Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)
Мы оставили Николая Трофимовича Полицеймако стоять под фонарем напротив кладбища, дожидаясь моего брата. Хотя я не стал скрывать, что мне кажется сомнительной эта затея и не очень верится в надежность такого рода обещаний, расточаемых им с завидной щедростью: вернуться сюда глубокой ночью и неким волшебным образом – так сказать, мановением жезла – все устроить. Обратить свинец в золото, причем самой высокой пробы, так что самый дотошный ювелир не обнаружит подделки. Нет, нет, скорее всего, это не надежное обещание, а очередной фокус моего брата, обманчивый мираж, искусно созданная им иллюзия – наподобие тех, которыми он обольщает свою публику, заполняющую ряды циркового амфитеатра.
Словом, мне не верится, но… блажен, кто верует, как говорится.
Я пожелал Николаю Трофимовичу удачи в том, чтобы благополучно избавиться от всех напастей и обрести наконец столь желанное чувство, что ему больше ничто не угрожает. Мы же с Цезарем Ивановичем, поочередно (сначала я, а потом он) взглянув на часы, стрелки которых едва мерцали при свете звездного неба, а циферблат отливал таким же фиолетовым бархатом, поспешили к последнему трамваю, хотя тоже были в нем не особо уверены.
А если точнее, то и не уверены вовсе.
Мы прекрасно знали о том, что трамваи в нашем городе, зачарованные красотой его живописных уголков с яблоневыми садами, благоухающими дивными запахами, поникшими ивами над гладью желтоватых тинистых прудов, пылающими на закате расплавленным золотом, двоящимися от знойного марева куполами церквей и шпилями лютеранских соборов (они вспыхивают под вечерним солнцем, словно спички от увеличительного стекла), эти трамваи курсируют, как им заблагорассудится. Никакому расписанию они не подвластны, и надеяться на них – пустой номер.
Так оно и оказалось: зачарованный трамвай сыграл с нами очередную злую шутку, так и не появившись за сорок пять минут (я специально засек время) и не огласив окрестности переливчатым звоном. Мы попытались поймать попутку, отчаянно голосуя и посылая призывные знаки скрещенными над головой руками. Но, – видно, из суеверия, панического страха перед покойниками и нечистой силой – никто не останавливался возле кладбища, все проносились мимо, слепя нас в темноте фарами. Тогда мы с баулами в руках (благо теперь они были совершенно пустыми) побрели по сиреневой от пыли, заросшей подорожником и усыпанной камушками обочине. Побрели, созерцая висевшую впереди луну, похожую на срез красного испанского апельсина, слушая неумолкающий звон цикад и вздыхая от мысли, что окажемся дома, наверное, уже к самому утру.
И вот тут-то, вырвавшись из темноты, навстречу нам промчался цирковой фургон, поднимая клубы пыли и грохоча обитыми жестью колесами. Самый обычный, обклеенный афишами, с густо намалеванными по боковым стенкам (передней стенки не было, а заднюю заменяла оранжевая занавеска) львами, прыгающими сквозь огненные кольца, тюленями, крутящими на носу мяч. Фургон, запряженный парой грациозных лошадок гнедой масти, с челками и султанами над головами и погоняемый кучером, в котором я, присмотревшись, узнал моего дорогого братца Жана.
Братец тоже узнал меня и, цокнув языком, причмокнув, натянув вожжи, остановил своих лошадок. При этом он почтительно обернулся к тому, кто сидел за его спиной, в темной глубине фургона (белели только руки, положенные на колени, и поблескивала лаком высокая спинка кресла, – вероятно, из циркового реквизита). Обернулся, наклонился к нему и что-то произнес, словно извиняясь за непредвиденную дорожную задержку.
Он был в длинном плаще с застежкой на горле, уподобленной оскалившей пасть пантере, концертном фраке, белых перчатках, цилиндре и маске, закрывавшей пол-лица: видно, не успел переодеться после репетиции. Из-под цилиндра выбивалась столь хорошо знакомая мне седая прядь, вовсе не старившая моего брата, а, наоборот, что-то добавлявшая к тем чертам лица, которые свидетельствовали о его цветущей нежно-персиковой молодости.
– Ах, это ты! – воскликнул он, обращаясь ко мне и приветливо кивая Цезарю Ивановичу в знак того, что тоже узнал его. – Страшно рад тебя видеть. Только ради бога извини, мы очень спешим. Ужасно некогда… ради бога… – Он был как-то взволнован, взвинчен, нервозен, отчего не мог усидеть на месте, постоянно привставал и откидывал фалды фрака. – Билеты тебе передали?
– Да, передали, спасибо. Непременно буду. – Я с усилием улыбнулся, стараясь побороть привычное чувство неловкости, возникавшее при встрече с братом, и неким образом донести до него, что мы оказались в затруднительном положении и неплохо бы нам как-то помочь.
– … Что? – спросил он вдруг, словно забыл о заданном мне вопросе и не расслышал моего ответа: все его мысли были куда-то устремлены – унесены, словно облака ветром, – хотя при этом братец явно соотносил их с попутчиком, сидевшим позади него, и старался в знак особой почтительности не упускать его из вида.
– … обещаю, что непременно… непременно буду на твоем представлении, – произнес я неестественно громким голосом – так, словно разговаривал с глухим.
– Не кричи. Я слышу, – безучастно сообщил мне братец.
Тогда я то же самое повторил тише:
– … буду на представлении.
– Ах, да! Приходи, приходи! Билеты у тебя есть? – Заметив, как вытянулось от недоумения у меня лицо, братец понял, что сплоховал, допустил оплошность, и тотчас поправился с принужденной, преувеличенно любезной улыбкой, словно засахаренной от стремления исправить невыгодное впечатление о себе: – Впрочем, да… конечно же… я же сам тебе их… извини, извини.
– Кажется, я догадываюсь, куда вы спешите, – сказал я, глядя на него слишком прямо и пристально, что ему явно не нравилось, хотя он этого не показывал и старался не отводить глаз.
– Догадываешься? – Братец усиленно закивал, словно моя догадливость была им заранее предусмотрена и учтена. – Мы, собственно, должны помочь одному человеку – там, у входа на кладбище. Одному человеку… да… помочь. Его преследуют или что-то вроде этого. Словом, мы как благородные люди считаем своим долгом вмешаться.
– Николаю Трофимовичу? – Я назвал имя, которое он предпочел не называть, уверенный, что оно мне ничего не скажет.
– Ему, ему, ему. – Братец засуетился, обрадованный тем, что мы с ним говорим на одном языке и об одном человеке. – Вашему шталмейстеру Николаю Трофимовичу Полицеймако. А вы его что, встретили?
– Да, встретили. Он вас ждет.
– Хм… интересно. Какое совпадение! А вы тут… случайно? Или совпадения случайными не бывают, а?
Братец всем своим видом показывал, что, раз уж перед ним стою я, он не имеет ничего против совпадений, как случайных так и не случайных.
– Мы были на кладбище. Прогуливались и размышляли о вечном. Не знаем, как теперь добраться до города. Часом не подвезете?
– А череп? – спросил братец, как спрашивают о том, о чем рассказчик кладбищенских историй вроде меня мог случайно запамятовать.
– Какой череп? – Я невольно заподозрил, что братец слегка не в себе.
– Ну, череп, череп! С черепом вы не беседовали? Как принц датский?
Вместо ответа я повторил свой вопрос, который братец явно не расслышал:
– До города не подвезете?
Повторил с терпеливым увещеванием во взгляде: неужели не расслышит и на этот раз?
– Нет, нет, я бы с радостью, но сейчас не могу. Никак не могу. – Братец соскочил с подножки фургона, взял меня под руку и заговорщицки отвел в сторону. – Видишь ли, со мной Гость… – Он посмотрел на меня, явно желая, чтобы я понял чуть больше того, что было обозначено этими словами, и при этом не задавал лишних вопросов.
Я все же не смог удержаться и спросил:
– Какой Гость? Откуда?
– Издалека. Очень важная персона, наделенная особыми полномочиями и все такое. Он так мне помог сегодня на репетиции – без него я вряд ли сумел бы придать очертаниям облаков нужное сходство. Кроме того, мои показы требуют некоторых комментариев для публики, и высокий Гость любезно согласился… К тому же он прекрасно разбирается в плохой погоде, знает о вашем обществе. И о тебе тоже знает. Я вас еще познакомлю, а сейчас… нам пора.
Братец, подобрав полы плаща, снова сел на место возницы и взялся за вожжи. Однако сидевший сзади незнакомец тронул его за плечо и сказал низким голосом:
– Позвольте мне немного побеседовать с вашим братом. Посекретничать с ним наедине, если, конечно, вы не возражаете. Вы меня этим очень обяжете.
После этого он вытянул перед собой руку, сжал в кулак и тотчас разжал пальцы, словно примеряя и получше натягивая перчатку, хотя никакой перчатки на руке не было.
Братец сделал жест, означавший, что не может не подчиниться, раз такова воля Гостя, и беспрекословное подчинение с его стороны – лишь один из способов выразить ему свою преданность и любовь: он столь же охотно прибегнул бы и к множеству других, если бы только для них нашелся надлежащий повод. При этом братец посмотрел на меня, явно желая, чтобы я достойным образом оценил оказанную мне Гостем честь – быть избранным в его собеседники. Я заверил ответным взглядом, что, конечно же, осознаю важность подобного избрания со стороны человека, внушающего столь глубокое уважение, и невольно чувствую себя отмеченным той наградой, которой вовсе не заслужил.
На этом обмен красноречивыми взглядами закончился. Братец хотел немедленно освободить для меня свое место, но Гость остановил его движением руки, давая понять, что от него потребуется несколько иная услуга – помочь мне забраться в фургон, чтобы при этом я не испытывал неудобств, связанных с отсутствием лестницы и прочих приспособлений, облегчающих покорение таких высот, как его кузов. Братец тем же жестом заверил, что готов к любым услугам (а о такой пустячной и мелкой не приходится и говорить), и в доказательство отдернул полосатую навеску, заменяющую заднюю стенку фургона, показал мне, где подножка, и немного подсадил, бережно взяв за поясницу, отмеченную признаками некоего возрастного утолщения.
Внутри фургона было темно: тусклые оконца, вделанные в брезент, почти не пропускали свет красноватой луны. Я едва разглядел очертания ручного умывальника, прибитого в углу над раковиной (под ней стояло ведро для стекающей сквозь круглое отверстие воды), овального зеркала на выгнутых ножках, с выдвижными ящичками, где хранились пудра и грим, и шахматного столика, придвинутого к низкому диванчику без спинки, напоминающему канапе.
Фигуры были расставлены так, словно игравшаяся недавно партия осталась незаконченной, хотя королю черных явно грозил мат.
Гость предложил мне сесть в такое же лаковое кресло с высокой спинкой, в каком сидел сам, но только напротив него и на некотором отдалении. Сам же откинулся на спинку так, что в темноте его узкое, немного вытянутое лицо с высоким лбом и орлиным носом лишь смутно угадывалось, зато руки, лежавшие на коленях, были отчетливо видны. В лучике лунного света, проникающего сквозь узкую щель, на безымянном пальце правой руки сверкал и переливался невиданной красоты перстень с драгоценным камнем и выгравированной латинской монограммой.
– Прошу, прошу… устраивайтесь поудобнее. Вино, коньяк, ликер? – Мне показалось, что он неким образом выделил последнее слово, во всяком случае сделал после него паузу и, не дождавшись нужного ему отклика, продолжил: – Здесь всего припасено… У артистов, знаете ли, принято, особенно после представления. Богема! Свободные нравы!
Я решил, что соглашусь немного выпить, только если Гость (здесь он вел себя скорее как хозяин) будет настаивать, обиженный моим отказом.
– Нет-нет, благодарю…
Но он мне больше ничего не предложил, а сразу заговорил совершенно о другом:
– Насколько мне известно, вы секретарь общества.
Мне оставалось лишь подтвердить:
– Да, вы правы. Секретарь.
– Ведете протоколы, составляете всякого рода отчеты. – По его голосу невозможно было понять, кажется ли ему важной моя секретарская работа или он не придает ей ровным счетом никакого значения.
– Что-то в этом духе...
– Рассылаете уведомления об очередной встрече. Ну, и многое чего еще.
– Совершенно верно.
– А есть ли у вас… любовь? – спросил он, не испытывая никакого смущения и словно не подозревая, что подобные вопросы не задают просто так, без особого права на откровенность собеседника.
Я счел за лучшее свести все на шутку:
– Любовь? Ну, разве что к плохой погоде. Но ее любят все в нашем обществе.
– Думаю, что все-таки есть исключения… – произнес он скороговоркой, как на сцене произносят реплику в сторону. – Ну, а кроме плохой погоды?
– Я люблю свои книги, старинные журналы, барометр, который висит у меня за окном… – перечислял я, чувствуя некую зависимость от того, насколько удовлетворит его этот перечень.
– Хорошо, хорошо. И вообще вы чучело, как иногда себя называете. – Я услышал по его голосу, что он в темноте снисходительно улыбнулся. – Лицо, пославшее меня, мне о вас рассказывало. Да и не только о вас, но и ваших единомышленниках, благородных любителях дождей и туманов. Судя по всему, общество переживает не лучшие времена, а ведь оно последнее в истории, как вы сами говорите. Жаль было бы, если б оно исчезло, повторив печальную судьбу своих предшественников. Надо этому как-то воспрепятствовать и помешать. Во всяком случае, попытаться. Собственно, в этом причина моего появления.
– А что это за лицо, если не секрет?
– Лицо влиятельное и могущественное, но еще не настало время ему себя открыть. Мир для этого еще не созрел, – сказал он так, словно готов был сейчас же забыть об этих словах, как забывают о брошенной вскользь шутке, или сделать вид, что вовсе их не произносил.
– Что ж, будем ждать, когда время настанет, – в том же шутливом тоне заметил я.
– Может быть, в шахматы? – спросил он, явно желая меня чем-то занять, а может, и отвлечь после того, как подвергнул испытанию мою откровенность.
– Охотно.
Мы придвинули к себе шахматный столик и заново расставили фигуры.
– Как возникло общество и кому принадлежит идея его создания? – Гость, игравший белыми, почему-то задумался над первым ходом.
– Идея? Моему отцу. Он был метеорологом.
– … Ваш отец… ваш отец… – отозвался Гость из темноты. – Насколько я знаю, он считал, что некогда, во времена великих мистерий древней Греции, Египта и Месопотамии, разговоры о погоде, которые мы сейчас столь свободно ведем, были возможны только между посвященными – точно так же, как игра в карты, считавшаяся сакральной. Это уже потом все это приобрело массовое распространение и измельчилось, опошлилось, стало банальным.
Я хотел спросить, откуда моему Гостю известно мнение отца, но он предупредил мой вопрос и задал собственный:
– А чем еще он занимался помимо метеорологии?
– Его многое интересовало.
– К примеру?
– Ну, всякие неразрешенные загадки истории. К примеру, он доказывал, что царство пресвитера Иоанна – не вымысел и не легенда: оно действительно существовало.
– Царство пресвитера? – Казалось, что Гость намеренно не позволил себе выдать свой собственный особенный интерес к данной теме. – Как же это можно доказать? Насколько мне известно, достоверных исторических фактов, которые бы это подтверждали, попросту нет. И археологи ничего не нашли. Да и где искать-то – в Африке, в Индии, Средней или Центральной Азии?
– Отец был убежден, что в горной части Азии.
– На чем же основывалось его убеждение?
– На климатических данных. По его мнению, они свидетельствуют в пользу историчности царства. Он исходил из того, что климат царства резко отличался от климата соседних царств, иначе не были бы возможны все те чудеса, которые так поражали воображение людей той эпохи, современников крестовых походов.
– Климатические данные? Это что-то новое. Ваш отец не оставил какой-либо работы на эту тему?
– Он кое-что публиковал в «Метеорологическом вестнике», но это лишь разрозненные заметки. Он долго собирался приступить к большой работе, но так и не начал ее. Вообще он скорее практик, чем теоретик. Вам лучше было бы поговорить об этом с моей сестрой, но, к сожалению, она сейчас далеко, в другой стране.
– А я знаком с вашей сестрой. И она даже просила передать вам привет. – Он опустил глаза, словно ему не надо было меня видеть, чтобы представить всю степень удивления, вызванного этим признанием.
Я и в самом деле удивленно воскликнул:
– Как?! Вы бывали в Гоа?
– Проездом. Видите, я не только помогаю вашему брату показывать фокусы, но и сам я – в некотором роде фокус, наведенный на стену луч волшебного фонаря. Впрочем, как и все мы, наверное…
– Расскажите о сестре. Я так мало знаю о нынешней жизни Евы. Пожалуйста, расскажите. – Я невольно пожалел о том, что нас не слышит Цезарь Иванович, верный поклонник Евы, так же как и я жаждущий хоть каких-то подробностей о ее нынешней жизни.
– Что ж, она прекрасно устроена, всем довольна, живет в старинном замке с садом и видом на горы. По саду гуляют ручные пантеры, – заметил он якобы вскользь и снова опустил глаза, чтобы не быть свидетелем моего удивления. – Кстати, она просила передать вам карту, чтобы вы вернули ее в библиотеку. Кажется, ее пропажа вызвала там изрядный переполох. Вашей матушке даже звонили по этому поводу… м-да… – Расстегнув дорожный саквояж, Гость достал оттуда и протянул мне сложенную вчетверо карту с оттиснутым на полях библиотечным штемпелем.
– О, я вам очень признателен! – не мог я не воскликнуть, хотя предвидел, что он с уклончивостью воспримет мою благодарность.
Так оно и оказалось.
– Пустяки, пустяки. Мне это ничего не стоило. – Мы помолчали, как бывает в тех случаях, когда нужно найти новую тему для разговора или вернуться к чему-то сказанному ранее. – А вы, однако, так любите вашу сестру, – наконец произнес Гость с таким неуловимым выражением, словно его ничуть не удивило бы, если б и помимо сестры нашелся кто-то, кого я столь же преданно и пылко люблю.
Я влюбился в маленькую Эмми, когда еще ехал на нижней полке купе или, иными словами, был женат, хотя жена ни о чем не догадывалась и не подозревала. Иначе, конечно же, воспользовалась бы поводом разоблачить, восторжествовать, бросить мне еще один язвительный упрек из того множества упреков, которые сыпались на мою голову. Назвала бы старым сатиром, соблазнителем невинных, эротоманом и проч., проч. Да и сам я не мог заподозрить, что способен влюбиться в столь юное существо. Влюбиться в совсем еще девочку, болезненно хрупкую, словно прозрачную, с обведенными синевой огромными серыми глазами, свисающими по обе стороны лба, сложенными вдвое косами, большим, слегка искривленным (загнутые вверх уголки) ртом и молочно-розовой ямочкой на затылке.
С первого взгляда она, пожалуй, была некрасива, даже казалась дурнушкой из-за несколько растянутых, утрированных, нарушающих пропорции лица черт (большой рот и огромные глаза тому хороший пример). Но второй и третий взгляд открывал в ней ангельскую красоту, неуловимую, ускользающую, призрачную, как некий мираж, ткущийся из зыбкого дрожания воздуха. И нужно было только не потерять этот мираж, не позволить взгляду сместиться с нужной точки или самой Эмми повернуться, чуть отклониться в сторону.
Не позволить, чтобы красота не исчезла.
Так и художник, отыскав единственно нужный ему ракурс, велит своей модели замереть, застыть, не шевелиться, чтобы успеть запечатлеть карандашом возникший прихотливый образ (а уж потом разрешает поворачиваться, наклоняться, вставать и даже ходить по комнате).
Мать Эмми, несчастная и безутешная вдова, как она сама себя называла, вольнослушательница наших собраний, часто брала ее с собой, хотя из-за юного возраста Эмми не могла в них участвовать (уставом это разрешалось только после восемнадцати, а ей было всего двенадцать). Она сидела возле двери, наполовину скрытая широко распахнутой створкой с начищенной медной ручкой и золотистым обводом по выпуклому овалу. Сидела спиной к изразцовой печке, позволив себе слегка побаловать уставшие ноги – так, что носки оставались в башмаках, а пятки чуть-чуть возвышались над ними (при этом было заметно, что чулки на пятках у нее аккуратно заштопаны), и поначалу добросовестно пыталась слушать.
Слушать главным образом потому, что ее удивляло, как это взрослые, почтенные люди могут подолгу разговаривать о дождях, облаках, искрящемся в воздухе инее и ранних заморозках, выбеливающих пожелтевшую траву. Но вскоре ее переставали занимать обсуждаемые нами предметы, внимание рассеивалось, а то и вовсе улетучивалось, и она успешно соревновалась с Цезарем Ивановичем в блуждании взглядом по потолку, вслушивалась, как жужжит между пыльными стеклами золотисто-фиолетовая муха, и усиленно старалась не зевнуть, на всякий случай заграждающим жестом приблизив ко рту ладошку.
Иногда она делала вид, будто усердно вписывает что-то в блокнотик, лежавший у нее на коленях, – что-то необыкновенно умное, глубокомысленное и значительное, хотя на самом деле просто заштриховывала подряд все клеточки бумаги, рисовала крестики, нолики и кружочки. Иногда доставала зеркальце из вышитой бисером сумочки (там еще хранились мелки, цветные стеклышки и несколько монет, составлявших все ее баснословное, немыслимое богатство). И тогда по головам всех сидевших за столом пробегали солнечные блики, заставляя кого-то сладко зажмуриться, а кого-то заслониться козырьком приставленной ко лбу ладони и даже погрозить ей пальцем, разумеется шутливо, поскольку Эмми все любили.
Мать Эмми не раз присылала ее ко мне с запиской о том, что не сможет быть на очередном заседании.
Когда из прихожей слышался звонок и доносился голос жены: «Ах, это ты, мое дитя! Да, да, он дома. Проходи», я радостно поднимался ей навстречу, приветственно вскидывал руки, гладил по голове и целовал в лоб. Затем усаживал на диван так, чтобы свет от лилового абажура не слепил ей глаза, и угощал припасенными к этому случаю конфетами, разноцветными леденцами в круглой жестяной коробке, которые Эмми очень любила, просто обожала. «Вам от мамы записка. Пожалуйста, прочтите», – строго говорила Эмми (у меня дома она всегда называла меня на вы) и, прежде чем взять первый леденец, протягивала мне не одну, а две сложенных вчетверо бумажки, с нетерпением ожидая, какую из них я выберу.
Если я тянулся к той, читать которую было нельзя (строжайше запрещено!), Эмми с ужасом отдергивала руку и прятала записку в карман, готовая к отчаянной борьбе на тот случай, если я попытаюсь силой ее отнять. Уж не знаю, что в ней было написано, но написано явно не матерью, а ею самой. Если же я выбирал ту, читать которую разрешалось, Эмми старалась не показать, что разочарована в моем выборе. Она растягивала кончики губ в улыбке, которую тотчас же прятала, и безучастно протягивала записку мне на ладони.
«А, записка! Наверное, что-то очень важное. Давай, давай сюда», – с напускной серьезностью просил я и, хотя заранее знал ее скудное содержание (мать Эмми сообщала о причине своей неявки, как она выражалась), делал вид, что внимательно вчитываюсь, лишь бы при этом украдкой посматривать на Эмми, издали любоваться ею. Та же катала языком за щекой красный леденец (почему-то всегда начинала с красных), болтала ногами и, не скрывая любопытства, озиралась по сторонам: не появилось ли среди хорошо знакомых ей вещей (барометра, письменного прибора, сафьянового бювара) какой-либо новой, занятной вещицы?
«О, какая идиллия!» – с иронией восклицала жена, заглянув к нам в комнату. Она намеренно выбирала такой момент, когда воцарялась полная тишина, словно в том, что мы так откровенно затихли, ей грезилось нечто предосудительное, побуждающее к тому, чтобы нас на чем-то поймать и застукать. И на ее лице застывало выражение принужденной умильности, вызванное тем, что меня – вопреки ее явному стремлению – не в чем было уличить.
Да, совершенно не в чем, любезный читатель, – разве что в любви к детям, детям вообще, всем без исключения, таким милым, забавным (пока не начнут подрастать, особенно вредничать, шалить и капризничать), но эта любовь совершенно естественна и невинна, особенно для тех, кому судьба так и не подарила радость отцовства.