355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бежин » ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы) » Текст книги (страница 6)
ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:46

Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"


Автор книги: Леонид Бежин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)

Часть вторая
ФАМИЛЬНЫЙ СКЛЕП

Глава пятнадцатая. Я навещаю мою старую мать, и она признается, что просит милостыню.

Когда дождь наконец затих и среди низко нависших, клочковатых, винного цвета облаков замерцали алые звезды, мы простились с Цезарем Ивановичем. Он оставил у меня свои баулы, задвинув их в угол и накрыв газетой, а я проводил его до калитки. Проводил, перешагивая через лужи и держа над нашими головами большой черный, чуть провисавший на месте сломанной спицы зонт, поскольку с веток орешника, склонившихся над кирпичной дорожкой, все еще капало и ручейки воды пробирались за воротник, заставляя зябко поеживаться.

Напоследок я дал ему фонарик, чтобы он не заблудился в темноте, и напомнил, что утром мы должны непременно встретиться.

Встретиться у дома Софьи Герардовны и вернуть ей ключ, как это подобает порядочным людям, а уж потом решать, что делать с баулами.

– Ровно в одиннадцать, – произнес я строго и внушительно, зная за Цезарем Ивановичем привычку опаздывать и всем своим видом призывая его к тому, чтобы на этот раз (дело слишком важное и серьезное) быть предельно точным и пунктуальным.

– Да, да, – легко согласился он, словно ему ничего не стоило последовать моему призыву, и тотчас поправился с просительными, даже отчасти жалобными нотками в голосе: – давайте лучше в двенадцать, а?

– Экий вы, право. Софья Герардовна встает-то рано…

– И все-таки, я прошу.

Я не стал возражать.

Хотя двенадцать часов время позднее (уже не утро, а день), нам с Цезарем Ивановичем все-таки надо было получше выспаться и привести себя в порядок после выпитой бутылки ликера, ночных исповедей и признаний. Поэтому я и сказал, что согласен отсрочить нашу встречу:

– Ладно, будь по-вашему.

И на том мы расстались.

Цезарь Иванович зашагал по размокшей дороге к дому. И зажженный электрический фонарик еще долго маячил вдалеке светящейся точкой, выхватывая из темноты то носок его сапога, облепленного грязью так, что казалось, будто он в калошах, то конек какой-нибудь крыши и печную трубу, залитые звездным светом, то вершину придорожного тополя, причудливо раскинувшего узловатые ветки.

Я же немного прибрался, – совсем немного (разгребать вавилоны немытой посуды не было сил) и лег спать. Но сон мой был беспокойным и тревожным. Из-за признаний Цезаря Ивановича, услышанных от него новостей и необходимости спрятать баулы со счетами и протоколами я почти не сомкнул глаз – все время вскакивал и что-то бормотал. Мне пришлось даже прибегнуть к спасительному средству, способному в иных случаях заменить снотворное.

Иными словами, потрясти и повертеть в руках опрокинутую бутылку с ликером, наклоняя ее под разными углами, чтобы по стенкам сползло и хотя бы полрюмки еще наполнило. Эти полрюмки я и выпил с торопливой жадностью закоренелого пьяницы, благодаря чему сон все же сморил меня и я провалился в бездонный омут, убаюкивающий, словно детская колыбель.

Проснувшись в восемь утра, я больше не мог заснуть – лишь напрасно ворочался, натягивал на себя одеяло и взбивал подушку. Поэтому я решил не мучить и не томить себя понапрасну и, поскольку в запасе достаточно времени, перед встречей с Цезарем Ивановичем навестить мать, у которой давно уже не был, тем более что жила она неподалеку от Софьи Герардовны, на улице Гете.

Я оделся, брызнул себе в лицо холодной водой из крана, побрился тупой бритвой перед велосипедным зеркальцем, висевшим над раковиной, и завязал на шее крапчатый галстук. Затем я заварил себе кофе покрепче. Но, пока он остывал в высокой, залитой кофейной пеной турке, благополучно забыл про него.

Я сложил и повесил на руку высохший за ночь зонт, достал из почтового ящика и сунул в карман газету. После этого я отправился на улицу Гете.

