Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)
После того, как нас покидала жена, и перед тем, как я отправлял Эмми домой, нам с ней удавалось немного поговорить. При этом Эмми не позволяла мне ни о чем ее спрашивать, поскольку терпеть не могла вопросы, обычно задаваемые взрослыми детям: «С кем ты дружишь?» – «Какие у тебя отметки в школе?» – «Какие ты любишь конфеты?» Вся эта чепуха заставляла ее скривиться, зажать между носом и верхней губой кончик косы, придавая ей сходство с усами, и бессмысленно улыбнуться, чтобы выглядеть глупенькой, а то и вовсе отвернуться и показать язык. Нет, Эмми предпочитала именно разговор, равноправный обмен репликами (мнениями) – это позволяло ей самой почувствовать себя взрослой. Но неподдельный, по ее выражению, разговор получался не всегда, поддельный же она решительно отказывалась продолжать и тогда задавала мне вопросы, самые разные, заготовленные заранее и возникшие неожиданно, вдруг под влиянием чего-то увиденного или услышанного.
Однажды Эмми спросила, пытаясь разрешить одно из недоумений, вызванных собраниями нашего общества: «А чем хорошая погода хуже плохой?» Я рассмеялся тому, как по-детски наивно и в то же время точно был поставлен вопрос. «Видишь ли, хорошая погода нравится всем, а это всегда банально. Плохую же погоду понимают и ценят немногие, избранные, поскольку в ней заключено нечто особенное, необычное». И я стал подробно объяснять ей, в чем разница между хорошей и плохой погодой, радуясь, что обрел такую внимательную слушательницу.
Если матери нужно было в середине заседания нас покинуть, чтобы успеть куда-то по делам (оформляла у нотариуса наследство, завещанное умершим мужем), она просила меня проводить Эмму домой: «Пожалуйста. Вы меня очень обяжете, а я вас отблагодарю». Под благодарностью подразумевался кусок пирога с черничной начинкой под ромбовой решеткой из подрумянившегося теста или вязаная наволочка в шахматную клетку для маленькой диванной подушки (такие наволочки вязала только она одна во всем городке).
Разумеется, я соглашался и после заседания брал Эмми за руку, но она вырывала ее, и меж нами начиналась борьба, поскольку ей хотелось непременно идти со мной под руку, как взрослой, как настоящей даме. В конце концов я уступал, и мы чинно шествовали по улице до самого ее дома, поднимались на крыльцо, и я открывал доверенным мне ключом дверь.
После этого я отдавал ей ключ со словами: «А теперь запирайся и жди маму. Только никому не открывай». «Я боюсь оставаться одна», – отвечала она, и мне при всей моей искушенности было трудно определить, действительно ли Эмми боится или это лишь предлог для того, чтобы заманить меня в гости.
Сопротивлялся я этому недолго, поскольку мне и самому хотелось еще побыть с ней, наедине, без матери и вообще без посторонних глаз, поскольку жили они вдвоем и родственники их почти не навещали, опасаясь, что по бедности они станут просить. Эмми вела меня в свою крошечную угловую комнату с полукруглым окном, усаживала на единственный стул как гостя, чье присутствие обязывает, требует надлежащих церемоний, даже некоторой чопорности и не позволяет сразу предаться шумным играм, возне и беготне.
Однако побыть гостем мне разрешалось совсем недолго (затягивать было нельзя), и вскоре из гостя я превращался в друга, самого лучшего, преданного и испытанного, хотя и взрослого. Взрослого, но не стесняющего свободу, не создающего ограничений и запретов и поэтому равного по положению, несмотря на различие в возрасте. Кроме того, на этого подставного взрослого можно будет списать свою вину, когда явится настоящий взрослый, то есть строгая мать, поэтому он вдвойне полезен и ценен.
«Может быть, ты хочешь чаю?» – спрашивала Эмми с явной надеждой, что я откажусь и не придется тратить драгоценное время на еще одну скучную церемонию. – доставать из буфета чашки, зажигать плиту, кипятить воду и заваривать чай. И лишь только я склонял голову и прижимал к груди руку, обозначая таким образом вежливый отказ, она с азартом восклицала: «Тогда давай поиграем!»
Тихие игры, предлагаемые мною, – игры с бросанием кубика и передвиганием фишек она сразу решительно отвергала. «Нет, нет, я завяжу тебе глаза, а ты будешь меня ловить!» – кричала она, озорно блестя глазами, нетерпеливо подпрыгивая и с восторгом хлопая в ладоши. Что ж, приходилось согласиться, если даже пророк Мухаммед, добиваясь расположения своей юной супруги Аиши, играл с ней в ее игрушки. И вот я с завязанными глазами, натыкаясь на стулья, слепо вожу перед собой, шарю вытянутыми руками и пытаюсь ее поймать, а она с визгом выскальзывает и прячется.
Иногда мне все-таки удавалось ее поймать, а может быть, ей самой хотелось быть пойманной, хотелось испытать, что из этого получится, и она нарочно упускала возможность увернуться и оказывалась в круге моих сомкнутых рук. Меж нами снова начиналась борьба: Эмми всячески старалась изобразить, будто попала в мои объятья, я же не допускал этого, и в конце концов она восклицала, срывая с моих глаз повязку: «Нет, это плохая игра. Давай играть во что-то другое».
Мы играли в доктора, и я должен был простукивать и прослушивать Эмми. Ради этого она расстегивала верхнюю пуговицу платья и оголяла плечо, явно ожидая, что я прикоснусь к нему губами и это прикосновение можно будет признать за самый настоящий поцелуй. Но я старательно и добросовестно выполнял обязанности доктора, простукивал и прослушивал. Простукивал и прослушивал, чувствуя, что Эмми готова расплакаться, готова меня возненавидеть, наброситься с кулаками, хотя изо всех сил пытается любить.
Когда и эта игра надоедала, Эмми выдумывала третью. «Вот эта кукла твоя жена. Ты ее очень и очень любишь», – говорила она и сажала передо мной одну из своих кукол, с длинными ресницами и пепельными волосами, одетую в розовое платье. И если я нарочно правдоподобно изображал семейное счастье, целовал и обнимал свою жену, Эмми начинала ревновать и еще больше злиться, становилась совсем несчастной.
Я же про себя думал, что в следующий раз не надо соглашаться на эти игры, а лучше спокойно посидеть за столом и выпить чаю и что мне давно уже пора собираться домой. И еще я думал, что и сам я тоже несчастен и что мы с маленькой Эмми могли бы быть счастливы, наверное, лишь в царстве пресвитера Иоанна.
Однажды я все-таки поцеловал Эмми...
Часть третья
ЯЗЫК ПОСВЯЩЕННЫХ
Услышав, зачем мы пришли, Оле Андерсон попытался сохранить выражение гостеприимной любезности на лице, хотя радушная улыбка, с которой он нас встретил, помимо его воли приобретала досадливый и нетерпеливый оттенок. Заметив же, что Цезарь Иванович собирается достать из кармана нечтопредназначенное для него (не хотелось раньше времени опознавать в этом ключ), Оле Андерсон сожалеющим жестом отложил садовые ножницы, которыми подстригал кусты белых роз перед низким, на кирпичных столбиках крыльцом своего дома.
Отложил и воскликнул с выражением притворного испуга или даже ужаса за нас, совершающих на его глазах столь непоправимую и непростительную ошибку:
– О, нет, нет! Только не надо этого! Этого-то, прошу, не надо! Вы поступаете крайне опрометчиво! Я бы на вашем месте тысячу раз подумал, прежде чем вручить мне это!
– Да что тут думать!.. – Цезарь Иванович был явно склонен не к размышлениям, а к действиям.
– А достоин ли я такой чести? Могу ли претендовать? Может, мне не только ключ, но и ржавый, согнутый гвоздь доверить нельзя. Знаете, бывают такие гвозди, которые клещами вытащили из бревна. Да я и сам не раз вытаскивал: клещами под шляпку возьмешь и… Однако для чего я вам об этом рассказываю? Ах да! Для того чтобы подчеркнуть, что даже и такой – нельзя. Казалось бы, никчемный, никому не нужный – только выбросить его. А нельзя, никак нельзя. Это вам доверяют всякие ключи. – Оле скользнул по мне цепким взглядом, отвел глаза и снова скользнул.
– Какие это всякие? – спросил я, чувствуя, что холодею от неприятной догадки, куда он метит.
Тут Оле опустил глаза и высоко поднял брови, изображая некую заминку, вызванную двусмысленностью создавшего положения.
– Ну, я, право, в затруднении, что и ответить. Мало ли их, ключей-то… К примеру, от дома маленькой Эмми, которую вы провожаете после наших собраний.
– Провожаю, раз меня просят. И что из этого? – Я старался не показать, что меткий стрелок попал в цель.
Тут Оле заговорил воодушевленно – так, словно в цель попал не он, а я:
– Но это же знак доверия. Знак того, что вы достойны. Так сказать, можете претендовать.
– На что претендовать? – Я угрожающе двинулся в сторону Оле.
– Это я в фигуральном смысле. Просто сам я претендовать не могу. Не достоин такой чести. Поэтому и говорю, что на вашем месте не стал бы…
Рука Цезаря Ивановича остановилась на полпути к карману, как поезд замедляет ход и останавливается перед семафором, на котором загорелся красный свет.
– Но нас просила Софья Герардовна, и мы ей обещали. Вы же у нее недавно были, – сказал он с надеждой, что все-таки дадут зеленый.
Оле Андерсон снова взял ножницы и стал озабоченно щелкать ими, но все как-то вхолостую, словно парикмахер, который только примеривается, чтобы отстричь выбивающуюся прядь своего клиента.
– Да, я у нее был, но при этом тешил себя надеждой, что мне все-таки доверяют. – Тут он не мог не посмотреть на нас с выразительным вниманием, взывающим к тому, чтобы мы прислушались к его словам. – Теперь же мне ясно, что я жестоко ошибался.
– Ну, уж вам-то грех жаловаться. Всем известно, что Председатель больше никому не доверяет так, как вам, – произнес я с такой нарочитой безучастностью, которая была способна придать сказанному совершенно противоположный смысл.
Оле явно не понравилась моя безучастность, но он приберег это как повод, чтобы высказать свое недовольство чуть позже, через некоторое время.
– Было, было… доверял когда-то. – Взгляд его пронзительно голубых глаз показывал: что было, то прошло.
– А сейчас что же? – тем не менее спросил я.
– А сейчас не доверяет. – Оле заметил, что все это время лишь зря щелкал ножницами, и переложил их в левую руку, чтобы не возникал соблазн совершать эти бессмысленные действия.
– Да почему вы считаете?.. У вас нет для этого никаких оснований, – произнес я так, словно мне больше всего хотелось, чтобы основания все-таки были.
Оле выдержал паузу, чтобы тем самым засвидетельствовать неприязнь к нему, которая, по его мнению, явно слышалась в моих словах.
– Как вы меня не любите! – воскликнул он с самым искренним сожалением, чтобы тотчас забыть об этом и заговорить совсем о другом: – Я считаю так потому, что нас посетил Гость, а мне так и не сообщили об этом. Я даже не говорю о встрече с ним – пускай, раз он такой важный, занятой и так далее, но сообщить-то могли. Все-таки среди приличных людей принято – сообщать-то в таких случаях. Ставить в известность. Кроме того, от меня самым бесстыдным образом скрывают чек. Тот самый чек, о котором все только и твердят. Вот и вы наверняка слышали. И Цезарь Иванович слышал. Мне же его ни разу не показали. И когда я составлял опись нашей зарубежной переписки, то никакого чека там и в помине не было.
– Так, может быть, он и не существует? – спросил Цезарь Иванович и на всякий случай ущипнул себя за щеку, чтобы убедиться в своем собственном существовании. – Может, его и нет вовсе, чека-то? Да и зачем он нужен? Такие общества, как наше, деньги еще никогда не спасали.
– Нет, есть. И Председатель мне в этом однажды сам признался. Признался, что в одном из писем получил… – Оле Андерсон поднял голову, привлеченный назойливым и неприятным жужжаним, и замер, чтобы лишним движением не встревожить кружившую над ним осу, которая иначе могла его ужалить.
– А что если вы его не так поняли?
– Ну, как еще прикажете понимать! – Оле по-прежнему боялся пошевелиться.
– Мало ли… – Я с загадочной неопределенностью пожал плечами. – У Председателя каждое слово можно повернуть по-всякому.
– Да я поворачивал. Поворачивал и так и этак. Все сходится на этом чеке.
– Что ж тогда он не показал?
– Не до-ве-ря-ет. – Оле явно надеялся, что произнесенное по слогам это слово избавит его от необходимости повторять его вновь и вновь. – Хотя при этом изысканно вежлив, мягок, снисходителен: «Потерпите немного, и вы все увидите».
– Возможно, таково было условие, поставленное теми, кто прислал этот чек? – спросил я, на этот раз опережая Цезаря Ивановича, собиравшегося задать свой вопрос.
– А кто его прислал?! Кто его прислал?! – взвился Оле Андерсон, словно от укуса осы.
– Наверное, кто-то из банкиров, финансовых магнатов – вон их сколько по всей Европе. Хотя нам трудно судить. Мы вас хотели об этом спросить, – сказал я и за себя, и за Цезаря Ивановича, который подтвердил мои слова, слегка кивнув головой.
– Меня спрашивать не надо! Мне не доверяют! Меня не любят! Вы же первый меня не любите! А Цезарь Иванович к тому же и подозревает, – сказал Оле, потирая руки, словно подозрения Цезаря Ивановича доставляли ему явное удовольствие.
Оле отвернулся, предоставляя нам возможность решить, кто первый попытается его опровергнуть. Мы переглянулись с Цезарем Ивановичем, и я дал ему понять, что готов помолчать, пока он будет выяснять свои отношения с Оле.
– В чем я вас могу подозревать? – Цезарь Иванович насупился, словно его уличили в чем-то таком, в чем он и сам знал за собой грешок
– Да уж подозреваете… – Оле предпочитал смотреть куда-то вдаль.
– В чем же? В чем же? – Цезарь Иванович тоже мельком посмотрел туда же.
И тут Оле, словно зачарованный чем-то, открывшемся ему там, вдали почти неслышно произнес:
– А в том, что я шпионю за всеми вами. Так сказать, собираю информацию. И передаю, куда следует. Разве нет? Разве нет?
– Ну, знаете, такие подозрения… – Цезарь Иванович усиленно тер ладонью лоб, словно этот жест помогал ему уяснить, во что оцениваются подобные подозрения.
– А что? А что? Подозрения как подозрения. Бывают и хуже…
– Да уж куда хуже-то!
– Бывают, бывают. Вон Николай Трофимович подозревает меня в том, что я мечтаю устроить на него покушение, чтобы завладеть секретом плесени, предсказывающей перемены погоды.
– Лучше уж тогда похитить моего Барсика, – заметил я, вступая в разговор.
– А что ваш Барсик? – Оле повернулся так, чтобы не столько видеть меня, сколько слышать.
– Непревзойденный специалист по этой части. Зевнет, – значит, жди жару.
– Любопытно. А вы? Вы меня не подозреваете? – Оле по-прежнему меня не видел.
– Нам бы с вами надо было бы кое-что выяснить. Но сейчас не тот случай…
– О вашем отце? – Оле не видел, не видел и вдруг увидел.
Увидел и стал пристально, с изучающим вниманием рассматривать.
Теперь я невольно отвернулся от него.
– Да, были вы в горах или нет?
– А вы мне не верите…
– Признаться не верю.
– Ладно, отложим это. – Внимание ко мне Оле сразу рассеялось, он стал суховато любезен и деловит. – На завтра объявлен сбор. Сбор членов нашего общества. Потрудитесь всех уведомить за сегодняшний день.
– Там же, на прежнем месте?
– Нет, нас лишили аренды. Здание шахматного клуба арендуют теперь под цветочный магазин, ресторан или казино. Я, признаться, не выяснял.
– Вот это новость! Кто же это распорядился?
– Может, вы и в этом меня подозреваете?
– Что вы, что вы!
– Городские власти. Да это и неудивительно при создавшейся обстановке.
Но как это так низко, подло! Где же нам собираться?
– Мы собираемся во флигеле у Гургена Багратовича Бурджиляна
– Ах, у дяди Гургена!
– Будьте любезны всех предупредить. Времени не так много. – Оле Андерсон склонился над кустом роз и снова защелкал ножницами.
После встречи с Оле Андерсоном передо мной как секретарем общества встала важная и неотложная задача – оповестить всех о назначенном на завтра сборе. Естественно, я задумался о том, как это лучше сделать, ведь по моим спискам в обществе насчитывалось около сорока человек, включая вольнослушателей. И их адреса были прихотливо разбросаны по всему городку и даже за городскими стенами, от которых остались лишь выщербленные ветром обломки, полуразрушенные башни с бойницами, изнутри и снаружи заросшие чертополохом, и одинокая арка главных городских ворот, издали напоминающая виселицу.
До некоторых членов общества, живших за Вдовьим мысом, приходилось добираться катером или на дрезине (по одноколейке, проложенной некогда солдатами генерала Врангеля). А до тех, чьи домики, словно ласточкины гнезда, прилепились к Кабаньим отрогам, – в кабинке фуникулера, который пускают лишь утром и вечером, и каждый раз часа на два, не больше (за этот срок надо успеть обернуться туда и обратно).
А если раньше времени отключат электричество, то этак и провисишь над пропастью до самого рассвета.
Времени на рассылку уведомлений по почте уже не было. Да и, признаться, почта работала у нас скверно, почтовых ящиков на улицах почти не осталось, и почтальоны не то чтобы вовсе перевелись, но измельчали, утратили былое благородство и взамен прибрели столь несвойственную им ранее хитрецу, пронырливость и вороватость. Иными словами, приспособились к нынешним условиям, как белки приспосабливаются к зиме, меняя шкурку.
И все это с тех пор, как рухнул наш нерушимый и жизнь, словно сошедшая с рельсов дрезина, покатилась под откос. Впрочем, иные пересели в мягкие вагоны с зеркалами, кремовыми занавесками, сияющей белизной раковиной, унитазом и пористой туалетной бумагой. Пересели на обитые кожей диваны, чтобы, покачиваясь, позевывая под мерный стук колес, попивая чаек, смотреть в окно на всеобщее разорение и разруху.
Хотя что они нам, пересевшие-то, речь сейчас совсем не о них.
Речь о том, что все стало иным, даже, знаете ли, записные книжки и планшеты. Да, сейчас записная книжка – не книжка и планшет – не планшет, а нечто попискивающее и посверкивающее, с проскакивающими искорками, молниями и зигзагами. Инымисловами, появились новые средства связи, на столах засветились экраны и, образно выражаясь, забегали мыши. Вот почта-то и захирела, подверглась порче, как дерево, подточенное древесным червем. А жаль, признаться, поскольку это лишает нас невыразимого очарования, заключенного в том, что когда-то столь романтично именовалось перепиской по почте.
О, переписка!
Темного стекла, граненая чернильница с горлышком, схваченным серебристым ободком, и откинутой крышечкой, открытое золотое перо отливающего черным лаком самописца, синеватая почтовая бумага, конверт с наклеенной на него маркой – сколько в этом чистейшей поэзии, любезный читатель! И как это отвечает тому настроению, которое создается великолепной плохой погодой! В докладах, читаемых на заседаниях нашего общества, не раз говорилось, что лучше всего писать письмо на дачном балконе при моросящем дожде, когда на перилах собираются маленькие лужицы, пахнет мокрым шиповником и сырыми досками покосившегося, готового упасть, но никем не поправляемого забора.
Все это утрачено с тех пор, как появился обычай посылать сообщение на куске мыла. Да, нацарапывать и отправлять, а это так же вульгарно, как женщине курить на ходу…
Конечно, можно было бы всех обзвонить по этим нынешним телефонам (так называемым мобильным). Но из опасения, что нас могут запеленговать и подслушать, особенно сейчас, когда за нами велось пристальное наблюдения и все были, так сказать, в фокусе, мы этим средством связи не пользовались.
Зачем лишний раз рисковать?
Да и к тому же такие телефоны были не у всех, а если и были, то не все носили оные с собой, тем более что брать их на наши собрания строжайше запрещалось уставом. Еще не хватало, чтобы во время доклада у кого-то вдруг зазвонило, закрякало, заквакало, заухало, как ухает ночью сова, и он завертелся, словно канатный плясун, шаря себя по карманам. О, нет! Такое зрелище нам претит – оно для нас просто невыносимо. Того же, кто на заре удит рыбу, держа удочку, конец которой не виден из-за густого молочного тумана, кто собирает грибы в дубовом лесу или любуется осенним закатом с телефоном в кармане, сочли бы просто безумцем и немедленно исключили из общества.
Поэтому вполне объяснимо, что я себе подобного монстра вообще не заводил, а с чужого телефона звонить… извините, не так воспитан.
По моему убеждению, мобильный телефон – это такая же пошлость и дурновкусие, как и хорошая погода. Они начисто лишены очарования старинных – черных эбонитовых -телефонных аппаратов с крутящимся, всегда немного расшатанным диском и массивной трубкой. Трубкой, в которой слышался протяжный гудок, стоило поднять ее с рычага.
О, помните, помните?..
Они вешались на стену или ставились на круглые столики, которые так и именовались – телефонными. Какая прелесть – телефонный столик, своим изяществом не уступающий шахматному! Если он не накрывался салфеткой, телефонный аппарат отражался в его лаковой поверхности, как бы удваивался, выносился некоей расширяющейся проекцией вне собственных пределов. И тот, кто наклонялся, чтобы поднять трубку, видел себя в отражении, словно всплывающим из таинственной глубины зазеркалья.
Мне особенно милы телефонные аппараты, на которых есть и цифры и буквы. Со временем кто-то посчитал, что буквы не нужны, раз есть цифры. Какое это нелепое заблуждение! Вся прелесть старых телефонных номеров именно в сочетании цифр и букв. Никогда не забуду телефонный номер времен моего детства: Г-9-00-06. Я могу его повторять без конца, как магическое заклинание: Г-9-00-06, Г-9-00…
А замените букву на цифру, на обычную четверку, и все магическое исчезнет.
И вот вместо диска с буковками по кругу появились эти дурацкие кнопки, в которые все тычут пальцем, набирая номер. Разве сравнишь это с вращением диска! Кроме того, мобильные телефоны подчас заставляют заподозрить их владельцев в душевном расстройстве или явном помешательстве. Скажем, идет человек по улице и громко разговаривает сам с собой. Кроме того, пресловутый мобильник может зазвонить где угодно. А если, прошу прощения, в туалете? Я не раз собственными ушами слышал, что и в туалете разговаривают. Так сказать, сидя на стульчаке. Прекрасно! Восхитительно! Все-таки прост человек, особенно не испорченный воспитанием…
Однако хватит лирических отступлений – вернемся к нашему сюжету.
Итак, чтобы оповестить всех о назначенном на завтра сборе, я попросил нашего шталмейстера Николая Трофимовича запрячь Эсмеральду, и до самого вечера мы с ним тряслись по ухабам, взбирались козьими тропами, стучались в двери, оставляли записки. Те, кого удалось застать, встречали нас радушно и обещали непременно быть, тем более что мы предупреждали: никакие отговорки приниматься не будут.
Объявлен экстренный сбор, поэтому никаких отговорок…
Правда, некоторыми высказывались опасения: а что если мы соберемся, а всех нас разом и возьмут? Заломят руки – щелк – и мы в наручниках. Приходилось объяснять, что мы собираемся на конспиративной квартире – во флигеле, поэтому и опасаться нам нечего.
Умаялись мы изрядно и к вечеру едва держались на ногах, но зато могли поздравить себя с тем, что все члены общества оповещены о сборе.