскому коню.
«О чем плачешь, хозяин?»
«Царь приказал жар-птицу добыть».
Конь только вздохнул да гривой тряхнул:
«Я ж тебе говорил: не бери пера, горе узнаешь! Ну да не бойся, не печалься: это еще не беда, беда впереди!»
И рожечник подхватил задумчиво: «Ну да не бойся, не печалься: это еще не беда, беда впереди!»
И девушки пропели протяжно: «Ну да не бойся, не печалься: это еще не беда, беда впереди!»
Денис рассказывал, что эта присказка просто пронзила его насквозь, в ней поистине не было дна, ему точно открылась вся история, весь этот длинный и торный путь, и грех роптать на нынешний день, когда не знаешь, каков будет завтрашний. Не было б хуже, терпи да пошучивай! Это ли не урок мужества?..
Вековечный призыв не впадать в отчаяние, не спешить, не мельтешиться. «Помолись богу и ложись спать. Утро вечера мудренее».
А потом мудрый Саврасушка дал совет:
«Возьми у царя сто кулей белоярой пшеницы».
«Сто кулей?!» – испуганно отозвался стрелец.
«Сто кулей. Да по чистому полю разбросать их скорей».
По оклику царя выходили «рабочие люди» – так представил их лукавый рожечник. Ни о чем не расспрашивали, не удивлялись, ничего не выражали их лица. Уверенно-четкие взмахи рук в лад пению девушек, – быстро и споро исполнили царский приказ. В нерассуждающей сноровке было нечто пугающее, и еще предстояло убедиться в справедливости этого ощущения. Денис всегда придавал чрезвычайное значение «визитной карточке» и не боялся подчеркивать определяющую черту, особенно когда это касалось вторых лиц. Да и в героях всегда был готов ее выделить. По его убеждению, это никак не мешало многослойности образа, центральная краска сама по себе обладает контрастной резкостью. Во всяком случае, он твердо знал: исчезает характеристическое – воцаряется приблизительное. Тогда все просто и все недостижимо.
Поэтому актеры часто кряхтели, он ни на миг не давал им расслабиться. Даже полное слияние с ролью не обещало передышки. Денис уже понял, что чувство самоотречения, которое его посетило, когда он пел в хоре, было кажущимся. Радость рождалась от сознания собственных возможностей, от дразнящего ощущения, что еще один шаг – и я стану другим.
Перечитывая все эти строки, я вижу, что главного я не написала. Из сказанного можно понять, что у Дениса было вдоволь наблюдательности, чтоб подметить то, что выделяет личность, и то, что объединяет массу. Он видел «индивидуальное зернышко» и некий общий стереотип. У него хватало юмора укрупнить и сделать то и другое. Хватало изобретательности столкнуть характер с неожиданным обстоятельством. Но всех этих качеств было бы мало для настоящего достижения. Вы скажете, дело в угле зрения (все сводится к концепции, замечал еще Гёте). Не мне оспаривать мнение титана, это неблагодарная роль, тем более я согласна с вами обоими – свежесть взгляда оправдывает усилия. И все же – насколько я успела понять моих соотечественников – у нас мысли созревают в душе. Сила Дениса крылась в его уязвимости, именно она сообщала его лиризму ту дрожь, ту боль, которые неизменно вызывали ответную волну.
И когда зашумели лес и море и прилетела жар-птица клевать пшеницу – девушка с алым пером в кудрях, почти девочка, такая хрупкая, что, кажется, дунь – и вновь улетит, – сюжет непостижимым образом вдруг отошел на второй план. Внезапно всем становилось ясно, что это хрупкое существо на краткий миг явилось в мир обжечь его мечтой о несбыточном, чтобы исчезнуть и – навсегда.
Наступил конь копытом на ее крыло, повязали жар-птицу – и к царю. Тут коротышка и вовсе стал медоточив:
«Коли ты жар-птицу достал, достань же мне невесту, Василису-царевну. Она там, за тридевять земель, на самом краю света, где восходит красное солнышко. Достанешь – златом-серебром награжу, а не достанешь – то мой меч, твоя голова с плеч!»
И вновь стрелец-молодец, обливаясь горькими слезами, отправился к своему богатырскому коню.
«О чем плачешь, хозяин?» – спросил конь, неприметно вздохнув.
«Царь приказал Василису-царевну добыть», – рыдая, простонал молодец.
Конь только гривой повел:
«Эх, каши бы тебе из березы, чуть что – так в слезы. Не плачь, не тужи, сердца не береди. Это еще не беда, беда впереди!»
Успокоив таким образом своего храбреца, велел конь попросить у царя палатку с золотой маковкой да разных припасов, и напитков.
Пора и в путь. И вновь над ширмой взлетел конь с богатырским хвостом, а на нем робкий авантюрист со своими приглаженными волосенками. Это выглядело весьма забавно, но вот тут настроение и сменилось. Только что все вокруг улыбались, и вдруг повеяло чем-то другим. Запели и задвигались девушки, заиграли гусляр с рожечником, раздался дробный цокот копыт, а там неожиданно запел и стрелец – будто дальняя дорога ударила по уснувшей струне, и та встрепенулась.
В бумагах Дениса я обнаружила вариант этой стрельцовой песенки. Поначалу текст был весьма озорным: «Кто крестится, кто молится, кто в пекло норовит. И хочется, и колется, и матерь не велит». Денис говорил, что слова ему нравились, и он не сразу от них отказался. И все-таки вариант был отвергнут. Это был д р у г о й тон, д р у г о й стиль, д р у г о й юмор. Тут самое время сказать о том, что отношение Дениса к юмору было вовсе не однозначным. Он высоко его ценил, в особенности его оптическую способность увеличивать изображение. Но он его и опасался. И прежде всего – его коварного свойства всегда выходить на первый план и занимать главное место.
В этом случае юмор становился разрушительным не только для выбранной мишени, но и для всего произведения, – он делал его и проще и площе.
Оно и понятно, в известном смысле смех предшествует отчуждению, а конечная цель художника – соучастие. Он его сам предлагает, и он его требует взамен.
Впрочем, нам еще, бесспорно, придется поговорить о ликах юмора. Он смягчает боль, и он же ее порождает, он проясняет смысл и обнаруживает бессмыслицу. Порою и сам ее творит. Он сталкивает добро и зло в тот миг, когда они ближе всего друг другу.
Денис перебрал много песен, не сочиненных, а записанных, и песня стрельца зазвучала совсем по-другому: «То не пыль в поле запылилась, это сиротинушка едет. Свищет соловей по подлесью, горе сиротинушку ищет…»
Молодец испытывал к себе жалость, все было грозно и враждебно, даже соловьиный свист звучал для него зловеще. Он пел, девушки подхватили, куда подевалась их веселость, стала она гаснуть и в зале. Эта песнь с ее протяжной тоской была в устах стрельца неожиданной и оттого производила, с одной стороны, впечатление комическое, с другой – странным образом рождала тревогу.
Предстоял долгий нелегкий путь, кто знает, что ждет за поворотом. С дорогой не пристало шутить, во всяком случае, для Дениса она всегда означала нечто важное и, позволю себе сказать, судьбоносное. С ней связывались душевный подъем и предвестие перемен, опасных, но и необходимых. Играют гусли, звучит рожок, ритмически бьют копыта об землю, певучие девичьи голоса сливаются с мужским тенорком: то не пыль в поле запылилась, это сиротинушка едет…
Причудливая игра света, багровые закатные блики, тени сумерек, звездочка в бледном небе, стремительно темнеющий мир… «Свищет соловей по подлесью, горе сиротинушку ищет…» Естественно, такой сгусток душевной смуты требовал резкого переключения звука. Он и последовал. Вновь ухарски сверкнули глаза музыкантов, прозвенела уже знакомая присказка: «Дорожка дрожит, время бежит. А что нам время? Мы – дудино племя…» И впрямь дудино племя. Это ведь с давних пор, – и швец, и жнец, и на дуде игрец. Была же некая сила, которая срывала с места и начинала вертеть и крутить человека, и уж не было для него ни скоротечности, ни предела – вольная воля, скоморошья доля…
Но об этом – в дальнейшем. Пока же «долго ли, коротко ли, – приезжает стрелец-молодец на край света, где красное солнышко из моря восходит» («Обетованная наша земля, – записал Денис, – край света!»). Разбил стрелец палатку с золотой маковкой, расставил кушанья и напитки, сел, угощается, Василисы дожидается. А тут и девушки запели, и над ширмой серебряная лодочка поплыла, а в ней Василиса-царевна сидит, золотым веслом п о п и х а е т с я. На сцене же явилась девица крупная, плечистая, стрелец-молодец рядом с ней показался еще неказистей, впрочем, вел он себя предприимчиво, послал богатырского коня в зеленых лугах гулять, свежую травку щипать (конь тактично удалился, оставил парочку наедине).
«Здравствуй, Василиса-царевна, – поклонился наш герой искательно и нагловато в одно и то же время, – милости просим хлеба-соли откушать, заморских вин попробовать».
Стиль был явно не рыцарский, а купеческий. Да и сам молодец был ни дать ни взять – приказчик в лавке. Наконец он почувствовал себя в своей стихии, стали они есть-пить, веселиться. Денис очень озорно показал начало романа. Галантерейные ухватки маленького вьюна, жеманство его могучей гостьи, умильные песенки, беспечный пляс, и вот наконец то ли подействовало заморское вино, то ли все эти игры, но пьяненькая царевна заснула, а исполнительный холоп «крикнул богатырскому коню, снял палатку с золотою маковкою, сел на коня, берет с собой сонную Василису и – в путь-дорогу, как стрела из лука». Цокот копыт, девушки поют, играют гусли, трубит рожок. На сей раз ритм упруг и весел, да и как иначе, боевое задание выполнено, – напоили женщину и везут к немилому. А где тут сказка, где жизнь, – решать вам.
Возвращение стрельца-молодца было триумфально. Девушки славили его, били барабаны, пели трубы, население восторженно встречало героя, который кланялся во все стороны («Раскланивается», – записал Денис), царь пришел от Василисы в восторг, коротышка решительно потерял голову, увидя такое дородство и стать, «наградил стрельца казною великою и пожаловал большим чином». Молодец решил, что ухватил бога за бороду, и был, что называется, на вершине счастья. Рано, как мы увидим вскоре.
Между тем Василиса проснулась и узнала, что далеко она от синего моря, увидела вокруг чужой край, чужие лица, старого урода, головой ей по пояс, который, оказывается, и должен был стать ее судьбой. А где же тот, кто заставил ее забыться? Вот он нежится под завистливыми улыбками придворных, отведя от нее шкодливый взор, старательно изображая почтительность. А волосики приглажены, пробор сияет, усы – тонкой ниточкой над губой, сам стоит ровно цирюльник с кисточкой («Новый кафтан на нем, как ливрея», – записал Денис). И заплакала Василиса-царевна.
Вновь усмешка уступила место сочувствию. В «плаче Василисы» не было пародийных нот, хотя Денис и считал, что пародия не только вышучивает традиционное, но, поданная в разумной дозе, даже и утверждает его. Его убеждение заключалось в том, что истинное чувство всегда свежо, пусть даже формы его воплощения были устойчиво освоены. Поэтому к «плачу» он отнесся с чрезвычайной серьезностью. На какое-то время девушка преобразилась. Забылась спесь, забылось жеманство, нелепое при ее статях. Была женщина, поверившая и обманутая, потерявшая и любовь и родину.
«Не увидеть мне солнца красного, как оно на зорьке лазоревой выходит из моря синего…» Фрадкин рассказывал, что голос этой простодушной капризницы вдруг зазвучал такой тоской, что ему померещилось преображение. Мне было интересно узнать, что возможность таких преображений ставилась Денисом перед молодыми сподвижниками как одна из самых важных задач. Человек носит в себе много миров, мы можем явить их через те или иные состояния его духа. Когда впоследствии он нашел у Лобанова слова о «богатстве состояний», он радовался, как дитя. То, что он, тогда еще, по сути дела, новичок и дилетант, мыслил сходно с прославленным режиссером, наполнило его гордостью.
Нечего и говорить, что Василиса отвергла брачные домогательства влюбленного монарха. Вернее, поставила заведомо неисполнимое условие:
«Пусть тот, кто меня привез, поедет к синему морю, посреди того моря лежит большой камень, под тем камнем спрятано мое подвенечное платье – без того платья не пойду замуж!»
Но как она произнесла эти слова – «пусть тот, кто меня привез», как посмотрела на стрельца-молодца, как ожгла его горьким презрением, неизжитой любовью, желанием мести! Знала ведь, что не достать ему из-под камня подвенечного платья, не изловчиться на этот раз!
Стрелец-молодец на глазах терял свой победный облик, он прямо линял, усыхал стремительно, будто из него воздух выпустили. Только что озирал весь мир как подарок, поднесенный на блюде, а сейчас только утирал пот со лба и то расстегивал, то застегивал на новом кафтане золоченые пуговки. А что же царь? А известно что:
«Достань платье да привези сюда – пришла пора свадьбу играть!»
«Пришла пора свадьбу играть», – сказал и топнул ногой, сказал, чуть не взвизгнув, по всему видать – невтерпеж стало.
«Достанешь – больше прежнего награжу, а не достанешь – то мой меч, твоя голова с плеч!»
Ну, это напутствие стрельцу знакомо, а ежели еще посмотреть на лица придворных, то белый свет с овчинку покажется. Вроде сочувствуют, а уж так рады, вроде вздыхают, а рты – до ушей!
Реакция молодца на превратности судьбы не баловала разнообразием, – залился горькими слезами и пошел к своему богатырскому коню.
«О чем плачешь, хозяин?» – устало осведомился конь.
«Вот когда не миновать смерти, – всхлипывая, отвечал стрелец. – Царь велел со дна моря достать Василисино подвенечное платье».
Конь не преминул напомнить:
«А что, говорил я тебе, не бери золотого пера, горе наживешь?»
Эти справедливые слова повергли молодца в полное отчаяние, и, видя, сколь он безутешен, конь только покачал мудрой головой:
«Есть замах, а удару нет.
Что плакать? – семь бед, один ответ».
«Есть замах, а удару нет» – рядом с этими многозначительными словами Денис записал: «Черта распространенная и опасная для тех, кто ею обладает». Нельзя с ним не согласиться. В контексте всей роли коня это двустишие показалось мне чрезвычайно уместным, и я мысленно похвалила Дениса. Закончил конь уже знакомой присказкой: «Ну да не бойся. Это еще не беда, беда впереди! Садись на меня, да поедем к синю морю». (Слова «Садись на меня» были трижды подчеркнуты Денисом.) Когда я спросила его, почему он придал им такое значение, он ответил: понять их – понять все. Коня не стреножили, не оседлали, даже не приручили, он с а м предложил на себя сесть.
– И кого же он выбрал в хозяева! – заметила я.
– В этом все дело, – отозвался Денис. – Он предложил себя не оттого, что восхитился героем, а оттого, что пожалел недотепу. (Слово «пожалел» Денис выделил.)
Долго ли, коротко ли – приехал стрелец-молодец на край света (на этот раз Денис позволил себе маленькое озорство, заунывное пение стрельца сопровождалось весьма мажорным аккомпанементом гусляра и рожечника, ритм был почти маршеобразный, – Денис сказал, что всякий повтор таит в себе некий комизм, даже если повторяется нечто неприятное. Во всяком случае, восприятие повтора со стороны именно таково, и чуть заметным штрихом Денис давал понять зрителю, что он с ним заодно. Зритель принимал сигнал, и это усиливало его реакцию).