Отправился, уверенный, что застану мать дома, поскольку она раньше двух часов как правило не выходит – лежит на тахте, курит и пускает сизые кольца дыма.

Поздоровавшись с консьержкой, я поднялся по лестнице на третий этаж и постучался условным стуком –  три раза и после небольшой паузы еще два.

Чтобы лишний раз не вставать, мать обычно открывала с помощью шнурка, протянутого от тахты к двери. И хотя шнурок этот порядком поистерся и его изгрыз котенок, вечно игравший с ним, устройство все же срабатывало. Вот и сейчас в замке что-то щелкнуло, дверь приоткрылась, и я услышал донесшийся из глубины комнаты голос:

– Явился наконец! Вспомнил, что у него есть мать, никому не нужная и ни на что негодная, но надо соблюдать приличия и хотя бы изредка ее навещать! Этак, пожалуй, и околеешь тут одна, пока вы соберетесь! Некому будет глаза закрыть, на кладбище отвезти и в яму сбросить!

Это было явным преувеличением, поскольку одной мать почти не оставалась, допоздна засиживаясь за картами, но ей нравилось изображать себя забытой и всеми покинутой, особенно передо мной. Поэтому, привыкнув терпеливо сносить самые несправедливые упреки, я лишь вздохнул и ничего не ответил. Подойдя поближе, поцеловал ее в лоб и присел на краешек низкой тахты.

– … Вот милостыню стала просить, – сказала мать, опережая мои обычные вопросы о том, как она себя чувствует и чем занимается. – Решила попробовать, ведь другие же просят. И Марья Николавна, моя соседка, и Лидия Вахтанговна, и Ольга Борисовна. Вот и я надела старые лохмотья, встала на углу, протянула руку: «Подайте христаради!» Сначала было ужасно стыдно, неловко, гадко – особенно перед знакомыми, но потом привыкла. Даже понравилось. Во всяком случае, перестаешь собой гордиться или гордишься, но как-то по-иному. И подают ведь, кто сколько может: народ-то у нас сердобольный. Иные копейку сунут, а иной – из богатеньких – и сотенную отвалит, чтобы тем самым грехи свои искупить, адских мук избежать и на небо, в райские кущи попасть.

Этот рассказ меня совершенно не воодушевил и не вызвал никакого энтузиазма.

– Милостыню просить! Что за причуды! Вы же не нищая! Можно подумать, что дети вам не помогают, что вам на прожитье не хватает!

Я с упреком посмотрел на мать, которая будто не замечала моего взгляда и тем самым не признавала права ее в чем-либо упрекать.

– Я хуже, чем нищая, мой милый. И ты это прекрасно знаешь.

Теперь она посмотрела на меня так, что я невольно отвернулся, однако при этом не позволил себе выдать свое минутное замешательство.

– Чем же вы хуже? – спросил я, пожимая плечами с самым недоуменным видом, обращавшим любой ее ответ в заведомо ложный. – Что за фантазии!

 – А тем, что меня обворовали. До нитки.

– Кто вас обворовал? – спросил я, готовясь услышать длинный перечень виноватых и при этом ни в чем не повинных, поскольку их вина была лишь плодом ее разыгравшегося воображения.

– Все! – ответила мать с таким лицом, словно более прямого и бесхитростного ответа не могло быть.

– Кто это все? Поясни хотя бы… – Я кашлянул и запнулся.

– А тут и пояснять нечего. И твой отец, который меня бросил, и ты в том числе! И сестричка твоя, конечно же! – Мать отвернулась к  стенке, словно высказанное мне, и не в первый раз, было поводом для мучительных раздумий и переживаний наедине.

Мы оба надолго замолчали, прислушиваясь, как котенок играет со шнуром.



Глава шестнадцатая. Мать называет предательницей Софью Герардовну, а похитительницей – родную дочь и вручает мне билеты в цирк.

– Сестра-то здесь причем? – спросил я так, словно этот вопрос следовало задать еще минутой раньше, но мне не хотелось первому нарушать молчание.

Теперь же я все-таки его нарушил, поскольку минутой позже мой вопрос утратил бы всякий смысл.

– А притом, что она так внезапно исчезла. Даже не попрощалась, будто я ей не мать, а ехидна, – произнесла она, особым оттенком голоса давая понять, что это фраза ей не принадлежит, а заимствована из какого-то старого фильма, виденного ею множество раз.

– Господитыбожемой, можно подумать!.. Подумать, что Ева прихватила с собой ваши драгоценности – кольца, браслеты, ожерелья, подсвечники и серебряные ложки! – возмущенно воскликнул я.

Мать приподняла голову над подушкой так, будто мои слова ее насторожили.

– Надо пересчитать, однако. Я не удивлюсь, если и прихватила.

– Ну, уж вы тоже!.. – Чтобы не сорваться и не наговорить лишнего, я стал гладить котенка, который, выгибая спину, терся о мою ногу.

Мать снова повернулась ко мне лицом. Повернулась с решимостью сообщить нечто такое, после чего ее подозрения уже не покажутся столь безосновательными.

– Мне тут звонили из городской библиотеки... из библиотеки… м-да… – Поддразнивая меня, она оттягивала решающий выстрел, чтобы затем сразить меня наповал. – Оказывается… Оказывается, Ева похитила у них какую-то старинную карту.

Выстрел грянул. Моя ладонь так и застыла над головой котенка.

– Как-то это на нее непохоже. Сомневаюсь, чтобы сестра могла похитить. Она всегда презирала воров, в том числе и библиотечных.

– Презирала – не презирала, а карты-то нет. Нетути. – Мать изобразила на лице просветленную наивность, которая, однако, не помешала ей продолжить: – Зато есть запрос с числом и подписью, по которому она ее получила. Получила и не вернула. Может быть, вынесла из библиотеки сама, а может, попросила милого братца Жана. Он ведь горазд на такие штуки. Во всяком случае, их там видели вместе, хотя он, естественно, ни в чем не признается.

– А вы его допрашивали?

– Спросила, когда он тут на днях заходил. Но разве он сознается! «Ах, да что вы! Нет-нет! На меня наговаривают. Как такое возможно!» Словом, тумана напустил, как он это умеет!.. Кстати, он оставил билеты на свое новое представление. Там на столе, под лампой…

Я привстал, дотянулся до стола и взял в руки билет, на котором карандашом – аккуратным почерком (хоть выставляй как образец) – было написано мое имя.

– Директорская ложа… хм…

– Пойдешь? Уважишь братца? – Мать, только что отзывавшаяся о братце насмешливо и пренебрежительно, слегка сменила тон.

– Не люблю я эти фокусы… Да и к тому же мог бы лично вручить.

– Экий ты, однако. Важности в тебе, как у депутата. Не обижай младшенького, тем более что увидишь нечто совершенно необыкновенное, как он обещал. Братец будет придавать облакам сходство с профилями великих подвижников и учителей человечества – Моисея, Заратуштры, Будды, Конфуция, Христа и кого-то еще. Кажется, пресвитера Иоанна. Ну, и как всегда повелевать ветрами, метать молнии, вызывать грозы и дожди обращать в снега. Словом, не соскучишься. Я на что уж домоседка, но и то согласилась пойти.

– Пресвитера Иоанна? Однако раньше он таких фокусов не показывал… – Я задумался, не зная, с чем связать узнанную подробность.

– Наверное, решил вспомнить отца. Это ведь его уроки… -Мать попыталась усмехнуться, но усмешки не получилось, губы у нее скривились, и она часто-часто заморгала, не позволяя себе расплакаться.

Я счел за лучшее вернуть мать к началу разговора.

– Значит, вы теперь просите милостыню? – спросил я, чтобы неким образом покончить с тем, что не успел еще высказать по этому поводу.

Но ей что-то не понравилось в моем вопросе, и она раздраженно воскликнула:

– Ах, хватит об этом! Я устала.

– … Считаете, что вас обворовали. – Я все-таки не отказывался от своих попыток.

– Не только меня, а всех. Сейчас вообще такое воровское время. Кроме того, подаяние просили буддийские монахи и не стыдились этого.

– Значит, ты теперь монахиня? – Я вложил в этот вопрос остатки иронии.

– Я не монахиня, а картежница и гадалка. Но должно же в жизни что-то быть. – Она перестала моргать и расширила глаза, чтобы набежавшие слезы скорее высохли.

– Я давно предлагаю тебе вступить в наше общество.

– А что оно, ваше общество? Не хватало мне еще плохой погоды!

– Плохая-то на самом деле – самая прекрасная и изумительная. Человечество вскоре это поймет. Спохватится, да будет поздно: на земле ни дождей, ни прохлады. Только солнце печет, как в пустыне Сахара.

– Ты меня так запугиваешь, словно начитался газет. Там это называется глобальным потеплением.

– Да и вообще хорошая погода – это пошлость.

– Скажи это своей бывшей жене. Я помню, как она любила погреться на солнышке.

О жене мне говорить совершенно не хотелось, поэтому я спросил:

Ты заявление написала? – Я окинул взглядом стол, словно там могло оказаться заявление, которое я по рассеянности сразу не заметил.

– Не написала, поскольку не хочу состоять в одном обществе с этой особой.

– Какой особой?

– Вашей Софьей Герардовной, которая нас когда-то предала и перешла к вам. Сменила теософию на метеорологию. К тому же ваше общество скоро запретят и разгонят. Куда вы тогда денетесь?

– Ты что-нибудь слышала? Или ты имеешь в виду то, о чем сейчас трубят все газеты? – Я достал из кармана и развернул утреннюю газету, словно она могла служить подтверждением моих слов.

– Все об этом говорят. Весь город. И все мне сочувствуют, зная, что мой сын...

Я ее поспешно перебил, чтобы избежать ненужных подробностей:

– У твоего сына сегодня встреча с Софьей Герардовной. Что-нибудь ей передать?

– Передай ей привет от мадам Блаватской.

– Той или этой?

– От обеих, – сказала мать и снова отвернулась к стенке.



Глава семнадцатая. В ней рассказывается о Софье Герардовне Яблонской и дается объяснение, почему синоптики ничего не понимают в погоде, а преданные мужья – в женах

Софья Герардовна была подвижницей и энтузиасткой нашего общества, умиленной свидетельницей (так она сама себя называла) всего, что там происходило.  Ради нашего общества она некогда покинула теософский кружок, хотя сохранила самые добрые отношения с его основательницей мадам Блаватской. Та в знак истинной дружбы подарила ей свой старинный велосипед, на котором из-за одышки сама уже не могла ездить, и собственноручно вышитый мешочек для письменных принадлежностей, затягивающийся на витой шелковый шнурок, продетый сквозь петельки.

 Конечно, мадам нелегко было ее отпустить, нелегко смириться с этой потерей, но что поделаешь, увы… удержать Софью Герардовну было еще труднее. Ее неудержимо влекло к нам, и, вторя моему отцу, которого она высоко чтила, Софья Герардовна честно признавалась, что метеорологию ставит гораздо выше теософии.

Наши собрания привлекали ее не просто возможностью скоротать время, выпить чаю с печеньем цвета какао, маленькими пирожными – чаще всего это были облитые шоколадной лавой эклеры – и воздушными марципанами, отдохнуть в мягких и удобных креслах (некоторые дамы даже брали с собой вязание). Но она, что называется, горела идеей, за что получила прозвище Пламенеющая Готика. Эту идею долго вынашивал мой отец, посвятивший ей последние, самые плодотворные годы жизни, выразил же ее, насколько возможно облек в словесную форму при учреждении общества наш Председатель.

Но, поскольку идея-то по сути невозможная,небывалая ,неслыханная,непостижимая для человеческого ума, для многих она так и осталась неясной, зыбкой и туманной. Некоторые даже откровенно (милая, подкупающая откровенность!) не понимали, как можно восхищаться дождями, ненастьем, распутицей – словом, плохой погодой, отдавая ей предпочтение перед хорошей, и какой в этом смысл.

Поэтому и Председатель, не то чтобы разочарованный, а скорее снисходительный к нашим слабостям, все реже и реже упоминал о самой идее, довольствуясь, так сказать, ее практическим аспектом. Он с подчеркнутым вниманием заботился о периодичности наших собраний, кворуме и прочих организационных нюансах, процедурных тонкостях всякого рода. Председатель и с вязанием даже смирился бы, если б не Софья Герардовна. Она ни в какую не позволяла. И была настолько решительной и неумолимой, что склонным к этому занятию приходилось тайком доставать мотки шерсти, спицы и крючки. Доставать и незаметно, держа их на коленях, под столом, с нарочито безучастным и невинным лицом манипулировать ими, лишь бы не навлечь на себя ее негодование, не вызвать грозный осуждающий взгляд, а то и гневный окрик: «Не сметь!»

Уж она-то прекрасно осознавала, какие глубины смысла таит в себе идея плохой погоды, какие за ней разверзаются кромешные бездны.   Последнее выражение ей и принадлежит, и, хотя оно многих отпугивало, Софья Герардовна не стеснялась его употреблять, особенно напирая на бездны, словно они могли разверзнуться прямо у нас под ногами. «Запомните, что, по Библии, в веянии тихого ветра являет себя сам Господь, – говорила она, сидя с прямой спиной и сжимая подлокотники кресла так, что на руках выступали голубые прожилки, – а тихий ветер бывает только при моросящем дожде и низком пасмурном небе. Это мое личное, субъективное наблюдение, но оно в высшей мере объективно».

Последнее слово в ее произнесении приобретало такую внятность и выпуклость, сопровождаемое пристальным, цепко примеривающимся к каждому взглядом, что казалось, будто она готова навести на всех беспощадный, фиолетово светящийся объектив фотографического аппарата.

Слепая преданность идее не лишала Софью Герардовну способности к ее творческому развитию. Ею был выдвинут тезис о том, что меньше всех понимают в погоде именно синоптики, пытающиеся ее  изучать и предсказывать, облекая свои домыслы в форму научных (якобы!) прогнозов. Не понимают потому, что не улавливают ее таинственной сущности, мерцающего смысла. Иными словами, не слышат веяния тихого ветра.

В этом духе Софья Герардовна рассуждала на собраниях под молчаливое одобрение нашего Председателя, тех же, кто оспаривал ее тезис, робко защищая синоптиков, срезала убийственной фразой: «Да что могут понимать ваши синоптики, если они не постигли   даже суть трех синоптических евангелий! Иное дело – метеорологи. Вот они настоящие мудрецы и подвижники»

Несмотря на свой возраст, Софья Герардовна учительствовала в гимназии. Она укладывала пепельные волосы в высокие прически, закалывала белоснежные блузки старинной брошью, носила короткие шелковые галстуки и вытирала о надушенные батистовые платки испачканные мелом пальцы. С учениками Софья Герардовна была строга, язвительна и насмешлива, терпеть не могла курильщиков  – с фонарем в руке охотилась за ними по всему чердаку. Презирала нерях и напомаженных девиц, дочек здешних олигархов (читатель уже понял, что у нас, как в любом полисе – при демократической системе выборов – были и свои олигархи).

С теми же, кого считала достойными, увлеченно собирала осенние листья для гербария, любовалась видом надвигающейся грозы, прозорливо угадывала, когда дальние зарницы превратятся в молнии с громом. Посещала музеи и бывала в филармонии. Верная заветам своей любимой Индии, Софья Герардовна никогда не обедала и даже не пила кофе в буфете, считая еду интимной процедурой, не предназначенной для посторонних глаз.

Она избегала учительских вечеринок и никого из коллег не приглашала к себе в гости. В ее окне до полуночи горел свет. И тень от настольной лампы, отбрасываемая на занавеску, позволяла представить ее с лупой в руке, склонившейся над планами и описаниями могил кладбища Пер-Лашез (ее интересовали масонские символы и эмблемы), старинной гравюрой, рукописью или книгой.

Уже говорилось, что все мы знали Софью Герардовну как одну из самых пылких и восторженных (до некоей просветленной экзальтации!) энтузиасток нашего общества. Заседаний она никогда не пропускала и садилась в первом ряду. Раскладывала перед собой письменные принадлежности (они хранились в том самом, подаренном ей бархатном мешочке, вышитом золотыми нитками) – перья, чернильницу, ручку, стопку нарезанной костяным ножиком бумаги, и старательно конспектировала все выступления. К своим собственным выступлениям она тщательно готовилась, перед ними всегда ужасно волновалась, требовала ото всех полнейшей тишины и никому не прощала шепота, покашливания или скрипнувшего стула.

В нашем узком кругу было известно, что у Софьи Герардовны загадочная родословная, что некоторые символы на надгробьях ее собственного склепа наводят на мысль о фамильной связи с розенкрейцерством или масонством, да и сама она, знаете ли, не чужда. Да, не чужда, не чужда и если не вхожа, то – уж точно! – состоит в переписке. Может быть, даже с самим пресвитером Иоанном, олицетворяющим для нее мистическое единство Запада и Востока.

О, она чаяла, жаждала, всюду искала это единство, недаром наряду с латынью изучала санскрит и тибетский! Это единство грезилось ей во всем – даже в сказаниях о Беловодье, орнаменте, украшающем древнерусские соборы, и двуглавом орле, символе российской государственности, вобравшей в себя наследие Великой Орды.

Вобравшей и утвердившейся в ее границах.

Но, надо отдать ей должное, Софья Герардовна не позволяет себе ни намека на эту запрещенную уставом общества тему. Как учил Конфуций, она чтит духов, но предпочитает держаться от них подальше. В своих выступлениях говорит о погоде и только о погоде, и могу засвидетельствовать, что любая ее фраза в этом смысле чиста и прозрачна – без всякой чуждой примеси и взвеси.

Помимо занятий гимнастикой, ездой на старинном велосипеде с пищалкой в виде резиновой груши и фарой, приделанной к рулю, Софья Герардовна прекрасно владела упайя –духовными уловками, как это называлось в Индии. К каждому – в соответствии со свойствами его характера, склонностями и привычками – она подбирала свой ключик. Со мной Софья Герардовна любила пошутить, поозорничать, добродушно побраниться и посмеяться, особенно после того, как меня выставила из дома жена, с которой мы прожили двадцать лет,  и я, так сказать, забрался на верхнюю полку.

На всякий случай поясню, любезный читатель: на верхнюю полку купе.

Купе скорого поезда – жизни, стремительно несущейся по рельсам от начальной остановки  до самой последней, конечной, где выгнутые, словно полозья саней, рельсы упираются в могильную насыпь. И вот я когда-то сидел на нижней, за столиком, застеленным чистой белой скатертью, с вазочкой для цветов, попивал чаек, меланхолически смотрел в окно. А тут – забрался, отвернулся к стенке, согнул в коленях ноги и подсунул под голову сложенные вместе ладони. Подсунул, стараясь заснуть и не засыпая от стука колес и мелькания в голове самых безотрадных мыслей.

Иными словами, вернулся в свою холостяцкую берлогу и предался существованию, заменяющему жизнь тем, кому она не удалась, у кого не получилась, как костыль заменяет ампутированную ногу калекам.

Конечно, это удручало, даже мучило, и Софья Герардовна старалась меня утешать и подбадривать – весьма экстравагантным способом, внушая мне, что не стоит горевать из-за красивой дряни, как называла она мою благоверную. Сам я никогда не считал жену особо красивой, а уж тем более – дрянью. Да и она была моложе и, собственно, имела полное право бросить меня, наделенного всеми возможными недугами, болячками, слабостями, недостатками, даже пороками, в чем я откровенно признавался собеседнице.

«Не оправдывайте ее: в этом ваша ошибка. Ошибки же в таком возрасте уже непростительны. Поэтомузапомните: самые большие предатели – это музыканты и женщины, тем более красивые, – наставляла она меня. – Верьте моему опыту, ведь я трижды была замужем. Меньше всего понимают своих жен именно преданные мужья. В этом смысле они гораздо хуже синоптиков. Ха-бг, ха-бг, ха-бг», – смеялась она с характерной для нее хрипотцей, изнеможенно откидываясь в кресле и обмахиваясь платком. «Но, позвольте, каждая женщина… и все-таки прожитые вместе годы… – пытался я возразить. Но она, не слушая меня, доверительно сообщала: «Я ведь тоже была красоткой хоть куда».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю