355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бежин » ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы) » Текст книги (страница 26)
ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:46

Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"


Автор книги: Леонид Бежин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)

5

Не странно ли, что я согласился, так легкомысленно поддался соблазну – при моей-то дорожной идиосинкразии?! При моем закисании и створаживании?! Неужели ангел-хранитель не вразумил меня, напомнив, что я закоренелый домосед, не созданный для подобной одиссеи?! Неужели он не остерег меня устрашающим видением дорожной жути, припахивающих серой вагонных колес, пустынной, низкой, насквозь продуваемой ветром платформы, железнодорожной насыпи, своим скатом напоминающей могильную, арестантски-полосатого шлагбаума, переезда и домика стрелочника с наглухо забитым окном, похожего на разбойничью избушку?!

А что за адская вещь вагон! Накрапывающий зябкой капелью умывальник, наискось расчерченное дождем окно, чай в сиротских граненых стаканах, казарменное куцее одеяло, застиранное, замыленное, засиненное постельное белье.

И трясется такой вагончик день и ночь – без конца...

Я и вправду готовился к лекциям, рассовывая по книгам закладки, выписывая на карточки имена и даты. К тому же смутно распознанная, но до конца не разгаданная Люсей причина заключалась в том, что к Москве меня привязывали осторожные и пугливые планы семейного устройства, матримониальный зуд.

Да, весьма деликатные обстоятельства обязывали меня перейти из холостяцкого состояния в женатое. Правда, я еще обитал в своем одиноком логове на Сивцевом-Вражке, среди завалов книг, рассохшихся, скрипучих, пыльных кресел, исполинских шкафов, буфетов с темными пещерными недрами и продавленных диванов, диванчиков, оттоманок и пуфиков. Но была уже такая Надежда Марковна, вдова бальзаковских лет, моя повелительница, царица, могущественная хозяйка, высокая, статная, с поднятыми прической и заколотыми гребнем волосами, ямочками на локтях и началом пышной, налитой груди в вырезе атласного халата. Снисходительная к моим желаниям, она умела почувствовать, угадать и выделить из них самые пылкие, жгучие, требовавшие немедленного удовлетворения. Прочие же растягивала изнывающей, томительной, сладкой чередой во времени, выманивая их из меня с помощью блюдечка абрикосового варенья, надломленной серебряной ложечкой пирожного, кусочка душистой дыни, насажанной на вилку котлетки с каплей горчицы, трепещущего, замутненного жиром студня, дымящейся тарелки огненного борща с пирожком. Выманивала до тех пор, пока пылкие и жгучие желания не ударят мне хмелем в голову, не обдадут жаром щеки и не заставят ее снисходительно откинуться на спинку дивана, потянуть себя за поясок и стыдливо погасить лампу.

Надежда Марковна жила в Замоскворечье, на тихой Ордынке, за окном с геранями и кисейными занавесками. Я бывал у нее все чаще, оставался все дольше, и меня вовсе не пугало то, что она собиралась поставить на моем холостяцком прошлом маленький крестик, похожий на один из тех, которыми она вышивала узоры на пяльцах.

Уведомленная мною по телефону о предстоящей разлуке, она сочла безрассудной мою северную одиссею и, как сцилла, звала меня назад. Она настаивала, приказывала, требовала, просила, умоляла, но была и харибда.

Да, харибда, чьи чары оказались сильнее.

Любили ли вы когда-нибудь жен ваших друзей? О, это самый сладостный, блаженный, мучительный вид любви, уверяю! Вы бываете у них, вас встречают как доброго знакомого, с вами милы, приветливы, внимательны. И вы стараетесь отвечать тем же, галантно вручаете цветы и выкладываете подарки, милые пустячки, искренне радуясь счастью этого дома, и только слишком часто и надолго задерживаете на хозяйке словно бы случайный, мимолетный, ничего не значащий взгляд...

С хозяином же у вас дружба, и, когда вы втроем находитесь в комнате, вы обращаетесь к одному ему, беседуете лишь с ним одним, нахваливаете его полотна, смеетесь его шуткам, прибауткам и думаете: «Нет, никогда…» Конечно, вы никогда себе не позволите, ни жестом, ни намеком... И вот тут-то – какая там Надежда Марковна с ее вареньем, дыней и котлетками! – и настигает вас любовь.

Настигает, как сумасшествие, как лихорадка, как удушье – Бог не приведи...


6

Высадились мы в северном городке, двухэтажном, сбитом из черных досок. Был вечер, а вечера на севере – фосфорические. Мерцал, светился, лиловел воздух, и крыши казались выбеленными мелом. Протяжно выли псы, и дальний пароход, затерявшийся в прибрежной темноте, отвечал им одышкой старого тромбона. Надо всем истаивала млечная луна, под которой оловом отливали заборы, колокольня и купола полуразрушенной, а затем отремонтированной под склад и покрытой железом церкви.

В городочке этом доживал свой век мой дальний родственник, некогда сосланный сюда кулак-мироед дед Осип, седой как лунь, подслеповатый, в круглых очках – у него мы и переночевали. Перед сном старик усадил нас за стол, налил по стопочке из огромной мутной бутыли, сам выпил подряд две рюмки, прочувствованно крякнул, прослезился, занюхал рукавом, а про нас забыл, словно не наливал. Тогда и мы, с сомнением переглянувшись, выпили.

Дед Осип поставил на стол чугунок с картошкой и спросил, как меня зовут и чей я сын. Стало ясно, что меня он тоже не помнит. Вспомнил он только Люсю, – посмотрел на нее, погрозил пальцем и с проникновенным укором спросил, почему она так долго не приезжала...

Утром дед Осип на своей моторке отвез нас на острова. Высадившись на берег, мы помахали ему рукой и пообещали, что на обратном пути непременно навестим. Как нежно мы его любили, нашего деда Осипа, особенно Люся!..

Может быть, поэтому наша одиссея началась с того, что мы с Люсей приуныли и заскучали, хотя упорно старались этого не показывать. Заскучали так, словно нам больше всего не хватало деда Осипа, который ее узнал, меня не узнал, а на Вильямчика вовсе не обратил внимания, отчего рядом с ним, третьим, там мы могли быть вдвоем. Здесь же, на острове, третьим был Виля, с которым мы не могли себя чувствовать так, словно нас двое, но мы не отваживались признаться в этом – ни ему, ни себе.

И оставалось нам только скучать, как скучают люди, обманутые в своих ожиданиях, но вынужденные это утаивать и скрывать. На самом же деле дачное соседство казалось нам утраченным раем и на туристское снаряжение мы взирали как на раскаленные пыточные щипцы. Да, особенно я. Дорожная жуть явилась мне во всем своем омерзительном, тошнотворном обличье, и один лишь Виля не унывал, не скучал, – напротив, он был в восторге от нашей одиссеи.

Нас с Люсей это слегка настораживало, и невольно закрадывалась мысль: а не догадывается ли Виля, что он нежеланный третий, и не старается ли показать в отместку, как ему хорошо в нашем обществе, как он доволен и счастлив? Но затем эти подозрения отпали, и мы должны были признать: нет, не догадывался и, как ни странно, был просто счастлив. Счастлив и – вопреки нашим ожиданиям мести – благодарен нам за то, что мы уговорили его поехать.

Виля ликовал и блаженствовал, заставляя нас плестись с рюкзаками по двадцать верст в день и почти не давая времени на отдых. «В дорогу! В дорогу! Трум-ту-ру-рум!» – сигналил он, приставив ко рту сложенную трубкой ладонь, лишь только мы находили местечко для привала и в изнеможении сбрасывали рюкзаки. Так он подгонял нас, тормошил, торопил, подбадривал и в конце концов совсем замучил.

– Хватит! – со слезами на глазах воскликнула Люся, когда мы неизвестно куда пробирались сквозь колючки и заросли, и ее отчаянный вид служил доказательством того, что, однажды остановившись, она больше не сдвинется с места. – Я не могу! Я устала! Это пытка!

– Да, пожалуй, пора возвращаться, – виновато произнес я, чувствуя себя предателем перед Вилей.

И эта заранее признанная вина заставила его обидеться на меня больше, чем на Люсю, словно не оставляла ему ничего, кроме необходимости меня простить и подчиниться общему мнению.

– Ну вот… – Он вздохнул, состроив жалкую гримасу, словно я предлагал ему, вырвавшемуся на волю, снова вернуться в клетку. – Такие озера, сосны, камни, мхи, а вы – возвращаться!

– Дорогой, обещаю, камни мы тебе найдем, но только не мучь нас больше! Я раскаиваюсь в своей нелепой затее. Зачем нам этот север! Эти комары! Ты был прав, когда отказывался сюда ехать, и мы с тобой полностью согласны. Навестим деда Осипа, побудем у него недельку, отдохнем, а потом – в Москву. Тебя ждет твой мольберт, твои холсты, твои краски, твоя палитра. – Люся старалась удлинить перечень предметов, который позволял удержать внимание мужа на спасительной мысли о необходимости смены декораций.

– Но мне здесь так нравится! Я словно заново родился, я ожил, воскрес! Я впервые понял, что такое север!

– Жаль, что ты не понимаешь многого другого. Но мы тебе объясним, – сказала Люся, из жалости к мужу улыбаясь ему так, словно он был человеком, не нуждавшимся ни в каких объяснениях.

Восторженность Вильямчика казалась нам глупой, смешной и неуместной, и мы с Люсей снисходительно удивлялись его способности всему радоваться, всем восхищаться. Нам казалось, что тот, кто причастен творчеству, не должен позволять себе такую бесхитростную наивность, а, напротив, ему подобает вести себя так, чтобы в его облике угадывалось нечто совсем другое, – искушенность в страстях, пресыщенность наслаждениями, тайная порочность и склонность к утонченному разврату. Тогда это художник, демон, а не агрегатик! И нам с Люсей приятно льстило, что хотя мы были и не слишком причастны, в нас угадывалось.


7

На одном из привалов, когда мы с Люсей выскребли ложками котелок с кашей и в осоловелом изнеможении людей, утоливших свой голод, замерли, поникли, прислонившись спиной друг к другу (вот она, пресыщенность наслаждениями!), Вильямчик ткнул пальцем в карту и сообщил, что поблизости есть часовенка, чудо архитектуры, построена без единого гвоздя. Мол, дружно встаем и через полчаса будем там. Мы с Люсей возроптали и наотрез отказались. Виля с каким-то ребячливым вздохом проглотил обиду, попыхтел, потоптался на месте и снарядился в путь один.

Мы только подсмеивались...

Виля ушел, и было перед нами тихое озеро с кривизной камышового берега, мелколесьем, спускающимся к воде, крапленными янтарем валунами и слоистыми плитами известняка. Были сосны с черепично-красной корой, мшистые бугры с лиловыми бусинами ягод, и мы с Люсей вознаградили себя за однообразие немудреных походных удовольствий. Мне было позволено почти все…

Вильямчик тоже вернулся вознагражденный, восторженно расписывая нам, что за великая вещь деревянная архитектура, венцы, гребешки, и вызывая меня на спор, чтобы доказать ее превосходство над итальянской, каменной. Бедняга, он был слеп, считая меня поклонником архитектуры...

По желанию Вили, совпавшему с нашим невысказанным желанием, мы задержались на стоянке: он мечтал живописать свою часовенку, а мы изнывали от жажды остаться вдвоем. И лишь только Виля с этюдником на плече исчезал в зарослях прибрежного камыша, Люся царственным жестом маленькой женщины, уверенной в своем могуществе, подзывала меня к себе... После того, как мы бросались друг к другу, досадливо и нетерпеливо срывая с себя одежды, ликуя, блаженствуя, упиваясь своим первобытным бесстыдством, нас вдруг охватывало чувство вины перед Вилей. И, притихшие, пристыженные, смиренные, мы приносили ему обед.

Приносили, заботливо черпали половником и наливали из закопченного котелка в миску. А сами заглядывали в этюдник, на котором отобразились следы мученичества: часовенка так, часовенка эдак, при полуденном солнце, солнце за облаками и проч. и проч. Не слишком ли просто и бесхитростно?! Все-таки искусство – это не котелок со щами и не ведерко с кашей...

Унося опорожненный живописцем котелок и ведерко, мы с Люсей бродили и целовались. Целовались с нежностью, которая нераскаявшимся грешникам заменяла прощение. Озеро янтарно рыжело от водорослей, крестики сосновой шелухи вертелись в воздухе, облезлой белкой скакала на ветру ветка орешника. Мы заваривали чай на костре, и плыл над озером дым…

– Все-таки жаль его, очень жаль, – сказала Люся, вздыхая так, как будто до этого она принимала за жалость нечто другое и лишь теперь поняла, что значит жалеть по-настоящему. – Какой-то он смешной, нелепый и несчастный...

– Ну почему же?' – Когда при мне жалели других, я больше всего боялся, как бы и во мне случайно не обнаружился повод для жалости, и поэтому осторожно пытался внушить, что и другой ее не слишком заслуживает. – Он по-своему счастлив. Счастлив тем, что доверчив. А доверчив потому, что кроток. Кроткие же, как известно, блаженны. Ха-ха-ха!

Люся посмотрела на меня так, словно до того, как она услышала мой смех, она думала обо мне лучше.

– Не понимаю, что тебя развеселило.

– Могу объяснить: я смеюсь над самим собой. Я ведь тоже всего лишь доцент, а не академик. Ни одной книги в жизни не написал.

– Не написал и гордись. Лучше вообще не писать, чем писать то, что другие пишут.

– Глядя на нас, и не распознаешь, кто из нас в каких списках числится…

– Мне кажется, ты на что-то намекаешь. Только не слишком удачно...

– Я намекаю на то, что теперь у тебя появился лишний предлог для того, чтобы сравнивать меня с мужем. И вот ты сравниваешь, сравниваешь, сравниваешь!

– Вас нельзя сравнивать, ведь ты не просто лучше. Ты – это совсем иное дело, – произнесла Люся так, словно что-то лишь ей одной ведомое мешало уподобить меня Виле.


8

Дождь этот начинался медленно, за лесом долго погромыхивало, ворчало, вспыхивали бледные зарницы, и от безветрия казалось, что воздух накрыт глухой, тяжелой шубой духоты. Затем эту шубу словно сорвало, внезапно ударил ветер, и полетели крупные, сплющенные капли, прибивая дорожную пыль. Началось! Мы с Люсей – мигом в палатку, задраили полы, застегнули молнию. С краев все равно подтекало, и были мы с Люсей в восхитительной тесноте… Прижимая ее к себе, я с усмешкой представил, как сиротливо мокнет сейчас Вильямчик, прячась под деревом и заслоняя от капель свои холсты. Зато над нами Зевс-громовержец восседал во всей красе!

Хоть я и не Гомер, хвала и слава тебе, отец богов!

Когда отвесная, шумная, гулкая стена дождя стала крениться, затихать и наконец мягко опала, мы натянули сапоги и выбежали из палатки. Всюду текло, струилось, капало, воздух казался сладким от послегрозового озона, и вздумали мы купаться. Разделись, окунулись в теплую воду, поплыли... Люся, как она легко и изящно плавала и какой обольстительной была в воде! Вылезли на островок отдышаться – уже любовники, давние, испытанные, не стыдящиеся друг друга. Ах, эта ее ускользающая вальяжинка, ленивая грация маленькой женщины, длинные рыжие волосы на узких плечах, тонкие предплечья, высокая грудь... И после дурманящих поцелуев как она все по-домашнему устроит, хорошо, удобно...

Там на островке меня знобило от счастливой лихорадки, от взвинченного восторга перед нею; я деревенел... Мы снова поплыли рядом, сплетясь руками. На берегу натянули рубашки, разожгли костер, чтобы согреться, и во мне после всех испытанных мною восторгов перед Люсей возникло вдруг мстительное желание, не знаю откуда взявшееся, – презирать и ненавидеть Вильямчика. Я уничтожал его в собственных мыслях, топтал ногами, и тоже с лихорадкой, взахлеб, в упоении. Я с нетерпением ждал, когда он вернется со своей жалкой и куцей живописью и я смогу осмеять его и унизить. Где же Вильямчик, где он, родимый?! Мне казалось, что я не стану ничего скрывать, лукавить и прикидываться, не уберу руку с маленького Люсиного плеча. Пусть знает, видит – пусть...

Грузный, промокший, взлохмаченный, Вильямчик, словно медведь после спячки, вывалился из орешника на нашу поляну, оставил в стороне этюдник, присел у костра, грея руки. Затем стал стаскивать с себя мокрую насквозь ковбойку. Затем сказал, словно удивляясь тому, что сам не может определить, доволен он или разочарован:

– Сегодня кончил «Часовню». Все!

– Ну-ну! Покажи! Оценим! – возрадовался я петухом.

Вильямчик вздохнул, словно бы стараясь побороть легкую тошноту опустошенности, мешавшую ему приблизиться к этюднику. Он молча кивнул в его сторону и стал хлопать себя по голым бокам махровым полотенцем. Я фиглярски взял на себя роль салонного распорядителя, паркетного шаркуна, разрезающего ножницами алую ленточку.

– Почтенная публика, прошу!

И Зевс-громовержец меня покарал. То, что мы с Люсей увидели, заставило нас онеметь. Часовенка была словно опущена в глубокий лесной колодец, окутывавший ее сумраком, и лишь на чешуйках крыши лежал золотистый солнечный свет. Художник с мученическим любованием вглядывался в цвета, до резкой ясности выделив оловянный цвет осин, перламутр мха, мглистое днище глинистого оврага и ромбовый узор на матовом стволе берез. Часовенка же будто падала. Она и на самом деле была слегка покосившейся, но Виля усилил и подчеркнул ее неустойчивость, ее неудержимое стремление вниз, поэтому картина внушала острое чувство, что сейчас что-то произойдет, страшное и непоправимое.

– Что же ты хотел выразить своей пизанской башней? – спросила Люся, требуя, чтобы он самому себе объяснил то, что ей казалось до смешного ясным.

– Ну, наверное, жизнь в мире неустойчивых вещей, – поднатужился Виля, со стыдом сознавая, что он не слишком силен в объяснениях.

– Что же ты видишь неустойчивого в жизни?! Напротив, в ней все так устойчиво, что возникает опасение, как бы не застоялось... Но, может быть, любовь?! – язвительно осведомилась она, вкладывая в свой вопрос больше, чем он вложил в предыдущий ответ, и требуя от него того же.

Вильямчик покраснел и смолк, чувствуя, что ему не выполнить этих новых требований.

– Тогда выпрями ее как-нибудь. Вот краски, вот кисть... – Люся повелительно и небрежно кивнула в сторону холста с часовенкой, не желая вплотную к нему приближаться, пока не будет исправлен этот раздражающий, кричащий недостаток.

И тут я истошно заорал:

– Нет!!

– Что с тобой?! Не понимаю... – произнесла Люся с той холодностью, которая обозначала границу меж теми, кто недавно относился друг к другу слишком горячо и пылко.

– Нет, нет! Эта картина... в ней... в ней ничего нельзя менять! Ею можно только… любоваться с восторгом, со счастливыми слезами, – сказал я, понижая голос на последнем слове и тем самым признаваясь, что я им себя полностью выдал.

– Любоваться?! Но разве ты забыл, что я дальтоник?! – рассмеялась Люся, ссылаясь на этот предлог, как ссылаются те, кто не нуждается ни в каких предлогах для того, чтобы остаться при своем мнении.

Но картина была прекрасна. Наверное, Виля подозревал измену, но он, как тот агрегатик, перемолол нашу ложь, лукавство и притворство, переболел, перестрадал и создал. Создал то, чем я теперь любуюсь и восхищаюсь, хотя вместе с восхищением я чувствовал жгучий, мучительный стыд. Сцилла моей одиссеи звала меня прочь от картины, но была и харибда... У нас, ценителей искусства, аристократов по духу, дилетантов и домоседов, есть ахиллесова пята: мы слишком склонны создавать себе кумиров.

О, это особое чувство, уверяю! Вы любите, у нее муж, которого вы жалко и натужно пытались презирать, но вдруг случается нечто, заставляющее вас проникнуться к нему восторженной любовью. Вы смотрите на него с обожанием и, подавленные его превосходством, испытываете перед ним чувство рабского, слепого поклонения.


9

Ближе к осени стала нас донимать хандра, спутница всех затянувшихся одиссей. Озеро заволакивало туманом, по палатке барабанило. Мы с Люсей валялись в спальных мешках, из которых не хотелось вылезать на холод, и играли в подкидного. А Вильямчик, весь запакованный в целлофан, словно подарочный слон, писал свою  «Изморось».

Однажды нам стало особенно скучно, – наверное, поэтому и возник повод заговорить о том, о чем мы обычно предпочитали умалчивать.

– Иди ко мне, – позвала Люся, совершенно не следившая за игрой, тогда как я, напротив, слишком долго взвешивал и прикидывал, какой картой бить.

Я поцеловал ее и откатился в мешке.

– Не понимаю, кого ты любишь, меня или его?! Может быть, я здесь стала лишней?!

К раздумью над картами я добавил легкую озабоченность ее словами.

– Ну зачем так ставить вопрос! Да, я преклоняюсь перед твоим мужем, но только как перед художником. Люблю же я по-прежнему тебя, и мы, конечно, будем вместе. Но как ему об этом сказать, ведь он мой друг!

– Зато передо мной ты больше не преклоняешься: ты создал для себя другого идола! Не друга, а идола!

– Тебе это лишь кажется...

– Почему же ты не говоришь мне всего того, что говорил раньше?! Все свои восторги, восхваления, гимны, дифирамбы ты даришь только ему! Согласись, это выглядит странно, особенно если учесть, что раньше тебе нравилась одна лишь классика!

– Давай не будем об этом... Крести козыри!

– Вот тебе козырной туз!

– Зачем ты отдаешь его сразу?! Такую карту надо приберечь...

– Затем, что я хочу знать причину! – Люся бросила карты и отвернулась, явно обещая, что не сменит это положение ни на какое другое, пока не услышит от меня вразумительный ответ.

– Ну, хорошо, хорошо... наверное, это вызвано тем, что мы его предаем.

– Не понимаю...

– В его живописи я словно угадываю свое навязчивое присутствие – навязчивое для Вили. Для меня же эта живопись – некое зеркало, обличающее все самое худшее, лживое, порочное, что во мне есть. Да, она обличает, но при этом оставляет мне слабенькую надежду. Надежду на спасение, – проговорил я, окинул Люсю испытующим взглядом со спины и поймал себя на том, что никогда не повторил бы этого, глядя ей в лицо.

– Но ты ему все-таки скажешь? – глуховатым голосом спросила Люся, упорно не поворачиваясь ко мне. – Правда, скажешь? И мы будем вместе?

– Но ведь это так больно...

– Кому больно?

– Ему.

– А ты предпочитаешь причинять эту боль мне?!..

Вечером мы кипятили на костре чайник, Люся методично, со стоическим терпением резала черствый, крошащийся хлеб, расставляла кружки и стелила последние оставшиеся у нас салфетки. А Вильямчик, вернувшийся с этюдов, трубил, как поднявший хобот слон, предаваясь безумству одной из своих оптимистичных оргий:

– Друзья, я впервые понял север при такой погоде!

Я усмехнулся и якобы дружески притянул Люсю к себе: как отнесется к этому муж? Стерпит, смирится или возмутится? Я прямо, вызывающе и насмешливо смотрел на него, но он и ухом не повел, идол восторженный. Люся тоже дружески меня обняла, адресуя мужу такой же вызывающий и насмешливый взгляд. Виля растерялся, смутился, нахмурился.

– Неужели ты не замечаешь?.. – начал я, но Люся быстро встала, сбросив с плеча мою руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю