Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)
И я решил поступить по совету бабушки и примеру отца, – жениться. Набравшись храбрости, я сказал об этом матери и безучастно добавил, что жить мы будем у отца. «Так... сейчас начнется», – подумал я, чувствуя, что после оторопелого молчания, с которым были встречены мои слова (затишье перед бурей), мать обрушит на меня испепеляющие молнии и громы.
И действительно, она зловеще изменилась в лице, смертельно побледнела, затем покрылась неестественным румянцем, похожим на ожог от крапивы, и заголосила, заголосила. Голосом, острым, как кремень, она стала высекать искры из телефонной трубки.
Из перепуганных насмерть родственников (даже бабушка Роза притихла, пожалев о своем опрометчивом совете) был создан боевой штаб, который собрался для принятия стратегического решения. Обсуждались экстренные меры, способные воздействовать на меня, как ручка стоп-крана. Запереть в комнате? Спрятать паспорт? И тут мать с провидческим блеском в глазах изрекла: нет! В этой ситуации спасти безумца может только одно – уехать!
Да, подать документы и – была ни была! – рискнуть. Рискнуть в отчаянной надежде на то, что кого-то же выпускают! Есть же счастливчики, получающие визу и восходящие на трап самолета, как на вершину лестницы, ведущей из преисподней в рай!
И мы рискнули, хотя я уже особо не рвался, но и не отказывался: делайте, что хотите! Мать и все наши родственники убеждали себя в том, что по крайней мере в одном мы можем быть уверены: выпустят бабушку Розу, чье одесское детство, киевская юность и петербургские приключения, слава богу, не возвели ее в ранг особы государственного значения. Она не владеет тайнами и секретами, не обременена званиями и регалиями и вряд ли представляет какую-нибудь ценность для властей.
Ну, а с ней, глядишь, и еще кого-нибудь выпустят, может быть даже меня: чем черт не шутит!
Словом, мы подали документы и замерли, затаились в томительном ожидании. Нас вызывали, что-то уточняли, запрашивали о нас какие-то сведения, просили принести новые справки, разрешения на вывоз.
И вот наконец нас вызвали и обрадовали: выпускают всех! Да, всех, всех, всех – Клару Самсоновну, Сусанну Рудольфовну, Бенедикта Лазаревича, и только одного из нас не выпустили: нет, не Гелия Вольфрамовича и Молибдена Евсеевича, а всеми любимую бабушку Розу. Ее подвели те самые кремлевские знакомства, ведь она помнила Якова Михайловича и Анатолия Васильевича, а значит, была нашей славой, нашей гордостью, нашей живой историей. Поэтому и не видать ей своей исторической родины. Живая-то история важнее!
Анекдот? Истинный анекдот – один из многих…
Конечно, для нас это было ударом, да и для бабушки тоже, хотя она вскоре смирилась со своей участью и даже стала нас убеждать, что все к лучшему. В конце концов, она привыкла... ей трудно в таком возрасте подниматься с места... здесь похоронены ее родители и драгоценный, незабвенный, обожаемый Фима, муж, с которым прожили сорок лет...
И нас не должно удерживать то, что она остается. Правда, она нуждается в чьей-то заботе, но можно попросить Ванечку и Беллу, которых она очень любят...
Иными словами, с бабушкой все как-то решилось, уладилось, а вот с Таней...
Я проклинал всех, и прежде всего мать за ее дьявольскую затею, и самого себя, одолеваемого нестерпимым, жгучим соблазном: с тех пор, как я узнал, что меня выпускают, с моего лица не сходило такое же, как некогда у Вани, выражение тихого помешательства и идиотического блаженства. 0, тот, кто не жил в те годы, вряд ли меня поймет! «Миленький ты мой, возьми меня с собой...» – «В той стороне далекой...» Нет, вовсе нет! Нельзя даже сравнивать! Ничего общего, господа, между простой необходимостью уехать (срок наступил) и страстным желанием вырваться.
Вырваться из страны-колдобины, страны-ямы, страны-цистерны, страны-нефтехранилища, страны с узкой лесенкой по железной стенке и завинчивающейся крышкой люка! И вот крышку-то слегка отвинтили, и показался голубой лоскут. Что это – небо?! Неужели оно такое?! А мы его раньше никогда и не видели! Смотрите-ка, белые облака! И как птицы поют, не слышали! Слышали только, как ржавое железо под ногами проминается и громыхает!
Да, не историческая родина манила – голубой лоскут и пенье птиц...
Когда же цистерну загнали в тупик, крышку сшибли, все выбрались наружу, железного идола же сплющили под прессом и выбросили на свалку, историческая родина стала именно исторической, чужой, далекой и ненужной.
И я вернулся.
Вернулся и вот живу, седые виски, тощая бородка, голый череп, обтянутый сухой, покрытой пигментными пятнами кожей, слезящиеся веки и белки в красных червячках. Сыроватый я, сыроватый...
Конечно же, тогда я не сразу решился расстаться с Таней и, как полагается, мучился, метался и даже советовался. Однажды под вечер я примчался к другу Ване, взъерошенный, небритый, замотанный шарфом до самого носа, с оттопыренным карманом, из которого выглядывало горлышко недопитой бутылки.
Ваня пить со мной не стал, плеснул мне в чашку, когда же я спросил, ехать мне или не ехать, ответил, не глядя на Беллу:
– Я бы поехал...
– А я бы осталась, – сказала Белла, с вызывающей усмешкой отыскивая его взгляд.
Обо всем об этом я поведал Тане, когда мы встретились у колонн Большого театра: да, почему-то именно там, словно лучшего места нельзя было найти! Я, знаете ли, пригласил ее в театр! Этакий кавалер!
Потухла роскошная хрустальная люстра, зажглась подсветка на пюпитрах у оркестрантов, дирижер взмахнул тонкой спицей, и полилась моя увертюра. Да, я наклонился к самому уху Тани и прошептал, она не поняла, и мы тихонько вышли. Почему-то я начал именно с этого – моей просьбы о совете, а обо всем остальном – о том, что мы подали документы и нас отпускают, – промолчал, словно Таня должна была догадаться обо всем сама.
Догадаться по моему долгому отсутствию и внезапному появлению.
Иными словами, я не стал ничего объяснять, а просто сказал. Сказал, что Ваня бы на моем месте... Да и любой, любой – не только Ваня!.. Хотя Белла уверяет, что она... Но это только потому, что ее не выпускают и ей хочется отомстить за это Ване. Нас же отпускают – всех, кроме бабушки, и поэтому Ванин совет... одним словом... вот только бабушка, но о ней позаботятся Ваня и Белла, правда мы их еще не просили, но надеемся, что они согласятся...
– Ваня и Белла? – спросила Таня так, словно умер кто-то из ее близких и ей предстояло уточнить, когда и где состоятся похороны.
– Да, Ваня... хотя, может быть, и Белла, – ответил я голосом человека, который, сообщая время и место похорон, сам испытывает скорбь по усопшему.
– Они позаботятся? – Таня смотрела на меня во все глаза, словно для нее было совершенно неважно, какой она задает вопрос: главное, чтобы я ответил «нет». – Позаботятся? Позаботятся?
– Да, – ответил я.
Таня вздохнула, словно обещая себе больше не задавать никаких вопросов.
– Ни о ком они не позаботятся...
– Почему? Они так любят бабушку Розу, особенно Ваня...
– Да так... мне почему-то кажется... – Таня отвернулась к колонне, чтобы я не знал, плачет она или смеется.
– Тогда мне придется остаться, – сказал я, не веря собственному голосу и удивляясь, как он звучит.
– Нет, не придется. – Таня повернулась ко мне лицом, чтобы я убедился в том, что ее глаза были совершенно сухими.
– Как? Ведь ты же сама...
– Да, я сама, сама! Я сама позабочусь о твоей бабушке! – выкрикнула Таня и бросилась к метро, всем своим видом умоляя, чтобы я не догонял и не провожал ее.
Да, сразил ее выстрелом в спину, но только не провожал!
22Так уж случилось, что вскоре я познакомился со своей будущей женой. Да, может быть, случилось волею судьбы, а может быть, просто было нужно, чтобы я познакомился и мы сыграли свадьбу. Моя жена очень нравилась матери, а это великое достоинство!
К свадьбе мне понадобился костюм, но спохватились мы поздно, поскольку больше думали о подвенечном платье, о рассылке приглашений и закупке шампанского, и никакое ателье не взялось бы шить. Тогда я вспомнил адресок, и мы поехали в Дедовск…
По шаткой, прогнившей лесенке мы с матерью вскарабкались на какой-то чердак, и стоило открыть дверь, как в лицо ударило облако мыльного пара, едкий запах стирального порошка и раскаленных конфорок, облитых выкипевшей пеной. И что бы вы думали, франт директор (он же Галантерейщик!) предстал перед нами в фартуке, голова повязана полотенцем, с рук капает мыло. Сконфузившись, он объяснил, что жена допоздна занята на работе, очень устает, бедняжка, и обязанности по дому лежат на нем. Конечно, он поможет со свадебным костюмом и сошьет его быстро, отложив все другие заказы!
Впрочем, не думаю, что он был завален ими.
– Мы оба нашли счастье в том пансионате, – сказал он, угощая нас чаем, и мне показалось, что в его глазах (и левом, и правом) блеснули слезы.
Когда мы уже прощались, вернулась его жена. Ее я тоже очень хорошо знал...
Тот южный городок быстро промелькнул в вагонном окне, и я не успел его толком рассмотреть. Но узнал очертания станции, набережной, приморского парка, фонтанчика с минеральной водой. Узнал и подумал: а может быть, все это – Крым, наше знакомство, встречи в Москве, трехдневное затворничество в ее поселке, – и было моей романтической зацепкой, моим безумием, моей первой любовью?!
Так было или не было? Ответь, праотец Авраам!
3 мая 2001 года
ЧЕРДАЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК С ВОСПАЛЕННЫМ ВООБРАЖЕНИЕМ
(монолог и новеллы)
Моим друзьям
художнику Владимиру Симонову
и пианисту Александру Фоменко
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Маленький, тихий, словно зачарованный немецкий городок. Отливает матовым серебром луна, острый шпиль лютеранской кирхи отбрасывает причудливую тень, которая молниевидным зигзагом ломается на углах домов. Рядом ратуша с закрытыми на замки ставнями, мощенная булыжником улица, вывески со старинными цеховыми гербами. Раскачивается на ветру фонарь, освещая чердак или мансарду под черепичной крышей. На крыше, прижавшись к закопченной печной трубе, выгибает спину черный кот с фосфорическими блестящими глазами.
Распахнуто полукруглое окно, в подсвечнике, облепленном подтеками застывшего воска, горит свеча, на столе гусиное перо и неоконченная рукопись со свернувшимися в трубочку краями. С кончика пера на плотную, пористую бумагу сбегает тоненькая струйка чернил, красных, как кровь.
Хозяин мансарды встает из-за стола, подходит то к мольберту, то к роялю, но не для того, чтобы пробежать пальцами по клавишам рояля, исторгнуть из его недр хоральные звуки аккордов или с вдохновением взяться за кисть. А для того, чтобы проверить, не расстроен ли рояль, не западает ли в нем верхнее ля, хорошо ли натянут на подрамнике холст, достаточно ли в запасе чистых листов бумаги и картона, тюбиков с красками, разноцветных мелков и угольков. Ведь он ждет гостей: Художника в ренессансной блузе, бархатном берете, с обмотанным вокруг шеи шарфом и Музыканта с камертоном в вышитом бархатном чехольчике и целой кипой растрепанных нот. С недавних пор у них сложился обычай, соблюдаемый с ревностной неукоснительностью одиноких чудаков и фантазеров, – встречаться по ночам, музицировать, рисовать и беседовать о предмете, столь горячо и пылко любимом ими всеми, – о музыке и ее великих творцах.
Впрочем, сегодня они будут не только беседовать, поскольку хозяин мансарды приготовил для друзей сюрприз, – сюрприз своеобразный: он пробуждает в нем честолюбивые мечты и вызывает трепетное волнение дебютанта. Вернее, не совсем еще приготовил, и поэтому надо спешить, и вот он снова возвращается к своему столу, берет перо и лихорадочно пишет.
Ворот рубашки расстегнут, губы сжаты с веселым упрямством, в глазах – пляшущие огоньки вдохновения, смешанного с безумием. Как не сказать о нем: мечтатель, романтик, чердачный человек с воспаленным воображением! Да и не только о нем, но и о тех восторженных, пылких, загадочных, трогательных и наивных персонажах, о которых повествует его рукопись.
Хотя о них пусть скажет он сам.
ТРИ ИМЕНИ ГОФМАНА
АВТОР РУКОПИСИ ( сидя в кресле и щипцами снимая со свечи нагар). Чердачный романтик – это прежде всего, конечно же, Гофман, автор «Ночных рассказов», «Серапионовых братьев», «маленький юркий человечек с вечно подергивающимся лицом, с движениями забавными и жутковатыми», как выразился проницательный и саркастичный Гейне, встретивший однажды Гофмана в компании друзей за столиком берлинского Кафе-Руаяль на Шарлоттенштрассе. По крайней мере дважды в своей жизни Гофман действительно жил на чердаке.
После того, как 28 ноября 1806 года в Варшаву вошли войска Наполеона, квартира Гофмана была конфискована французами, он лишился должности государственного советника и поселился на чердаке того самого «Музыкального собрания», оркестром которого продолжал дирижировать. Позднее в Бамберге Гофман с женой Михалиной Тшциньска (Мишей, как он ее ласково называл) вновь снимают чердачные комнаты и их неистощимый на выдумки хозяин развлекает гостей тем, что выдумывает бесчисленные забавные, страшные, невероятные, фантастические истории о зияющей в потолке дыре.
По утрам Гофман надевал фрак, подравнивал у зеркала бакенбарды, чтобы они доставали точно до линии рта, и отправлялся в театр, куда он был приглашен на должность капельмейстера. Или, доведенный до бешенства упрямством и глупостью его бездарного директора, слонялся по бамбергским пивным (особенно часто видели его в заведении «У розы»). А вечером забирался на свой чердак, чтобы играть на рояле и скрипке, рисовать чудовищных монстров, ведьм и упырей (или желчные, гротескные карикатуры и шаржи на друзей, знакомых и важное начальство), сочинять рассказы о призраках, двойниках, колдовских чарах и наваждениях.
( Прислушивается.) Т-с-с-с! Кажется, шаги... Да-да, по скрипучей лестнице, покашливая и дыша от холода на руки, поднимаются ко мне Музыкант и Художник. Что же, друзья мои, для вас все готово и вы можете предаться любимым занятиям. Только, дорогой Теодор, прошу вас, не бросайтесь так нетерпеливо и жадно на краски и не крошите мелок, торопясь запечатлеть явившийся образ! А вы, Амадей, пощадите немного клавиши, ведь впереди еще долгая ночь. Обычно вы бываете так увлечены и захвачены собственным творчеством, что, несмотря на все обещания быть моими добросовестными собеседниками и хотя бы для приличия поддерживать разговор, из вас и слова не вытянешь, молчуны вы этакие! И я подчас принимаю вас за призраков, созданных моим собственным воспаленным воображением...
Зато сам я не прочь порассуждать – вот и приходится вам выслушивать мои монологи. Сами виноваты – терпите...
Знаете, какая фантазия, какая причуда пришла мне сегодня на ум?! Все мы с вами восторженные поклонники Гофмана, и особенно он дорог нам тем, как счастливо и гармонично сочетаются в нем дарования музыканта, художника и блестящего, самобытного писателя, рассказчика и романиста. У Гофмана было три имени – Эрнст, Теодор, Амадей. И вот на эту ночь первое писательское имя Гофмана я, с вашего позволения, присваиваю себе, имя Теодор отдаю Художнику, а сладчайшее и упоительное имя Амадей (Гофман взял его из особой любви к Моцарту) по праву принадлежит Музыканту.
Кто же мы теперь – новые Серапионовы братья, собравшиеся вместе, чтобы слушать музыку, размышлять о тайнах бытия и возвышенной сути искусства? Пожалуй, да, хотя в каждом из нас есть что-то и от энтузиаста: так Гофман называл людей, близких ему по духу.
Верно же, неплохая затея?! Затея в духе чердачных романтиков, к которым я причисляю и нас с вами. Да, каждого из тех, чью музыку мы будем сегодня слушать, можно назвать чердачным человеком с воспаленным воображением, и не только потому, что многие из них были бедны и не могли снять себе квартиру получше. Окно чердачной мансарды – это романтическое окно, распахнутое в ночь и освещенное таинственным лунным светом. На своих чердаках они отдавались во власть прихотливых грез и воспоминаний, испытывали восторги и муки, страдали от неразделенной любви, впадали в отчаяние от неудач и с ликованием торжествовали победу. В их ночной мир врывались призраки, их окружали нимфы, сильфиды и саламандры, ангелы и демоны владели их душой.
Ангел и демон в душе художника – это ли не романтизм, господа! О да! И мы еще поговорим об этом, ведь демон тут, близко, за печной заслонкой, за ширмой, за занавеской. Демон, дьявол, бес, он с ужимками лакея, спровадившего утром своего хозяина, роется в ваших бумагах, завязывает перед зеркалом ваш галстук или, вальяжно развалившись в кресле, с интересом заглядывает в дуло револьвера, которое накануне чуть было не приблизилось к вашему виску, подстрекаемое его вкрадчивым шепотом.
Дорогой маэстро ( обращаясь к Музыканту), вы мне рассказывали, что один из друзей Бетховена, заглянув как-то к нему в комнату, застал его с портретом в руках. Это был портрет Терезы Брунсвик, возлюбленной композитора. Почтенный Теодор, дайте, дайте мне этот портрет! Я хочу, чтобы мы все представили, как Бетховен держал его в руках, целовал, плакал и по своей привычке говорил вслух: «Ты была так прекрасна, так великодушна, словно ангел!» Друг в смущении выскользнул из комнаты, а спустя некоторое время вернулся, увидел Бетховена за роялем и сказал: «Сегодня в вашем лице нет решительно ничего демонического». «Это потому, что меня навестил мой добрый ангел», – ответил Бетховен.
О, это почти эпиграф! Эпиграф к нашей ночной беседе, друзья! Признаться, я обожаю эпиграфы! Обожаю эпиграфы, – и литературные, и музыкальные... ( Музыкант играет прелюдию Баха-Зилоти си минор.)
Да, маэстро, это исполненная невыразимой ангельской печали прелюдия Баха так отвечает настроению ночи! И вот теперь эта ангельская печаль истаяла, рассеялась в воздухе...
Маэстро, лишь только вы заиграли на рояле, напротив нашего окна остановился закутанный в плащ юноша с белокурыми волосами до плеч, глазами мечтателя и, сложив на груди руки, стал вас слушать. А затем к нему присоединился седой, взлохмаченный старик с палкой, наверное тоже восторженный любитель Баха. А вот и еще один любитель, но только не Баха, а рейнского вина – пьяница, возвращающийся из кабачка, обнял фонарный столб и изумленно уставился на наше окно! Я вижу, им так не хочется уходить! Они ждут! Мне кажется, после прелюдии, столь искусно и проникновенно сыгранной вами, они надеются услышать Итальянский концерт, Французскую сюиту или – величественные и скорбные аккорды Чаконы! ( Музыкант играет начало Чаконы Баха-Бузони.)
Вы слышите? Они кричат: «Браво!» Не будем закрывать окно! Пусть сегодня музыка звучит для всех полуночников, мечтателей, бродяг и скитальцев!
ПРИНЦЕССА, КОТОРАЯ ЛЮБИЛА ВЕСЕЛЫЕ БАЛЫ И НЕНАВИДЕЛА СКУЧНОГО БАХА
Да, маэстро, мы с вами знаем, что на своих чердаках романтики не только смешивали в колбах чудодейственные эликсиры, плавили в тиглях свинец, мечтая превратить его в золото, но вызывали духов и общались с тенями великих. Таинственно поблескивали на их полках тисненные золотом корешки книг, отпечатанных готическим шрифтом на пористой желтоватой бумаге, а в резных шкафах хранились почерневшие пергаментные листы старинных манускриптов.
Каким пленительным, чарующим, завораживающим казался им мир средневековых легенд и сказаний – о гномах-рудокопах, о потаенных кладах, о рыцарских обетах и Святом Граале! Они боготворили Шекспира, лукавого, игривого и сумрачного гения Ренессанса. Их кумирами были дерзновенный Бетховен и упоительный Моцарт. Именно романтикам принадлежит честь открытия целого музыкального континента, имя которому – Бах.
После исполнения Мендельсоном в 1829 году «Страстей по Матфею», рукопись которых он случайно обнаружил в библиотеке одного берлинского коллекционера, Лейпцигский кантор предстал перед изумленной Европой во всем величии своего гения. Чакона же была написана в Кётене, где Бах служил капельмейстером при дворе принца Леопольда, большого любителя музыки. Впрочем, когда принц женился, эта любовь поугасла, поскольку его молодая жена обожала веселые балы и ненавидела Баха, чья музыка казалась ей невыносимо скучной. Да, любила балы и ненавидела Баха – надо записать эту фразу в книжечку. ( Записывает.)
Ах, друзья мои, поговорим о Бахе, хотя настало время мне открыть вам один секрет, ведь я не случайно присвоил себе первое имя Гофмана, признался в любви к эпиграфам и достал записную книжку. Друзья мои, я пишу! Да, недавно я засел за книгу о музыкантах, и виноваты в этом вы, Теодор. Меня так вдохновили ваши эскизы к портрету Баха, что рука невольно потянулась к перу. И, конечно же, я просто изнываю от нетерпения прочесть вам страничку: автор есть автор. Прошу вас, садитесь и будьте моими строгими и взыскательными судьями. Хотя – чего там скрывать! – и похвалы мне лестны.
Итак ( склоняется над рукописью): «Молодая и прелестная жена принца Леопольда была довольна тем, как шумно и весело они отпраздновали свадьбу. Слава богу, венчание не затянулось. И едва лишь новоиспеченная принцесса почувствовала на пальце ласкающий холодок обручального кольца, она выпорхнула из темного и мрачного собора на свежий воздух, на солнышко, которое в тот день сияло, как… (какое же подыскать сравнение?) изумруд, оправленный в бирюзу небес. О да, оно так лучисто проникало сквозь закрытые веки, грело и припекало, что хотелось помечтать и понежиться в блаженной истоме, подставив ему лицо.
Но понежиться им, конечно, не дали: великаны гвардейцы из охраны принца гаркнули: «Виват!» – и выстрелили в воздух, да так громко, что распугали всех голубей на площади, стаей взмывших в небо. Принц же от страха побледнел и стал кружевным платком разгонять пороховой дым, а у нее еще долго звенело в ушах.
Едва они оправились от испуга и пришли в себя, как их сразу посадили в карету и повезли во дворец, где уже собрались гости, шуршали веера, шелестели складки шелковых платьев, колыхались страусовые перья, сновали по паркету слуги в ливреях – словом, готовился бал. О, она безумно любит балы, музыку, шампанское, и, конечно же, ее радовало, что и этот бал удался на славу. Сколько было цветов и поздравлений, сколько подарков (в том числе говорящий попугай и забавная китайская собачка с широко расставленными глазами), сколько завистливых взглядов и притворных улыбок!
Что ж, завидуйте: сегодня она первая и среди придворных нет наряднее и прекраснее ее!
Грянула музыка, принц обхватил ее за талию, и, легко скользя по паркету, они исполнили первый танец, а затем гости еще немного потанцевали и начался свадебный обед: вот тогда-то она впервые и увидела этого Баха. Он сидел за дальним концом стола с заправленной за ворот салфеткой, словно бы являя собой мрачное продолжение собора, который они с таким облегчением покинули, и своим видом, истинный бог, чем-то напоминал гвардейца.
Ни малейшего признака светской любезности не угадывалось на его лице. Напротив, он был так суров, словно присутствовал не на свадьбе, а на собственных похоронах: видно, предчувствовал, что теперь лишится своего влияния на принца и тот найдет для себя более достойное занятие, чем пение мадригалов, игра на скрипке и клавесине.
А как он ел, этот несносный Бах (наверное, с горя)! Уписывал за обе щеки, словно подмастерье, который весь день мостил булыжником улицу, – и гусиный паштет, и трюфеля, и простую селедку с кольцами лука (сам родом из Тюрингии, а они там все селедочники!). Одним словом, принцесса сразу возненавидела этого Баха и, несмотря на любовь и благоволение к нему мужа, дала себе обещание поскорее выжить его из дворца.
К счастью, у нее в этом нашлась союзница – старая княгиня. Ее, несчастную, мучили мигрени оттого, что из комнат принца вечно доносились эти звуки: принц, набросив надушенный батистовый платок на деку скрипки, прижав к ней подбородок, самозабвенно водит смычком по струнам, а тучный Бах, поправляя парик, одергивая кружевные манжеты камзола, аккомпанирует ему на клавире... И ладно бы играли что-нибудь легкое, игривое, пикантное, во французском духе, – подобное той музыке, под которую резвятся на балах, но этот Бах задумал свести ее в могилу своими фугами и хоралами. Он умудряется самую простенькую танцевальную мелодию преобразить так, что, слушая ее, помышляешь о Страшном суде и адских муках, но только не о танцах.
Стоит лишь дать волю подобным мыслям, и мигрень вам обеспечена! Поэтому старая княгиня охотно поддержала невестку, и у них родился хитроумный план, как поскорее избавиться от Баха.
Они поручили придворным кумушкам разузнать о нем как можно больше, и те мигом им донесли, что этот Бах не такой уж образец добродетели, как кажется на первый взгляд. Конечно, все мы не без греха, но среди его недостатков и пороков есть один, затмевающий прочие как самый непростительный для немца, – строптивость, дерзость и непослушание.
Да, да, да, непослушание, – вот в чем был не единожды уличен Бах!
Рассказывают, что, находясь на службе в Арнштате, куда он был приглашен на должность органиста Новой церкви, Бах получил суровое взыскание от членов консистории за самовольную отлучку. Именно так было расценено его затянувшееся пребывание в Любеке: вместо позволенных четырех недель он пробыл там целых четыре месяца, оправдываясь тем, что ему хотелось послушать тамошних органистов и усовершенствоваться в своем искусстве. Кроме того, ему было поставлено на вид, что он примешивал к хоралу чуждые звуки, которые внушали страстные помыслы и отнюдь не способствовали молитвенному умиротворению души. Этими вольностями Бах приводил в смущение общину, вынуждая прихожан с сомнением спрашивать себя, где они находятся. В храме или оперном театре?
В этом случае суд проявил снисходительность к Баху. Его обязали лишь систематически заниматься с певчими и усердно разучивать с ними молитвы. Но его высочество Веймарский герцог, более крутой на расправу, целый месяц продержал Баха в тюрьме, дабы охладить его пыл и доказать ему, что упрямство и настойчивость в отстаивании своих прав (он добивался отставки) – не лучший способ поведения с теми, кто наделен властью.
Тюремный узник, слава богу не каторжник, – вот каков этот Бах, сумевший настолько расположить к себе принца, что тот обо всем забыл, кроме музыки! У его дверей дожидаются приема придворные, знатные дамы, гонцы со срочными донесениями, а принц в это время музицирует со своим обожаемым капельмейстером! Уж не собираются ли его величество сами выступать на сцене и, сорвав аплодисменты, раскланиваться перед публикой и посылать ей воздушные поцелуи?!
При всей любви немцев к музыке она никогда не считалась занятием, достойным человека знатного происхождения: что ни говори, это искусство от скоморохов! Да и все они такие, Бахи, – музыканты и скоморохи, Иоганн Себастьян же воистину самый достойный представитель этого рода!
Первую жену схоронил, вскоре снова женился на молоденькой Анне Магдалене, дочери трубача, и из окон их дома утром и вечером слышатся гавоты и менуэты! Они словно бы нарочно нарожали выводок детей, чтобы каждому дать по инструменту и собрать из них целый оркестр! В городе нет спасения от музыки! Скоро солдаты перестанут маршировать, купцы торговать в лавках, стряпчие переписывать бумаги, трубочисты чистить трубы – все будут лишь часами стоять под окнами Бахов, зачарованно слушая их игру, а затем напевать сочиненные ими мелодии!
Строптивый и неуживчивый Бах опасен тем, что его музыка может смутить юную и неискушенную немецкую душу, заворожить ее, словно колдовское зелье, внушить ей жажду несбыточных грез. Послушные, трезвые, душевно здоровые немцы станут чахлыми мечтателями и фантазерами, а там недалеко и до массовых самоубийств от несчастной любви или оскорбленной гордости. Такую мысль высказал один дипломат, известный своими проницательными суждениями и с почетом принятый при дворе (он утверждает, что в других странах подобная опасность уже возникла и простодушная Европа вскоре поплатится за свою безмятежную наивность).
За эту мысль заговорщики и ухватились, стараясь образумить принца и спасти его от дьявольских чар. «Смутить немецкую душу», – нашептывала на ухо принцу старая княгиня. «Внушить жажду несбыточных грез», – вторила ей принцесса. Вскоре они добились успеха: принц заметно охладел к своему капельмейстеру, стал все чаще отменять уроки и репетиции, а затем и вовсе забросил скрипку. Немецкая нация была спасена!»
Что ж, по выражению ваших лиц, друзья, я замечаю, что вам понравились мои странички. Признаться, я этим польщен, хотя как автор вижу все их несовершенства.
Дослушаем же музыку, которая наверняка доставляла старой княгине самые жестокие страдания, ведь Чакону, медленный и плавный танец, Бах превращает в реквием. Когда вы играли начало, маэстро, я представил себе траурное шествие, но вот стихают возгласы отчаяния и скорби, и мы словно бы слышим голос ангела смерти, склонившегося над могилой... ( Музыкант играет финал Чаконы.)