412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Зорин » Странник » Текст книги (страница 19)
Странник
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:53

Текст книги "Странник"


Автор книги: Леонид Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Печальная судьба «Аввакума» вам известна. Денис принял решение не выпускать спектакля, и я могу лишь догадываться, с какою мукой далось ему это решение. До сих пор не пойму, верно он поступил или сделал ошибку. С одной стороны, его мотивы естественны: те суждения, которые он выслушал, предвещали бурю, и он не захотел ставить под удар «Родничок». С другой стороны, для судьбы театра любое потрясение было менее болезненно, чем капитуляция. Порою общественное неприятие способно сплотить единомышленников, но уклонение от боя всегда сеет панику и неуверенность. Благородные соображения лидера либо остаются в тени, либо не принимаются в расчет. Он может потерпеть поражение, но он не смеет в нем признаться, да еще загодя. В искусстве, как и в самой жизни, опасно расписываться в несостоятельности, предпочтительней даже провал.

Некоторый срок я ничего не знала о том, что делает Денис, – отец стал прихварывать, и новые грустные заботы почти целиком завладели моей душой. Правда, несколько раз звонила Камышина, но из ее беспорядочных фраз трудно было сделать сколько-нибудь толковое заключение. В последнее время она словно усовершенствовала свою способность начинать новую тему, не закончив старой.

Однажды Бурский пригласил меня на выставку театральных художников. Он собирался о ней писать, и, как он заявил, «обмен впечатлениями будет отличной пристрелкой для его творческой мысли».

Мы отправились на Пушечную, в Центральный Дом работников искусств, толкались среди знакомых и незнакомых людей, раскланивались, обменивались ничего не значащими словами и глубокомысленно разглядывали эскизы декораций к классическим и современным пьесам. Почему-то все время мне было невесело. То ли от лиц завсегдатаев – я все думала о том, как они мне приелись, и о том, как они неуклонно стареют, – то ли от самих эскизов, хотя иные из них были отмечены дарованием и выдумкой.

Дело в том, что невольно приходило на ум, в каких муках и надеждах, в каких изнурительных страстях рождался каждый спектакль, вызвавший появление этих холстов. Сколько связывалось с ними ожиданий и как недолог был цвет! Утихал премьерный шум, желтели программки, обессмысливались даже споры, и ничего не оставалось, кроме рецензий, состоящих чаще всего из общих мест.

При выходе мы столкнулись с Фрадкиным. Он так обрадовался нам, что мне стало даже неловко. Признаться, я о нем почти забыла, или велела себе забыть, – ведь в моем представлении он был неотделим от Дениса и как самостоятельную величину я его слабо воспринимала. Фрадкин вызвался нас проводить, заверив, что ему по дороге.

Думаю, что ему просто хотелось выговориться. Я это поняла очень быстро. Однако начал Александр Михайлович бодро, сказал, что Денис, судя по всему, превозмог некоторую депрессию, трудится весьма энергично и готовится выпустить «Царя Максимилиана».

– Так, – сказал Бурский, – на царей замахнулись.

– Это что, – не без удальства отозвался Фрадкин, – Денис Алексеевич подумывает о «Посланиях и лицедействах Грозного».

– Что и говорить, – покачал головой Бурский, – веселый был монарх.

– Иван Васильевич очень любил игрища, – разъяснил Фрадкин, – а опричники сплошь и рядом участвовали в скоморошьих забавах.

– Оказывается, опричник – это скоморох, – меланхолично заметил Бурский, – и как я сам не додумался?

– Это уж вольность, – сказал Александр Михайлович. – «Опришный» значит «особый», «отдельный».

– Особый юмор, – согласился Бурский.

– Запомните? – спросил дотошный Фрадкин.

– Не сомневайтесь, – успокоил его Бурский. – Мнемотехника. Теперь – намертво. Хоть ночью разбудите.

Эта мнемотехника очень позабавила Фрадкина. Но ненадолго. Какая-то забота его томила. Я спросила его, как он чувствует себя.

– Закис несколько, – сказал он со вздохом, – пора в экспедицию. Там я совсем другой человек.

И почти без перехода начал рассказывать, как умеют «сковать свадебку» в Полесье, о веселых каравайницах, о «хлебном деревце», о шутейных препонах на пути жениха.

– В театре я, в общем-то, пришлый человек, – сознался он вдруг. – В нем свои правила игры. Понимаете какая штука?

Как я почувствовала, ему пришлось несладко. Многие артисты прямо винили его в неудаче «Аввакума». Гуляев даже сказал, что настоящий завлит – это идеолог, который был обязан остеречь художника от ошибок. Больше всего огорчило Фрадкина, что Денис защищал его вяло и неохотно. Сколь ни горько это писать, я была не слишком удивлена. Зная натуру Дениса, я понимала, что охлаждение между ним и Фрадкиным было в порядке вещей, тем более что неуемность Александра Михайловича в те трудные часы, когда сам Денис, судя по всему, не был расположен к активному общению, должна была его раздражать.

Я сказала, что всякие настроения преходящи. Но Фрадкин тоскливо усмехнулся.

– Должно быть, это неизбежно, – сказал он. – Друзей на то и заводят, чтобы их бросать.

Странно было мне слышать такие скорбные, почти патетические слова в устах этого простодушного человека. Видимо, он замечал и чувствовал много больше, чем обнаруживал.

Впрочем, кое о чем можно было догадаться и прежде. Я вспомнила, как однажды Ростиславлев сказал Александру Михайловичу, что для таких, как Фрадкин, зиждитель – прежде всего интересный собеседник. Между тем вера не нуждается в уважении.

Бурский, неожиданно для меня, осведомился, как поживает Наташа Круглова. В моем присутствии этот вопрос звучал достаточно бестактно, но я поняла, что Бурский задал его из лучших чувств. Очевидно, он хотел удовлетворить мое любопытство или любознательность, это уж зависит от того, кто как смотрит на такую заинтересованность.

Однако Фрадкин, как это и было ему свойственно, не нашел в этом вопросе ничего пикантного.

– Она – в плохом настроении, – сказал он, – там у них не все благополучно.

– Бедная овсянка, – вздохнул Бурский.

– А ведь правда – похожа! – воскликнул Фрадкин.

– Все люди похожи на птиц, – сказал Бурский авторитетно. – Вот ваш шеф делает вид, что он сокол-сапсан, а на самом деле он – дрозд-рябинник.

Не могу сказать, что эта характеристика Дениса пришлась мне по душе, но задуматься она меня заставила.

Александра Михайловича эта игра привела в восторг.

– И вы каждого можете уподобить? – спросил он, загоревшись.

– А что же тут трудного? – пожал плечами Бурский. – Гуляев – это дятел, Прибегин – журавль. Рубашевский – золотой фазан, а Корнаков – дрофа.

Невозможно было отказать ему в меткости взгляда.

– А Евсеев? – Фрадкин даже зажмурился от удовольствия.

– Иоанн – это крапивник, – сказал Бурский убежденно, – а Ростиславлев – белоголовый сип.

– Ну а как же я? – выдохнул Фрадкин и замер, предвкушая ответ.

– Вы – пеликан, – отрубил Бурский.

Восторг Фрадкина превзошел все ожидания. Выяснилось, что ничего более лестного Бурский не мог сказать.

– Поразительно! – захлебывался он. – Вы действительно так считаете? Нет, это невероятно! А вы знаете, как назывался пеликан? Неясыть! По легенде, он вскармливал птенцов своей кровью. Это символ искупительной жертвы! Понимаете какая штука?!

Орнитологические изыскания Бурского сильно развеселили Фрадкина, и он простился с нами в приподнятом настроении. Бурский же, наоборот, помрачнел.

– Бедняга, – сказал он негромко.

Мы отправились обедать в Дом журналиста, но и там он выглядел рассеянным и озабоченным, будто какая-то неотвязная дума не давала ему покоя. Ни ласковый щебет официанток, у которых он явно был фаворитом, ни мои шутки не возвращали его в обычное состояние.

А я, напротив, повеселела. И не могу отрицать, что причиной было сообщение о неблагополучии между Наташей и Денисом. Где-то, на самом донышке души, пусть на короткий срок, возникло не делающее мне чести, но приятное ощущение. Впрочем, скоро его вытеснили не столь умиротворяющие мысли. Ночью я долго не могла заснуть, бесплодно думая о Денисе.

Странный человек! Мое «учительство» его раздражало; в сущности, он не терпел даже обычного спора; вместо того чтобы искать аргументы, сразу же сетовал на непонимание, но вот, оказывается, и безответственность, это столь женское саморастворение в любимом человеке, выводили его из себя не меньше. Что же тогда ему нужно? Я не находила отгадки.

«Царь Максимилиан» был выпущен и, как вы знаете, принят весьма прохладно. В чем тут было дело? Мне кажется, что на сей раз Денис  н е  н а ш е л  з в у к а. Тому есть свои объяснения. Он все еще был во власти Аввакумовой трагедийности и не мог воспринять  д в о й с т в е н н о й  природы той народной драмы, за которую взялся.

Более того, он начал наводить мосты между этими столь разнородными потоками, искать несуществующие связи. В спектакле возник некий голос, обращенный к мучителю Максимилиану, и то был, безусловно, голос самого протопопа, решительно здесь неуместный, хотя точное имя Максимиана, римского кесаря, к которому он якобы обращался, действительно было Максимилиан. Однако если Аввакум пользовался им для того, чтобы запустить еще одну молнию в царя Алексея Михайловича, то Максимилиан из народного действа был для этого неподходящей мишенью.

Весь гнев, все угрозы и обличения неслись мимо цели. «На́-вось тебе столовые, долгие и безконечные пироги и меды сладкие, и водка процеженая, с зеленым вином! А есть ли под тобою, Максимилиян, перина пуховая и возглавие?.. а подтирают ли гузно то у тебя?.. Бедный, бедный, безумное царишко! Что ты над собою сделал!»

Все это производило смутное впечатление. Разумеется, само действо было навеяно историческими ассоциациями. Вполне вероятно, в отношениях царя с сыном Адольфом как-то странно, кривозеркально, отразилась история Петра и Алексея, возможно, потому и спешил на помощь несчастному царевичу исполинский рыцарь – римский посол (в народе немало говорилось о связях наследника с Римом), быть может, тут возник даже какой-то отзвук сыноубийства, совершенного Грозным, но все эти мотивы были слишком погружены в стихию ярмарочного представления, чтобы отнестись к ним академически серьезно, во всяком случае при сценическом воплощении.

Денис уж очень твердо помнил, что он ставит народную драму. Это, разумеется, так и было, и безвестные создатели наверняка трепетно относились к кровавым событиям, о которых поведали. Но у времени свои линзы, сквозь которые оно смотрит и видит. Денис вознамерился дать бой иронии, он решил показать, насколько наивность и чистосердечие глубже и плодоносней, но для этого генерального сражения он выбрал не самую подходящую территорию.

В этой драме слишком все смешалось. Царь Максимилиан, язычник, поклоняющийся «кумирическим богам», его сын с чужеземным именем Адольф, готовый умереть за «православную веру», в чем его поддерживает исполинский римский посол. Речи Аники-воина, звучащие вполне пародийно («Этого до сей поры не бывало и быть никогда не может»), и неожиданный «жестокий романс» Адольфа («Я в темницу удаляюсь от прекрасных здешних мест»). Возвышенный монолог Брамбеуса, в котором чувство соседствует с декламацией, и хитроватое придуривание кузнеца, и извечная мудрость гробокопателя, мудрость от повседневных встреч с беспощадной гостьей. Столько следов, столько напластований! От жизни и литературы, от сказки и обихода. Все это требовало другого взгляда, другого тона. Хотелось больше остроты, больше озорства. Даже в открытом переживании, даже в появлении смерти, выносящей свой приговор, должно было дышать простодушие балагана.

Это не значит, что в спектакле вовсе не было удач. Не знаю, согласитесь ли вы со мной, но мне кажется, что и у Гуляева – царя и у Прибегина – Адольфа были счастливые мгновения. Особенно запомнился Рубашевский в маленькой роли кузнеца. Это был как бы эскиз, первый подступ к Ивану-Емеле, которого ему вскоре предстояло играть.

Но выигрыши, если так можно выразиться, носили тактический характер. Стратегически Денис этот бой проиграл, и исход его был предопределен еще до начала. Денис не отошел от «Аввакума», не освободился от него, он все мечтал что-то спасти, перелить в другой сосуд, произнести непрозвучавшее.

Что же до юмора, то, безусловно, он был к нему не расположен. Во всяком случае, в ту пору. Среди его записей, относящихся к периоду работы над «Максимилианом», я нашла и такую: «Деспоты могут обеспечить порядок, но чувства юмора они лишены. Юмор – свойство демократическое».

Эта запись симптоматична, не правда ли? Такое своеобразное алиби. Денис точно предваряет обвинения, которые он явно предчувствовал.

Деспоты редко обладают юмором – Иван Грозный и Генрих Восьмой весьма сомнительные исключения, – но быть  п р е д м е т о м  ю м о р а  они вполне могут. И кто мешал самому режиссеру олицетворять демократическое начало, о котором он пишет?

Но юмор, который Денис высоко ценил, не был самой сильной его стороной. Думаю, что втайне он его опасался, ему казалось, что веселье делает все более плоским, – выше я уже говорила о том, что он пребывал в состоянии полемики с иронией. И если он, не без влияния Ростиславлева, сомневался в правомерности «доброго смеха», то «злой смех» – чем дальше, тем явственней – оказывался для него не бичом, не издевкой, не ударом под дых (как для Серафима Сергеевича), это был вырвавшийся у мучимого стон. Глум палача вызывал глум жертвы.

В бумагах Дениса я наткнулась на запись, сделанную вскоре после премьеры: «Здесь ничего не прощают». Ясно, что Денис имел в виду театр, вечное ристалище, где неудаче нет снисхождения. Впрочем, где ее прощают? Другое дело, что на этих подмостках ты распинаешь себя под огнями прожекторов и тысячами глаз, что каждый неловкий шаг – на виду.

Мало где благодарят за былые заслуги, но в искусстве прошлые достижения становятся, как это ни странно, дополнительным аргументом в списке обвинений, – они как бы свидетельствуют о коротком дыхании, об ограниченных возможностях, об исчерпанности.

Жажда новых имен поистине неутолима, и в избавлении от привычных, тех, что на слуху, есть некое острое удовольствие. Будто сбрасываешь старую одежку и начинаешь новую жизнь. И будто мстишь за недавнее подчинение.

Все это неудивительно. Изумляет, как быстро прошел Денис путь от дебютанта до столичной знаменитости, уже успевшей несколько примелькаться. Безусловно, он был обязан этим тому, что стал не только явлением искусства, но и точкой пересечения общественных страстей. Это обстоятельство и катализировало и ускорило естественный процесс. Я уже писала, что Ростиславлев и его адепты много этому поспособствовали.

Но что же дальше? Разбирая заметки Дениса, я вижу, как он метался. Очень долго он всерьез думал о Грозном – пристрастие царя к лицедейству серьезно его занимало. То и дело он возвращался к его шутовству, к участию в игрищах, к издевательским проделкам и письмам. Мысленно он уже ставил охальное венчание Симеона Бекбулатовича на царство, приемы литовских послов и крымских гонцов, однако в конце концов отказался от этого замысла.

Думал и об «Оживших картинках». Ему хотелось развернуть перед зрителем целую вереницу лубочных героев – и Фому, и Ерему, и Парамошку. И мужика Пашку с братом Ермишкой. Закружить этот бесшабашный хоровод то в шуме гуляний, в мелькании лиц, в сумятице красок и звуков, то в трактире, то в банном пару. Он хотел обрушить на зал неунывающую, срамную, озорующую Русь, выворачивающую наизнанку освященный уклад.

В этой связи он часто задумывался о раешнике. Он видел в нем прежде всего его театральную природу. Рифма разрушала будни, преображала привычное, а что такое театр, как не преображение? (Как видите, к понятию преображения Денис возвращался неизменно – здесь вам есть над чем поразмыслить.)

Однако и старые лубки не ожили, не стали спектаклем. Лишь некоторые персонажи из них, как это уже бывало у Дениса, вошли в его новую работу, которая завладела им без остатка. Денис начал ставить «Дураков».

Я погрешила бы против истины, если б сказала, что эта работа была для меня совсем неожиданной. Однажды Денис обронил невзначай, что эта тема его задевает. Я рассмеялась и ответила, что это делает честь его чутью – такая работа обречена на успех. Он спросил, почему я так думаю. Я сказала, что уже потому, что это будет смешно и весело, главное же, что этот спектакль ответит ожиданиям публики. Между тем, при всем интересе к сюрпризам, зрительный зал ничто так не ценит, как соответствие своим представлениям. Во-первых, подобное подтверждение возвышает его в своих глазах; во-вторых, учитывает его подсознательную потребность оградить свой душевный комфорт. Всякий пересмотр дается трудно, а в этой теме он вряд ли возможен.

– Ты в этом убеждена? – усмехнулся Денис.

Я объяснила свою мысль. Я сказала ему, что если дурак стал одним из любимых народных героев, то относительность этого ярлыка очевидна. Ясно, что речь идет о личине, за которой скрывается весельчак и умник. Я попыталась, так сказать, исторически представить зарождение образа. Обстоятельства заставляли вертеться, чтобы устоять на ногах, и тут обличье этакого простофили было как нельзя более кстати. Совсем неглупая игра с жизнью, которая почти всегда была враждебна. Добровольный дурачок как бы внушал ей, что он мишень, не заслуживающая внимания, воробей, на которого, безусловно, смысла нет тратить ядра. Он понял, что среде важней обломать гордого, сильного, неуступчивого, что лишь от такой победы она испытывает удовлетворение, и вот он обманывал ее видимой доверчивостью и открытостью, покорной готовностью к любой беде.

А уж утвердившись в этой роли, дурак идет дальше, он становится сознательным шутом, он, смеясь, обличает; в а л я я  д у р а к а, говорит правду. Он ведь дурак, что с него взять, он нищ, а потому независим.

Помню, Денис ответил коротко, что все это так, но не исчерпывает образа. И дурак не всегда остается нищим, очень часто к нему приходит богатство. Я ответила, что тут не в золоте дело, что это награда за сметку, за смелость, а традиция требует, чтобы добродетель была достойно вознаграждена.

Денис только покачал головой и заметил, что сказке сплошь и рядом присущ реалистический взгляд – награждаются не одни достоинства.

На этом закончился наш разговор, достаточно случайный и мимоходный. Но я сразу же вспомнила о нем, когда спектакль был сыгран.

Это вовсе не было озорным действом, напоенным неукротимым весельем, которого ждали решительно все. Да и сам герой был непривычен. Начать с того, что был он двухслоен. Иван-дурак то и дело оборачивался дураком Емелей, и это было одно из самых странных и неожиданных  п р е о б р а ж е н и й, на которые Денис был таким мастером.

Я не буду напоминать вам сказку о дураке Емеле, вы хорошо ее знаете с детства. Но это было ошеломительное соседство, даже не соседство, а двуединство – ведь и Ивана и Емелю играл один и тот же роскошный Рубашевский. Нелегким делом было увидеть их столь тесно слитыми – и Иванушку, терпеливого работягу, вечную жертву злых братьев, исправно получающего колотушки, и Емелю, воинствующего бездельника, наглого лежебоку, с его неизменным «я ленюсь!», Емелю, анафемски везучего, приручившего щуку и отныне «по щучьему веленью» имеющего все, чего ни пожелает его ненасытная душенька, – все делается само собой и без единого усилия, – ведра сами идут, топор сам колет дрова, сани сами едут, давя всех на пути, а счастливчику только и остается лежать на печи в тепле и холе.

Но как расправлялись с братьями оба – и Иван и Емеля! Мне сразу же вспомнился тот доведенный до отчаяния дрозд, о котором когда-то рассказал Денис. «Дрозд ну горевать, ну тосковать, как лисицу рассмешить». Погоревал, а потом и привел ее на богатый двор, где рыжую растерзали собаки.

Много-много дней спустя, роясь в бумагах Дениса, просматривая его заметки, я обнаружила в них и упоминание о Храбром Назаре из армянской сказки, нахале и трусе, ставшем царем, и имена реально существовавших фигур, оставшихся в истории, несмотря или благодаря своему ничтожеству. Я вспомнила его слова, что тема дурачества не исчерпывается одним лишь благородным Иваном, она объемна, есть добрый умница, а есть хитрюга себе на уме. Всего каких-нибудь два шага в сторону – и вместо распахнутой души, с улыбкой встречающей испытания, вдруг оскалится ленивый и злобный хвастун, который может стать опасным, если ему поверят.

Вы знаете, как был встречен спектакль. Все почувствовали себя обманутыми. Шли на комедию, а им показали чуть ли не драму. Ждали увидеть одного и цельного, а увидели двух и разных. («Не монолитный Иван, а двуликий Янус», – шутил Ганин.) Даже самые доброжелательные вздыхали, что, как это ни прискорбно, Денис не свел концов с концами.

– Да ведь и Емеля не так уж плох, – сказал ему Бурский. – И он защищается. И кто же откажется по волшебному слову иметь все, что ни пожелаешь. Это же вековая мечта!

– Опять он всем не угодил, – озабоченно сказал Ганин.

Бурский предвидел, что особенно будет неистовствовать Ростиславлев. Он утверждал, что Серафим Сергеевич воспримет спектакль как ренегатство.

– Верьте слову, – уверял Александр, – уж он ему напишет письмо Белинского Гоголю.

Самое удивительное, что шутка Бурского оказалась простой констатацией факта. Впоследствии в бумагах Дениса я действительно нашла эпистолу Ростиславлева, этакий «короткий вызов иль картель», этакое «иду на вы», предварявшее его выступление в печати.

(Когда я показала это письмо Бурскому, тот лишь мрачно повел головой. «Нда-а… – буркнул он, отложив конверт в сторону, – с подленьким скверно».)

Но если рецензия Ростиславлева своим прокурорским тоном заставила поежиться даже тех, кто разделял ее пафос, то спокойная и обстоятельная статья Лукичева нанесла Денису самый чувствительный удар.

Лукичев писал, что двойничество Ивана и Емели было, с его точки зрения, и неоправданным и чужеродным. Он видел в этом определенное развенчание любимого образа, и в этом смысле спектакль Дениса представлялся ему серьезной ошибкой.

– Худо дело, – вздохнул отец, когда прочел эти веские и крепко отчеканенные формулы.

– Ничего страшного, – сказал Багров, – за одного битого…

Вообще говоря, Владимир Сергеевич имел все основания припомнить старую истину. Он прошел свой путь не по ковровой дорожке, однако в конечном счете дождался признания. Но на сей раз прав оказался отец. Следующий шаг Дениса ошеломил и друзей и врагов. Он объявил, что уходит из театра, который некогда вызвал к жизни.

Передо мной лежит исчерканный вдоль и поперек черновик его письма-обращения к труппе. «Дорогие друзья, – писал Денис, – милые мои странники, спутники мои по дорогам Руси и искусства! Грустно далось мне это письмо, да что ж делать? Поразмыслив наедине с собою, я пришел к убеждению, что сейчас я не могу вести наш театр, для этого нужно ясно понимать, куда идешь. Когда в свое время я позвал вас в путь, я был убежден, что мне все понятно. Передо мной было много волшебных ларцов и малахитовых шкатулок, с трудом вмещавших свои сокровища. Достать их на свет, отчистить от пыли, взглянуть незамутненным взором – такой я видел свою задачу. Я чувствовал, что в тех богатствах, которые таятся в народной истории, в народном творчестве, в народных обычаях, является и душа народная, не устающая собой удивлять.

В ней есть и то, к чему привыкли, и то, о чем мы давно догадываемся, есть и то, о чем мы не думаем. Мы собрались, чтоб не только воспеть ее, но и чтобы раскрыть возможно полнее. Есть цель художественная, без нее нет просветления, и есть цель познавательная, без нее нет развития. Лишь осознав себя, движешься вперед, избавляясь от того, что мешает.

Художник чаще всего исследует характер человеческий, он знает, что, минуя характер, не создашь тип. Очень может быть, что мы шли в обратном направлении, – стремились постичь общую суть, чтоб резче увидеть каждый характер. А возможно, я был исходно неправ и это стремление к конкретности не позволило мне увидеть целого.

Так или иначе, я понимаю, что вызвал законное недовольство, что я утратил ваше доверие и не оправдал ожиданий. Руководитель должен быть удачлив, от него должен исходить запах успеха. Только тогда он способен зажечь и поднять соратников на эксперимент, чаще всего непредсказуемый, но без которого немыслимо творчество.

Сегодня я не чувствую права подвергнуть вас новым испытаниям».

Это поистине драматическое письмо не могло быть написано тем Денисом, которого я, казалось бы, знала. Вероятно, если бы я прочла его тогда же, оно бы меня насторожило. Но и в самом отказе от театра, отказе от собственного детища, было нечто не вяжущееся с его натурой и даже противоречащее ей, нечто ненормально болезненное. И я конечно же была обязана понять, что с Денисом не все в порядке. Но мне и в голову не пришло, что Денис может быть нездоров, тем более что день ото дня тревожно ухудшалось состояние отца, и это лишало меня способности еще на чем-то сосредоточиться. Я с болью видела, как он слабеет, как старится дорогое лицо.

Врачи решительно потребовали, чтобы он прекратил концертную деятельность. Его первой реакцией на их ультиматум были растерянность и изумление.

– Вот, значит, как это все происходит, – сказал он мне, и я ощутила смятение в его голосе, взгляде, даже в поникшем носе с горбинкой, во всей его пластике – куда девалась ее стремительность, летучесть, победность? – Вот как все это происходит? Но как быстро… Как быстро все прошло. Просто смешно, Аля, ведь правда? Так долго чувствуешь себя молодым…

Я смотрела на него с жалкой улыбкой. Я отчетливо сознавала, что должна сейчас же найти слова, на которые мог бы опереться его уставший, дрогнувший дух. Но я этих слов не находила. И только физически ощущала, как сдвинулась под ногами почва, как разом накренился мой мир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю