412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Зорин » Странник » Текст книги (страница 25)
Странник
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:53

Текст книги "Странник"


Автор книги: Леонид Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

– Чистый сердцем? – восхитился Владимир. – Это недюжинный человек.

– Так ответьте недюжинному человеку. Коль скоро у вас такие способности. Помогите уставшему сослуживцу.

Владимир легкомысленно дал согласие и приобрел нового корреспондента. Раз в месяц он получал бандероли, заключавшие в себе поэмы, баллады, просто стихи и тексты для песен. Содержание было духоподъемным и жизнерадостным. Однако же рифмы и размер не слишком занимали поэта. На что Владимир, не изменяя своей манере, обратил однажды его внимание. Автор ответил благодарным письмом, в котором подчеркнул, что у него – свои задачи. «Дать людям бодрость и силу выдержать все испытания». Для достижения этой цели чем-то можно и пренебречь. Владимир этого не оспаривал и выразил надежду, что с течением времени стихи найдут своего читателя. Оживленная переписка продолжалась. Счастливый Малинин едва успевал подписывать ответные письма.

Венцом редакционной славы Владимира был его ответ некоему И. И. Маросееву. Этот Маросеев однажды выловил опечатку, о чем и сообщил редактору, с непонятной яростью требуя кары. Владимир выразил Маросееву самую страстную благодарность и высказал уверенность, что такие письма, разумеется, помогут газете никогда более не совершать ошибок. Маросеев в новом письме заявил, что все это мило и хорошо, но за ошибки надо нести ответственность. Владимир немедленно с ним согласился и ответил, что корректору строго укажут, впрочем, он сам не находит себе места, удрученный сознанием своей вины. Редакция же благодарит читателя, выводящего ее на путь к совершенству. Это смирение не обезоружило и не умилостивило Маросеева. В своем третьем письме он хмуро заметил, что из раскаяния сотрудника не сошьешь шубы, между тем население введено в заблуждение. Газета должна напечатать статью, в которой она проанализирует допущенные ею ошибки и сообщит о том, как наказан виновный.

Впервые столкнувшись с такой неуступчивостью и беспощадной непримиримостью, Владимир почувствовал себя озабоченным. Но состояние это длилось недолго. Поразмыслив самую малость, он сел за машинку и отстукал ответ.

Спустя две недели (срок немалый!) он был приглашен в кабинет редактора. Последний был нервнее обычного.

– Послушайте, – спросил он отрывисто. – Кто такой Маросеев? Что происходит?

Владимир коротко осветил историю вопроса.

– Что было в вашем последнем письме? – спросил редактор, дергая веком. – Вы посмотрите, что он мне пишет.

Владимир взял листок со знакомым почерком и с интересом узнал, что Маросеев, хотя и является сторонником самых строгих и жестких мер, все же смущен решением редакции и считает его перегибом.

– Каким решением? – спросил редактор. – Что мы решили, черт вас возьми?!

Владимир сказал, что он сообщил Маросееву, что редакция согласилась с его протестом, признала, что выговор корректору – слишком мягкая, недостаточная мера возмездия. Она пересмотрена, и с виновным покончено.

На мгновение редактора перекосило. Казалось, он потерял дар речи.

– Вы что? Действительно помешались? – проговорил он со сдавленным стоном. – Хоть понимаете, что вы наделали?

– Георгий Богданович, – сказал Владимир, – это был единственный выход.

– Но как же он должен это понять?!

– Как хочет, так пусть и понимает, – сказал Владимир. – По своему разумению. Обезглавили, утопили в луже, повесили. Это уж дело его вкуса. С виновным покончено – вот и все.

Редактор заглянул ему в очи и ужаснулся.

– Ему же надо ответить! Что ему ответить, хулиган вы бесстыжий?

– Это мое дело, – сказал Владимир. – Поверьте, больше писать он не будет.

В своем письме, на сей раз без всякой учтивости, Владимир сделал Маросееву выговор за проявленную им непоследовательность. «Вы были правы, – писал Владимир, – когда указали редакции на ее мягкотелость. Мы прислушались к вашей критике и сделали то, чего вы от нас требовали. Мы вместе – редакция и Вы, Маросеев, – приняли на себя ответственность за это суровое наказание. Поздно теперь вам вздыхать о случившемся. Будем надеяться, что эта история послужит всем серьезным уроком и поставит перед опечатками прочный заслон».

Целый месяц несчастный Георгий Богданович жил в ожидании катастрофы, но извержения не последовало. Сколь ни странно, прав оказался Владимир – неистовый Маросеев умолк.

* * *

Летний вечер на диване за книгой, голоса с улицы, голос соседа, напевавшего модный мотивчик, звонок телефона на стене у стола. Нехотя оторвавшись от чтения, он снимал трубку. Привет, Володя. Привет, родная. Не помешала? Какие проекты? Небольшой мальчишник. Так я некстати? Нет, очень кстати. Чуть не забыл взглянуть на часы.

Удивительно, что какие-то дни застревают в нас, а другие истаивают, вроде их и не было вовсе. Одни картинки впечатались намертво, а остальные – их большинство – исчезли, словно их стерли, смыли. И добро бы эти трофеи памяти были значительнее прочих. Ничуть. Но по странному ее выбору они остались и нет-нет являются с какой-то непонятной отчетливостью.

Вот так из множества давних дней остался тот изнурительный, знойный – когда он стоял, обливаясь потом, в очереди у железнодорожных касс. Остался разговор за обедом, когда родителям стало ясно, что эта поездка сына в столицу может переменить всю их жизнь. Остался вечер, упавший внезапно, как это всегда бывает на юге.

На площадке он едва не столкнулся с соседкой, которая испуганно метнулась в сторону. Робкая сухопарая девушка примерно лет тридцати восьми. Сколько Владимир ее помнил, она всегда появлялась в одном одеянии – длинном, до пят, фиолетовом халате, в который куталась при любой жаре, зябко поводя острыми плечиками.

В последнее время, встречаясь с Владимиром, соседка неизменно краснела и обнаруживала все признаки паники. Причина же заключалась в том, что Владимир был на большом подозрении. Частые отлучки из дома и возвращения в неурочный час свидетельствовали о его поведении, а подчеркнутая предупредительность говорила о том, что человек он опасный. Все эти смутные предположения оформились в твердую уверенность, когда Владимир в изысканных выражениях сообщил, что дражайшая Елена Гавриловна его вдохновила на мадригал. Это произведение вмещалось в четыре строки и звучало следующим образом:

 
Пусть клонит криво лето выю,
Пусть осень клонит нас ко сну,
Сквозь ваши краски фиолетовые
Я вижу вечную весну.
 

Совершенно ясно, что Владимир, гордившийся найденной им столь сложной рифмой, ставил чисто формальные задачи. Между тем у бедной Елены Гавриловны буквально перехватило дыхание. Стихи окончательно устанавливали порочность молодого соседа, хотя пристрастие к версификации было, пожалуй, его главным пороком.

Из этого, конечно, не следует, что женщины оставляли его равнодушным. Он пребывал в той счастливой поре, когда в каждой, не исключая самой Елены, он ухитрялся найти достоинства, но тем не менее он не мог не сознаться, что встреча со Славиным еще привлекательней. В южной влюбчивости было нечто ритуальное, вроде хождения на балеты, она не затрагивала существа. Час Владимира еще не пробил.

В ту пору постоянной подружкой была некая Жека. Она трудилась в конторе, названия которой он не мог ни выговорить, ни запомнить, равно как не мог уразуметь обязанностей, которые Жека там исполняла – какая-то скучная канцелярщина. Но в свободное время Жека участвовала в беге на средние дистанции и в этом качестве растревожила его богатое воображение.

В редакции все, что касалось спорта, было возложено на Майниченку. Это был узколицый нескладный парень с гордо вскинутой головой, похожий на взнузданного коня. Отношение к Майниченке его сослуживцев было насмешливо-покровительственным, но Георгий Богданович говорил о нем веско: знает спорт – и тут он не заблуждался.

Майниченко был своеобразным феноменом. Для него не было белых пятен. Он помнил не только все рекорды во всех видах соревнований, он помнил решительно все ступеньки на подступах к рекордным вершинам, все цифры, достигнутые в борьбе, все числа, в которые они были показаны. Имена боксеров и теннисистов, пловцов, штангистов и многоборцев не сходили с бледных уст Майниченки, он знал о них такие подробности и принимал так близко к сердцу все, что с ними происходило, будто был главой огромного клана, все члены коего бегали, прыгали, боролись, плавали и гребли. За исключением самого патриарха. Когда беседа сворачивала в спортивные дебри, Майниченке принадлежало последнее слово. Даже когда речь шла о футболе, в котором все были специалистами.

Под водительством Майниченки газетчики достаточно часто хаживали на футбольные матчи. Команда города не блистала, но была любима и уважаема. Были и в ней свои мастера, общие идолы и фавориты. Стадион был размещен в центре города, десять минут неспешной прогулки – и вы входили в гудящий круг. Новый строился на окраине, и завсегдатаи старой арены томились загодя при одной мысли о неизбежном расставании.

Иногда в этих вылазках принимал участие и сам редактор Георгий Богданович. Очевидно, требовалась разрядка. В демократической атмосфере неуправляемых народных страстей шеф буквально преображался. Болел он бурно и неумело, его комментарии носили столь вызывающе дилетантский характер, что Майниченко болезненно морщился и еще выше вздергивал подбородок, точно пробуя улететь от стыда. Но Георгий Богданович ничего не видел, он испытывал упоение жизнью, которым щедро со всеми делился:

– Нет, они хорошо, хорошо играют! Я просто рад, что сюда пришел!

Те, кто сидел наверху, веселились, а те, кто пониже, – оборачивались. Но редактор и не думал смущаться.

– Золотые ребята! – восклицал он, ликуя. – А Лукошкин – это просто талант!

– Лукашин, – негромко поправлял Майниченко.

Он страдал. На него было больно смотреть.

Именно Майниченко познакомил Владимира с Жекой. Однажды она выиграла какой-то забег, и спортивный летописец сфотографировал ее для очередного репортажа. Фото так и не появилось, но к Майниченке Жека питала почтение, он подавлял своими познаниями.

Жека Владимиру приглянулась. Хотя он и постарался придать шутливую окраску их отношениям, они его постепенно затягивали. Жека была плотная девушка с очень простым некрасивым лицом, крутобедрая, коренастая, занятия бегом не отразились на ее линиях и формах. Но зато от нее исходило столь заразительное ощущение здоровья и силы, что оно с лихвой компенсировало несовершенство облика, а также различие интересов и недостачу тем для бесед. Тем более что, когда удавалось встретиться, было уже не до разговоров.

Жила она вместе со старшей сестрой в старом доме в Нагорной части города. В общей квартире на втором этаже у них была просторная комната. На первом же обитал их дядя, которого Владимир ни разу не видел. Молодой человек являлся поздно, когда сестра Жеки уходила на ночное дежурство – она работала в психиатрической клинике, – а дядя укладывался довольно рано. Тесной связи у Жеки с родичем не было, говорила о нем она неохотно и без особого уважения.

Таким образом, вдобавок ко всем своим статям Жека имела еще и пристанище, и это достоинство заметно повышало ее удельный вес. Дорого стоил и ее характер – легкий и крайне непритязательный. Она никогда не говорила о будущем и, видно, не строила воздушных замков. Владимир не мог ею нахвалиться.

– Что же, – сказал однажды Славин, – такие отношения очень приятны тем, что лишены обязательств. Но ведь это – двусторонний процесс, он не может длиться до бесконечности.

Владимир и сам это понимал. Впрочем, разлука была неизбежной, хотя бы потому, что предстоял переезд. Разведка, в которую он собрался, бесспорно, многое прояснит. Не так-то легко перебраться в столицу.

* * *

Встреча с Яковом в этот вечер была намечена, как это часто бывало, в саду клуба автодорожников, или просто дорожников, – так говорили для краткости. Довольно ветхое заведение, функционировавшее только летом. Тем не менее весьма популярное. Во всяком случае, у журналистов. Объяснялось это тем обстоятельством, что директор, человек с выражением лица, уместным больше на панихиде, чем в клубе, относился к прессе с похвальной трепетностью. Всегда можно было рассчитывать на радушный прием. Час-другой за столиком на свежем воздухе, за дощатой стеной шел меж тем концерт – либо безвестные гастролеры, либо звезды местной эстрады. Мелодии не мешали общению, напротив, они создавали фон.

Важной приманкой клуба дорожников был черный кофе, который варил коричневолицый акстафинец с красивым именем Абульфас. Кофепитие прикрывало собой очевидную незатейливость ужина, предлагавшего неизменное блюдо – кусочек поджаренного мяса. Но не есть же они сюда приходили! Все это было частью игры – ужин в летнем саду, обмен новостями, красавица официантка Люда и, в первую очередь, Абульфас. Непомерные похвалы и восторги: «Что за кофе у Абульфаса», «Никто в мире не варит такого кофе», «Великий человек Абульфас» – сначала шутка, потом и культ. Возвеличивание чудодея поднимало и тебя самого, пользующегося его благосклонностью, придавало тебе некую избранность. И сам Абульфас в конце концов поверил в собственную незаурядность. По натуре он был немногословен, теперь его молчание обрело значительность, подобающую знаменитому мастеру. Изредка он щеголял пословицами, которые переиначивал самым невероятным образом, разумеется не подозревая об этом. Прибавьте к этому постоянную хмурость, вызванную безответной любовью к Люде. Требовалось совсем немного усилий, чтоб оторвать Абульфаса от почвы. На коричневом лице кофеварщика явственно проступали черты литературного персонажа.

Лучше всех понимал эту игру Славин, но, видя, какое удовольствие она доставляет его юному другу, великодушно принял ее условия. Лишь иногда в его интонации можно было прочесть усмешку. «Закончим ночь «у Абульфаса», или, как говорят парижане, «ше Абульфас»?» – и углы его губ самую малость приподнимались. Но тут же он возвращал их на место. К общему удовольствию игра продолжалась.

Яков уже сидел за столиком, напротив расположился Пилецкий. Владимир был с ним едва знаком, хотя тот не был пришельцем, как Славин, а земляком-аборигеном, работавшим в телеграфном агентстве. Этакий рыхлый сырой толстячок, уже приближавшийся к пятидесяти, честный безотказный поденщик, тихо строчивший свои заметки. Яков по доброте души связал его с неким столичным изданием, и теперь Пилецкий время от времени поставлял туда свои информации. Этот неожиданный выход на всесоюзную арену безмерно воодушевлял Пилецкого, он точно перешел в иное качество. Но счастье по самой своей природе непрочно и зыбко – московский шеф уходил на пенсию, и, значит, сотрудничество бедного Матвея Пилецкого становилось проблематичным. Все зависело от нового заведующего корреспондентской сетью – по слухам, им должен был стать Чуйко, не ведомый никому волжанин. Пилецкий нервничал и, как все неуверенные в себе люди, делился своими опасениями даже с малознакомыми людьми.

– Ты еще безбилетник? – спросил Славин Владимира.

Владимир пожал руку Абульфасу, еще более хмурому, чем обычно, и опустился на стул рядом с Яковом.

– Нет, можно сказать, я уже пассажир. Что с Абульфасом? Уж больно мрачен.

– Кто знает? – пожал плечами Славин. – Люда отсутствует. Вот моя версия.

– Будем верить, это не отразится на кофе, – выразил надежду Владимир. – Как ваши дела, Матвей Михалыч?

– Сам не пойму, на каком я свете, – со вздохом отозвался Пилецкий. – Говорят, что с Чуйко – вопрос решенный.

– Ну и что из того? Не съест же он вас, – заметил молодой человек.

– Про то, Володя, никто не ведает. – Пилецкий печально махнул рукой. – Вы собрались в Москву, насколько я знаю?

– Так точно. Могу захватить письмецо.

– Благодарю вас. Надо подумать, – Пилецкий поднялся с горьким кряхтением. – До свидания, Яков. Так ты поразмысли… Володя, счастливого вам пути.

– Бедняга, – сказал Владимир с улыбкой, глядя, как он плетется к выходу. – Еще одна бессонная ночь.

– Нет от судеб никакой защиты, – меланхолически кивнул Славин.

Оба сочувствовали Пилецкому, с той разницей, что за участием Якова были годы, насыщенные событиями, весьма драматическая судьба и – как следствие – понимание, что творилось с тучным смешным человеком, ощутившим колебание почвы под ревматическими ногами. Во Владимире собственная доброжелательность вызывала к тому же приятное чувство. Удивительно поднимало дух – хотя он в этом себе не сознался б – сопоставление этой жизни, барахтающейся, по существу прозябающей и потихоньку сходящей на нет, с тем, что испытывал он в это лето, и с тем, что ему еще предстояло, – сладкое ощущение силы, запах удачи, долгий маршрут.

Они сидели, почти не прислушиваясь к долетавшей из-за стены мелодии, но она входила в  с о с т а в  вечера, вбиравшего походя в свое движение все дальние и близкие звуки, все различимые цвета – дыхание моря, шелест листвы, пляску теней на садовых дорожках, свечение звезд и фонарей. Частью вечера был и их диалог, такой же неспешный и элегический, прелесть которого состояла не в содержательности, а в тоне и взаимной симпатии собеседников.

И вдруг решительно все изменилось – раздались жидкие аплодисменты, двери распахнулись, в сад хлынули люди – окончилось первое отделение. Владимир вспомнил, что нынче в клубе концерт городского эстрадного оркестра под управлением Павла Каценельсона. Оркестр выступал у дорожников часто, музыкантов все хорошо знали, и они легко переступали барьер, отделявший зрителей от артистов. В антракте они обычно прогуливались среди тех, кто пришел на их выступление.

К столику Якова и Владимира приблизился вальяжный брюнет, несколько раздавшийся в талии. Над небольшим алебастровым лбом нависала мощная шевелюра. Пышные волны в мелких колечках лежали широкими террасами, сужавшимися при подъеме к вершине. Лицо его сильно напоминало спелый, на диво созревший плод. Спелыми были обильные щеки и алые вывернутые губы, занимавшие много больше места, чем это им обычно положено, очень похожие на седло. Впрочем, их вызывающую величину компенсировал скромных размеров нос, едва заметный на круглом лике. Зато обращали на себя внимание темно-смородиновые очи, несколько выкатившиеся из глазниц. Они взирали на белый свет с тайной обидой и подозрением.

– Вечер добрый, пришли нас послушать? – осведомился он у друзей.

– Не взыщите, Эдик, из-за стены, – ответил Славин, кивая на стол.

– Вы ничего не потеряли, – Эдик махнул округлой дланью. – Публика сонная, не раскачаешь, ребята тоже костей не ломают. Каценельсон из себя выходит. Я нарочно ушел подальше. Так надоели его истерики… По натуре это тиран.

Эдик Шерешевский был трубачом, фигурой по-своему популярной. Он ухитрялся  з а п о л н я т ь  с о б о ю  п р о с т р а н с т в о. С ним постоянно случались казусы, о его бесцеремонности ходили легенды, равно как о его донжуанском списке. Но сам он себя воспринимал по-иному. К любым проявлениям авантюрности относился неодобрительно, в себе же ценил моральные принципы, положительность и здравый смысл. Владимир только диву давался, когда этот страстный женолюб так непритворно сокрушался по поводу прохудившейся нравственности. Было трудно понять, чего тут больше – наглости или же простодушия. В конце концов он пришел к убеждению, что Эдик – законченный экспонат и что труба Эдика много умнее Эдика. Славин этого не оспаривал, но, бывало, ронял, что не все так просто.

– Я, пожалуй, присяду на полминутки, – сказал Эдик, опускаясь на стул. – Здравствуйте, Волик, рад вас видеть.

Владимир поморщился. Он не любил своего уменьшительного имени. В детстве оно ему доставляло болезненные переживания. В этом сочетании звуков заключалось что-то обидно ласкательное, вполне домашнее и ручное, лишенное даже оттенка мужественности. Это было унизительно точное имя «мальчика из хорошей семьи». Он бунтовал и, к досаде родителей, требовал, чтоб его звали Костиком. В «Костике» было нечто  у л и ч н о е, угадывался сорвиголова. Владимир был так упрям и настойчив, что второе имя почти привилось, но с возрастом и все большей зависимостью от документов и удостоверений двойственность начала тяготить. «Костик» стал возникать все реже и остался некой визитной карточкой, которая извлекалась на свет только для незнакомых девушек.

– Вот и Эдик, – сказал Владимир. – Сей остальной из стаи славной каценельсоновских орлов.

– Сами сочинили? – спросил Эдик.

– Почти. Пушкин Александр Сергеич приложил руку.

– Так и сказали бы, – поморщился Эдик. – Я и сам иногда не прочь пошутить, но если Пушкин, при чем тут вы?

– А я говорю вам, здесь было соавторство. Разве же вам самому не ясно, что «каценельсоновских» – это мое?

– Ай, бросьте… – Эдик махнул рукой. Показав глазами на Абульфаса, он, понизив голос, сказал Славину: – Спросите этого мавра, где Люда?

– А что сами не спросите?

– Будет рычать. Распустился. Испортит все настроение. А мне сейчас на сцену идти.

– Абульфас, – спросил Яков – неизвестно, где Люда?

– Люда больна, – отрубил Абульфас.

– Чем же?

– Она мне не говорит.

– Бедная девочка, – сказал Эдик. И добавил разочарованно: – Полный бекар.

На его наречии эти слова означали фиаско. Абульфас проворчал как бы в пространство:

– Пустой человек. Ни хвост ни грива. Какой с ним может быть разговор?

– Постыдись перед лицом окружающих тебя людей! – с негодованием крикнул Эдик.

– На воре тряпка сгорела, – сказал Абульфас, продолжая беседу с самим собой.

– Нет, как вам это нравится! Просто черт знает что! – возмущение Эдика не имело пределов. – А для администрации – я поражаюсь! – все это в порядке вещей…

К директору клуба у него были давние претензии. Устойчиво кислый взгляд, посредством которого директор общался с внешним миром, Шерешевский почему-то относил на свой счет и находил в нем нечто глубоко оскорбительное. Владимира всегда умиляла та непосредственность, с какою Эдик требовал от человечества ласки. Даже равнодушие было для него нестерпимым. Внимание дам, с одной стороны, уверило его в своей исключительности, с другой же – сделало уязвимым. Дамы самого разного возраста и впрямь носили его на руках. Оставалось лишь пожимать плечами, видя, как они млеют от цветистого мусора, который Эдик обрушивал на их головы. Этот ли водосброс красноречия, тон ли, ленивый, несколько сонный, но не допускающий возражений, – все вместе воздействовало на собеседниц с почти неправдоподобным эффектом.

Славин однажды сказал Владимиру:

– У него штампов – вагон с прицепом и, на его счастье, нет вкуса. Стало быть, его дело в шляпе. Когда он вещает, все ласточки гибнут. Ведь слышат они именно то, о чем мечтают в бессонные ночи. И чихать им на наше чувство меры.

Естественно, соперничать с Эдиком Абульфасу было не по плечу, несмотря на все похвалы его искусству готовить кофе. К тому же для Люды он был сослуживцем, а Шерешевский был артист, существо из другого мира. Можно только вообразить, что с ней творилось, когда он, как бы нехотя, выходил на авансцену, раздувал свои щеки, еще протяженней выворачивал мясистые губы и впивался ими в шейку трубы. И этот бог, повелитель звуков, находил в ней достоинства! Как не свихнуться?

Между тем Эдик не мог успокоиться. Явное недоброжелательство ближних просто лишило его равновесия.

Славин старался его утешить.

– Ничего не поделаешь, – сказал он задумчиво, – это оборотная сторона вашего успеха у женщин.

Хорошее настроение вернулось к Эдику.

– Ну-ну, – сказал он. – Как говорится, не я имею у них успех, а они имеют успех у меня.

– Будет вам скромничать, – сказал Владимир, – о ваших триумфах легенды ходят.

– Ну-ну, – сказал Эдик, излучая сияние, – я и сам иногда не прочь пошутить, но тут, знаете, не до шуток.

– Вам надо жениться. Не то пропадете. Слишком лакомый вы кусочек.

– Вот еще, – Шерешевский нахмурился, – даже себе не представляю, какая это должна быть женщина, чтоб я добровольно отдал свободу.

– Она вашу жертву безусловно оценит.

– Никогда, – сказал Эдик. – Они не способны. Они просто-напросто не могут понять, что значат брачные кандалы для мужчины. Они думают, что это брошки-сережки. Нацепил – и гуляй в свое удовольствие. Они не испытывают никакой благодарности. Я в субботу был в гостях у приятеля – мне просто кусок в глотку не лез. Супруга весь вечер на него фыркала. И это не так, и то не так. Я не выдержал, после его спросил: «Она что, помешалась? На кого она фыркает? На мужчину нельзя замахнуться даже цветком!» Честное слово, после этого ужина я буквально не находил себе места.

От возмущения Эдик совсем разрумянился.

– Круто обходитесь с ихней сестрой, – сказал Славин, покачав головою.

Эта реплика понравилась Эдику, но он умел быть самокритичным.

– Не скажите. Я, в сущности, очень мягкий. Вот почему всем этим дамочкам в конце концов удаются их планы. Однажды мы были на гастролях, я жил в гостинице, тихо, спокойно. Вдруг вижу – пуговица оторвалась. Что делать? Постучался к соседке – прошу у нее нитку с иголкой. В мыслях у меня ничего не было и настроения никакого. Но ведь только переступи порог! Вырваться было уже невозможно. Вот тебе и нитка с иголкой! Разумеется, я понимаю, что ее надо было призвать к порядку. Но я человек по натуре добрый, боюсь обидеть, не хватает характера. Не могу стукнуть кулаком, сказать: «Нет! Оставьте меня, наконец, в покое!» Вот они и делают что хотят.

– Трудное у вас положение, – сказал Яков.

– Ого! – Эдик горько вздохнул. – Такие, я вам скажу, эгоистки. С ними очень просто испортить здоровье.

– Ну, здоровьем вас бог не обидел.

– Здоровье шикарное, – согласился Эдик. – В этом нет сомнения. Спасибо родителям. Но все это до поры до времени. Здоровье, знаете, надо беречь.

– Вот, Волик, о чем тебе надо помнить. Он ведь у нас собрался в Москву.

– Ах, так? Желаю приятных попутчиц, – воскликнул Эдик с воодушевлением.

Это напутствие противоречило его недавним ламентациям, но Владимир воспринял его с удовольствием. Всякое упоминание о предстоящей поездке радостно отзывалось в душе.

– Попутчица у него есть, – сказал Яков.

– Поздравляю. И я ее знаю?

– Очень знаете. Жена Рыбина.

– Маркушина Анечка? Удивительно. Как это он ее отпустил?

– Мы с ним вместе брали билеты, – сказал Владимир немного поспешно во избежание кривотолков.

– А он не просил за ней присматривать? Отчаянный человек Маркуша.

В ответ Владимир приподнял брови, выразив крайнее недоумение. Слова Шерешевского таили нечто, но рассеять этот туман почему-то не возникало желания.

Славин переменил тему:

– Во всяком случае, все, что вы нам сообщили, неоднозначно и поучительно. Тем более что за вашими выводами стоит серьезный жизненный опыт.

– В этом нет сомнения, – заверил Эдик.

– Само собой. Но должен сознаться, этот опыт наводит на грустные мысли. В сущности, вы сейчас рассказали о тотальном несовпадении устремлений мужчины и женщины. Мужчины – лирика, идеалиста – таким я воспринимаю вас – и женщины, которой свойственно потребительское начало.

Эдик едва не обнял Славина.

– Замечательно! – он хлопнул в ладоши. – Именно это хотел я сказать.

– Слишком вы для женщин высо́ки, – сочувственно произнес Владимир. – Есть стихи, они прямо от вашего имени…

Эдик воззрился на него с подозрением:

– Что вы имеете в виду?

Владимир с чувством продекламировал:

 
Ведут себя девушки смело. Но их от себя я гоню.
Не нужно мне женского тела. Я женскую душу ценю.
 

– Тоже Пушкин? – спросил Эдик.

– Мое, – скромно сказал Владимир.

– Небось заливаете?

– Чистая правда. Это вы меня вдохновили.

– Я – свидетель, – подтвердил Славин.

– А запишите их мне на память, – попросил Эдик.

– Да ради бога. – Владимир исполнил его желание.

– Вы все же талантливый человек, – признал Эдик, пряча листок.

– Не зря же он едет в Москву, – сказал Славин. – Ему нужны другие масштабы. Он ведь пишет не только стихи. Он готовит незаурядную книгу.

– Нет, правда?

– «Выбранные места из переписки с неистовыми друзьями».

– А что это значит?

– Ему люди пишут – в основном на редакцию. Вот эти письма и свои ответы он решил обнародовать для общей пользы.

– Свои ответы? Но он же их отослал!

– Прежде чем отослать, он делает копии.

– Каждый раз?

– Непреложно. Он малый – не промах. Он у нас себе на уме.

– С ума сойти. А вы меня не разыгрываете?

– Помилуйте, Эдик…

– Нет, в самом деле… Иногда я и сам не прочь пошутить.

– Какие шутки? Шутить не надо. Надо собирать свои письма. Вы знаете, что такое архив?

Эдик задумался. Потом сказал:

– Я редко пишу их. И очень коротко. Правду сказать, я довольно ленив. А уж делать копии…

– Вы нас обкрадываете. Очень жаль.

– Почитали бы нашу Леокадию, – сказал Владимир. – Она бы вам наверняка объяснила, что каждый человек – это мир.

– Что за Леокадия? – спросил Шерешевский.

Лицо его выразило живой интерес, который возникал у него почти рефлекторно не только при появлении женщины, но даже при упоминании женского имени.

Леокадией звали одну из сотрудниц, писавшую очерки о своих земляках, чем-то обративших на себя внимание. Занимали ее и темы этики, им она отдавала много творческих сил. При знакомстве, рекомендуясь, она называла себя публицисткой.

Это была премилая дамочка, недавно отпраздновавшая тридцатипятилетие, – уютное, замшевое существо, похожее на пышную плюшку. На каждой щечке ее было по ямке весьма соблазнительного свойства. Ее природное добросердечие располагало к ней все сердца. Немолодой поэт Паяльников, приносивший стихи к юбилейным датам, был в нее безнадежно влюблен, о чем сообщал каждому встречному. Владимир также питал к ней симпатию, что, однако, не мешало ему вылавливать из ее статей две-три обязательные жемчужины. Эти выходки сильно ее травмировали, один раз она даже всплакнула, и Паяльников приходил к Духовитову, требуя призвать наглеца к порядку.

Эдика от таких подробностей Владимир великодушно избавил, заметив только, что речь идет о женщине и обаятельной, и охотно пишущей о людях искусства. Возможно, в один прекрасный день и Эдик с его волшебной трубой вдохновит Леокадию на яркий очерк, как сегодня он вдохновил Владимира на поэтическую миниатюру.

– Что же, есть новые достижения? – спросил Славин.

Владимир неторопливо достал вырезку из вчерашнего номера и прочел отчеркнутые три строки:

– «Элегантный, со значком депутата райсовета, с красивыми точеными руками – кто он? Актер? Художник? Музыкант? Эльдар Назимович Таджикский оказался наркологом».

– Ах, она моя прелесть, – умилился Яков. – Какое сквозит томление духа, какая тайная жизнь сердца… Да, Леокадия – это сокровище.

– Я то же самое ей сказал, – кивнул Владимир, – а она бушевала.

Эдику цитата понравилась.

– Интересная женщина, – проговорил он, – Я бы с ней познакомился, в этом нет сомнения.

– Скажите, Эдик, – спросил Владимир, – вы, часом, не слыхали историю про двух товарищей-кирпичей?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю