Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц)
– Это что за маскарад?! С чего это вы так вырядились?! И почему здесь стоите в такой поздний час?! – спросил я, стараясь не смотреть в широкое, корытообразное, бугристое, с татарскими скулами и желваками под кожей лицо Николая Трофимовича. Не смотреть после того, как опознал его, словно лишний взгляд уже ничего не мог добавить к моей уверенности, что это именно он, а лишь усилил бы ненужную досаду и раздражение. – По ночам вообще-то милостыню не просят. С протянутой рукой не стоят. Вы бы еще деревянную ногу себе пристегнули. Нет, кроме нас вам никто не подаст, даже и не мечтайте…
Полицеймако (он был как-то нервозен и взвинчен) подбросил на ладони полученную от нас монету, словно она давала ему право вместо ответа задать встречный, сопровождаемый пристальным, буравящим взглядом вопрос:
– А вы почему?!
– То есть как?.. – Я слегка опешил и растерялся, поскольку не ожидал, что окажусь в положении допрашиваемого, да еще с такой откровенной настойчивостью и придирчивым вниманием к каждому слову.
Полицеймако же, наоборот, осмелел и стал держаться с развязностью и даже некоей нагловатостью, за которой, впрочем, угадывался отчаянный вызов, обращенный скорее к самому себе, чем к нам, невольным свидетелям его душевного смятения.
– А вот так. Вы – почему?! Или по ночам принято теперь ходить на кладбище? Да еще с такими баулами? Что-то я об этом не слыхал, однако. Как-то не приходилось, уж вы извините… м-да…
На моем лице отобразилось недоумение, словно наше пребывание здесь не давало ни малейшего повода для подобных вопросов, особенно в устах того, кого можно было назвать воплощенным поводом.
– Ну, знаете ли!.. Вы не слыхали! Мы – особая статья. Вы нас с собой не равняйте. У нас тут важное дело. Наиважнейшее, можно сказать. Мы тут не развлекаемся. Не устраиваем всякие тру-ля-ля.
– А, по-вашему, я развлекаюсь? Я устраиваю? – Полицеймако взглянул на меня исподлобья – так, как будто утвердительный ответ мог заставить его к тому же угрожающе сжать кулаки, то и вовсе полезть со мной в драку.
Цезарь Иванович тронул меня за плечо, призывая немного смягчиться. Я кивнул ему в ответ, обозначая благоразумную готовность прислушаться к его совету.
– Положим, вы тоже не развлекаетесь, – успокоил я Николая Трофимовича. – Но согласитесь, вы ведете себя несколько странно. Я бы даже сказал, эксцентрично. Что за лохмотья вы на себя напялили?! Возможно, не только мы, но и многие вас узнали. И что теперь будут о вас говорить? Особенно в такой момент, когда на нас и так хотят спустить всех собак, а уж собаки найдут, куда побольнее вцепиться.
– Пусть говорят. И пусть спускают. От собак я как-нибудь отобьюсь – разве что штаны мне порвут. Плевать. Мне собственная жизнь дороже порванных штанов. – Полицеймако понизил голос до внятного шепота: – Жизнь! Жизнь! Она у меня одна. Во всяком случае, о прежних своих жизнях я ничего не знаю. Читать по линиям руки и лба, извините, не умею. Не обучен.
– Ах, оставьте вы эту свою кабалистику. Линии руки и лба! Никто и не требует, чтобы вы умели. Разве вам что-нибудь угрожает? – таким же шепотом спросил я, но затем, словно спохватившись, заговорил громче: – Боюсь, что это пустые страхи. Так… померещилось. Плоды разгоряченного воображения.
– Пустые страхи?! Плоды воображения?! – взвился Полицеймако, на его татарских скулах вздулись желваки, а лицо скривила гримаса отчаяния. – Да за мной по пятам… меня за каждым углом… выслеживают… подстерегают со взведенными курками… хотят убить…
– Нельзя быть таким мнительным. Почему подстерегают вас, а не меня, не Цезаря Ивановича? Ну, сами рассудите, в конце концов!
– А потому! – Полицеймако явно был склонен не столько рассуждать, сколько утверждать, не утруждая себя никакими доказательствами.
– Что значит – потому?
– Потому что не вы еевывели, – зашептал, вернее даже зашипел Полицеймако, оглядываясь по сторонам и выделяя голосом слово, не предназначенное для чужих ушей.
– Что вывели? Что? – Я едва сдержался, чтобы тоже не оглянуться.
– Особую разновидность, обладающую чудодейственным свойством.
– Разновидность чего?
– Ну, плесени, плесени, господитыбожемой! Поэтому мне и угрожают по телефону, присылают письма...
Я вздохнул с облегчением, убедившись, что Николай Трофимович не придумал ничего нового в добавление к своему давнему, порядком всем наскучившему изобретению.
– Опять вы о своем! Ну, сколько можно! В конце концов, сделали бы доклад на заседании общества. Показали бы эту свою плесень. В колбе или пробирке, чтобы все видели. А то все какие-то тайны, которых я, признаться, терпеть не могу. Можно подумать, что вы изобрели секретное оружие или новую систему противоракетной обороны. – Я с усилием сдержал смех, хотя Николай Трофимович не оценил мою сдержанность и, насупившись, произнес:
– А вы не смейтесь.
– Да я и не смеюсь. – Я улыбнулся в знак того, что улыбка – это еще никак не смех.
Но для Полицеймако было достаточно и улыбки.
– Нет, вы смеетесь. Я же вижу.
– Что вы видите?
– Вижу, что вы смеетесь, причем смеетесь вызывающе, мне в лицо.
– Может быть, мне заплакать, чтобы вас убедить?
– Плакать не надо, но и смеяться тоже.
Я понял, что единственный способ его переспорить – решительно со всем соглашаться.
– Хорошо, почему же мне и не посмеяться, если это действительно становится смешным? – спросил я, ожидая, что он мне ответит на этот раз.
Но, прежде чем ответить, он уточнил:
– Хотите, чтобы я объяснился?
– Соблаговолите. Сделайте милость, – сказал я, разглядывая его с откровенным удовольствием и тем самым призывая к тому, чтобы, объясняясь со мной, он учитывал, насколько это возможно, своеобразие своего костюма.
– Пожалуйста. – Полицеймако стал говорить то, что вряд ли соответствовало его облику нищего и поэтому вынуждало с опаской поглядывать по сторонам и следить за тем, чтобы не привлечь внимание случайных прохожих. – Уже сейчас становится ясно, что человечество вступает в эру глобальных климатических катастроф. Если климат будет так же стремительно меняться и дальше, скоро на земле не станет пасмурных дней, исчезнут облака и дожди, повсюду наступит жара и засуха. А это повлечет за собой аномальные процессы в сфере флоры и фауны, всякого рода болезненные мутации, вымирание целых видов растений, животных и насекомых, психические расстройства среди людей. Палящее солнце на белесом от зноя небе, нестерпимо душные ночи, гарь от лесных и торфяных пожаров станут для всех сущим проклятием. Человечество, достигшее экономического изобилия и процветания, будет изнывать от жажды прохлады, мечтать об утреннем тумане, морском бризе или хотя бы легком ветерке, а такая мечтательность породит бредовые кошмары и самые причудливые галлюцинации. Кошмары, в том числе и социальные, которые могут вызвать потребность в новых формах культа, превосходящих своей бессмысленностью культ Гитлера или Муссолини, но могут и обернуться стремлением к позитивному идеалу, духовному совершенству, миру и прогрессу. Так или иначе, господствовать над миром будет тот, кто сумеет не просто предсказывать изменения погоды, но и властно, с осознанием своей высшей миссии – желательно, конечно же, светлой управлять ею. Метеорология в таком случае станет царицей всех наук, какой когда-то была теология, многое у нее позаимствует, но и многое обновит, очистит от омертвевших наростов, от суеверий и предрассудков, скопившихся за века. Метеорология станет наукой о знамениях времен, как сказано в Евангелии, толкованием божественной воли в символах природы. Не строение атома, не тайны живой клетки, не закономерности развития общества, не управление потоками информации, а именно способы защиты от пагубных климатических явлений будут больше всего интересовать человечество. Противостояние Запада и Востока, Евразии и Атлантики, энергетика и ресурсы – все сойдется на климате. Собственно, и конец света есть прежде всего климатическая аномалия. Об этом еще ваш отец говорил. Он же предсказывал появление истинно новых видов оружия – ускорителей опасных и разрушительных климатических процессов. Поэтому вы не ошиблись: да, секретное оружие. Да, изобрел. Во всяком случае, заложил основы, дал толчок некоему направлению. – Николай Трофимович, не привыкший к таким долгим речам, прерывисто вздохнул и с шумом выдохнул воздух. – Уф!
Я посмотрел на него с сочувствием, вызванным тем, что он затратил столько пыла на высказывание истин, мне во многом уже известных.
– Занятно вы тут обрисовали. Но я слышал нечто подобное и от отца, и от сестры, и от брата. Да и сам об этом не раз думал. Поразмышлять-то я люблю.
– От брата?! – Что-то в этом слове подействовало на Николая Трофимовича так, словно ему подсунули горячий, обжигающий пальцы предмет и он не знал, с какого бока за него схватиться. – От вашего младшего брата?!
– Да, от моего братца Жана. А что, собственно, вас так удивило? – спросил я легка неприязненно, зная склонность Николая Трофимовича удивляться всему подряд, с которой он сам безуспешно боролся.
– Ничего не удивило, – поспешил он меня заверить, чтобы я не имел на его счет никаких подозрений. – Просто он всюду маячит, этот ваш братец. О чем ни заговори, он тут как тут. Выпрыгивает, словно черт из табакерки. – Полицеймако закусил губу, явно жалея о том, что помянул здесь черта. – Впрочем, на этом сравнении я никак не настаиваю. Ваш братец, несомненно, человек благороднейший, истинный рыцарь, Лоэнгрин, я бы сказал…
– В чем же вы усматриваете его благородство? – Меня всегда озадачивала способность Полицеймако искать благородство там, где его и в помине не было.
Тот заулыбался, готовый на все лады расхваливать моего брата.
– А в том, что он так о нас печется, Лоэнгрин-то наш. Вникает во все наши нужды. Ведь это он, ваш братец, уговорил меня принять обет добровольного нищенства. Вот я тут и стою с протянутой рукой…
– Братец Жан уговорил? Для чего? С какой целью? – Я уже давно привык к тому, что не могу найти причину многих загадочных поступков моего брата.
– Он мне до конца так и не объяснил. Только сказал, что так нужно. Нужно для моего же спасения. Добровольное нищенство, по его словам, очищает от грехов.
– Смирения в вас маловато для добровольного нищего. Как вы на нас-то наскакивали! Баулы вам не понравились, а все потому, что нет в вас смирения. Философией же смирение не заменить, какие бы речи вы тут ни произносили. Все-таки зачем вы здесь стоите?
– Так я дожидаюсь его, Лоэнгрина-то благородного. Ваш братец обещал что-то разузнать, о чем-то договориться и спрятать меня в склепе Софьи Герардовны.
– О вашем намерении спрятаться мы кое-что слыхали. И о том, что вы просили у нее ключ…
– Просил, но не получил. Она сказала, что не надо мне прятаться. Пресвитер Иоанн меня и так защитит. По ее словам, он всех защищает, кому грозит опасность и кто несправедливо обижен.
– Не получили, потому что ключ у нас, – бухнул в открытую Цезарь Иванович, а затем вытащил из кармана и показал ему ключ, как показывают приманку тем, кто готов броситься, чтобы заполучить ее.
– Дайте, дайте! – Полицеймако с нетерпением протянул руку за ключом. Затем спрятал ее за спину и протянул другую, повторив при этом: – Дайте же!
– Э, нет, дорогуша! Нет и еще раз нет! – Цезарь Иванович разжал пальцы и позволил ключу свободно упасть в недра глубокого кармана.
– Так спрячьте меня вы.
– Мы можем вас спрятать. Только учтите, что после этого мы должны будем отдать ключ Оле Андерсону. Да, Оле в собственные руки, – произнес я так, словно это имя позволяло мне в чем-то испытать и Полицеймако, и Цезаря Ивановича, и самого себя.
– Оле Андерсону?! – воскликнул Николай Трофимович и внезапно замолк, тем самым признаваясь, что он не сумел сдержаться в выражении своих чувств и поэтому не выдержал испытания.
– Правда, он у нас теперь Олеандр, – поправил его Цезарь Иванович. – Оле Андерсон – складываем вместе, и получается Олеандр. – Он засмеялся счастливым смехом, словно ему себя испытывать было незачем.
Все удивлялись тому, что Председатель так доверяет Оле Андерсону. Удивлялись, недоумевали, даже досадовали, но при этом молчали, разводя руками с таким видом, словно особого рода деликатность этого случая не позволяет о нем определенно и веско высказаться. Не то чтобы мы сами не доверяли Оле или он казался нам неподходящим (совершенно негодным) на ту роль, которую ему отводил Председатель, – нет, достоинств Оле никто не отрицал. Напротив, все считали его незаменимым помощником Председателя, способным справиться с любым поручением, даже и с таким, за которое никто иной и не взялся бы.
А Оле, пожалуйста, брался, и с такой готовностью, словно помышлял лишь об одном – о благе нашего общества и стремился принести как можно большую пользу и самому обществу и его Председателю.
Надо признать, что и всем нам Оле не раз оказывал неоценимые услуги. Кому-то он доставал редкое лекарство для больной матери, кого-то ссужал деньгами на свадьбу сына и при этом не брал расписки (и никогда не напоминал о долге), у кого-то скупал весь урожай яблок, которые потом раздавал мальчишкам, с хрустом надкусывавших их и заливавших пенистым соком майки. Разумеется, за все это мы были ему бесконечно признательны и благодарны. Но каждый, чувствовавший себя его вечным должником и рассыпавшийся в любезностях перед Оле, всячески старался намекнуть Председателю, что с ним следует быть осторожнее, не говорить лишнего, не позволять себе никакой откровенности и что за излишнее доверие можно жестоко поплатиться.
Председатель чутко прислушивался к подобным намекам, мягкой улыбкой и особым выражением слегка опущенных глаз давая понять, что прекрасно улавливает их смысл, хотя при этом всегда отвечал так, словно был поставлен нами перед неразрешимым противоречием: «Но ведь Оле же ваш кумир! Вы все его так любите! Как же вы можете в нем сомневаться!» Мы действительно любили, иные так просто обожали Оле – он был кумиром и баловнем нашего общества. Но все дело в том, что еще больше – до некоей зачарованности и сладкого обмирания – мы любили Председателя, и нам хотелось, чтобы он относился к Оле если не с явным, то хотя бы с глубоко запрятанным, тщательно скрываемым недоверием.
Да, пусть Оле о нем ничего не знает, даже и не догадывается, об этом недоверии, – лишь бы только мы всегда знали…
Поэтому и о достоинствах Оле все предпочитали особо не распространяться или даже откровенно умалчивать, словно они были настолько очевидны, что не нуждались в огласке. Если же случалось заговорить об Оле, то каждый старался к нему придраться, прицепиться и в чем-то непременно уличить. Всем хотелось опередить друг друга в выискивании недостатков Оле, о которых минуту назад словно и не подозревали, но тут всеми овладевал некий зуд, и получалось, что Оле чуть ли не самый худший из нас, продувная бестия, воплощение всевозможных пороков.
Из-за этих придирок и обличений могло сложиться впечатление, что Оле у нас попросту терпеть не могут, что его на дух не переносят, дожидаясь первого удобного случая, чтобы от него избавиться. Но, услышав подобный упрек, все очень удивились бы и принялись с жаром оправдываться, клясться, божиться, что по-прежнему любят Оле и считают его лучшим из всех.
Пожалуй, один лишь я откровенно признавался, что не люблю Оле. Я говорил об этом во всеуслышание, не скрывая и не считая нужным оправдываться в угоду тем, кого это может как-либо задеть или покоробить. Говорил, не опасаясь, что о моем отношении к нему узнает сам Оле, что ему расскажут, передадут. Напротив, я не раз подчеркивал, что мог бы все повторить в его присутствии, хотя при этом вовсе не стремился выискивать в нем недостатки.
Мне претила мелочная придирчивость по отношению к нему, и я готов был признать, что у меня, собственно, и причин-то особых нет для того, чтобы не любить Оле. Напротив, Оле Андерсон оказал мне такую услугу(если это можно назвать услугой), что, казалось бы, я должен любить его даже больше, чем самого Председателя.
Я же, неблагодарный, осмеливался не любить просто потому, что не люблю.
Этим я навлекал на себя постоянные упреки и укоризны от членов нашего общества, которые не могли мне простить подобной дерзости. Меня не раз пытались убедить, что те, кто любят плохую погоду, должны соответственно любить и друг друга: хотя это не оговорено в уставе, но подразумевается само собой. Раздавались голоса, что я своей нелюбовью вношу разлад, нарушаю дух согласия, столь свойственный нашему обществу, и прочее, прочее.
Один лишь Цезарь Иванович поддерживал меня, – поддерживал потому, что его обязывало к этому давнее преклонение перед моим отцом, зародившееся еще там, на Феофановых прудах. Кроме того, Цезарь Иванович ревностно оберегал от посягательства все связанное с последними днями моего отца и его экспедицией в горы, из которой он не вернулся, а ведь получалось, что Оле-то как раз и посягал…
Тут я должен объясниться подробнее.
Оле Андерсон приехал к нам издалека (его родина – маленький городок на берегу Балтийского моря, где рыбачил отец, а мать чинила сети, вялила рыбу и шила для заказчиков тельняшки и морские робы), и приняли его в общество совсем недавно. Если быть точным (а я как летописец обязан), это произошло прошлой весной, небывало сухой и жаркой, с полыхающими в полнеба зарницами, но без гроз, без глухих раскатов грома и освежающих майских ливней, считающихся у нас непременным условием настоящей весны, и поэтому вычеркнутой из нашего календаря. Это было сочтено неблагоприятным предзнаменованием для Оле, и мы даже осторожно советовали ему не торопиться со вступлением, повременить, дождаться хотя бы осени, столь любимой всеми нами.
Любимой за дождливые рассветы и туманные закаты, запахи грибной прели и осенней листвы, полыхающей багрянцем, – что твои зарницы, недаром с сентября у нас принято вести отсчет метеорологического года (метеорологического так же, как и церковного: сходство отнюдь не случайное). Но Оле упорно настаивал, отказываясь внимать нашим предостережениям, словно ему ничто не угрожает и никакая, даже самая хорошая погода не способна помешать его успешному вступлению.
И вот, пожалуйста: принять-то его приняли, но не единогласно, как рассчитывал Оле. При голосовании обнаружилось, что отнюдь не все жаждут его избрания: по крайней мере двое (читатель догадался, что это я и Цезарь Иванович) подбросили ему в обтянутый красной материей ящик черные шары.
Разумеется, это подпортило настроение Оле, ведь он и не скрывал, что готовится к триумфу. Не скрывал и даже многозначительно подчеркивал свою готовность, считая, что все решено в самых высших инстанциях (намек чуть ли не на господа Бога или пресвитера Иоанна), что все будут голосовать за него, а мятущимся и сомневающимся одиночкам лучше заблаговременно примкнуть к большинству.
С хлебосольством истинного магната Оле заранее накрыл столы для банкета в турнирном зале шахматного клуба, где устраивались подобные торжества. И чего там только не было, на этих столах (наше общество давно не баловали подобной гастрономической роскошью): и отборных сортов белые и красные вина, и водки, и коньяки, и самые изысканные закуски, от икры в серебряных бадейках, свежих устриц до запеченных черепашьих яиц.
Для обслуживания гостей Оле пригласил самых лучших, вышколенных официантов во фраках, с бабочками и, как это принято у нас в городке, особым образом переброшенными через руку салфетками. Он заказал целую кавалькаду такси, оплатив их по ночному тарифу и не поскупившись на чаевые, заранее розданные водителям. Заказал, чтобы после банкета развозить по домам тех из охмелевших до лучезарного умиления гостей, кто жил на окраине городка, за железнодорожным переездом, Соловьиной балкой или в заросшем черемухой, пропахшем рыбой и водорослями пригородном поселке Лифляндия.
И тем не менее настоящего триумфа, способного удовлетворить самолюбие Оле, увы, не получилось, и всему виной два черных шара, коварно подброшенных ему. Всего-то два из сорока четырех (как летописец называю точную цифру) белых, но в том-то и суть коварства, что оно берет не числом. Не числом, любезный читатель, а чем-то иным, куда более изощренным, ведь и капельки яда достаточно, чтобы отравить румяного, плечистого, играющего бицепсами силача в борцовском трико. Вот они и стали такой капелькой, эти шары. Конечно же, Оле чувствовал себя уязвленным, хотя не показывал вида, пытался держаться именинником, с непринужденным изяществом острил, принимал поздравления, всем улыбался своей чарующей прибалтийской улыбкой (глаза при этом оставались грустными).
И, главное, не предпринимал никаких попыток выведать, кто же эти двое, осмелившиеся подать голоса против него. Даже когда ему угодливо нашептывали различные предположения и догадки, он комично изображал глубокомысленную сосредоточенность, которая вдруг оборачивалась полнейшей рассеянностью, очаровательной дурашливостью и подкупающим легкомыслием, не оставлявшим сомнений в том, что Оле пропускал все мимо ушей. Разумеется, это было замечено и оценено всеми, и почитателей у Оле прибавилось, но следует признать, что его репутация после того досадного случая все же пострадала.
К тому же будем откровенны: многие сомневались, что Оле искренне любит плохую погоду. Сомневались, хотя в своей речи, произнесенной перед голосованием, он уверял, что затяжные дожди, оставляющие косые росчерки на стеклах, густые туманы, лужи на деревянных, слегка подгнивших ступенях крыльца (сквозь желтоватую воду поблескивают шляпки гвоздей, которыми прибиты доски) и промозглая сырость для него дороже самых роскошных летних, солнечных дней.
Но его спросили с задних рядов (я даже не расслышал, кто именно): «А сколько бывает солнечных дней в году у вас на родине?» «Не больше десятка», – ответил он, при этом добавив, что, если понадобится, может привести точную статистику. «Нет, нет, не надо, – сказали ему оттуда же, с задних рядов, и сказали так, словно он уже – без всякой статистики – попал в ловушку. – Но если не более десятка, то как же в таком случае вы можете ими не дорожить?!»
Спросили его и про великолепный, кофейного цвета, с бронзовым отливом, загар на лице, происхождение которого трудно объяснить, если он и взаправду не дорожит солнечными днями. Оле невозмутимо, с видимым безразличием ответил, что загорает в горах, где невозможно укрыться от солнца. «Зачем в таком случае подниматься в горы?» – последовал новый вопрос, на этот раз с переднего ряда (я по голосу узнал Софью Герардовну). Оле потупился, явно сомневаясь в том, что имеющийся у него ответ следует предавать огласке, и все-таки, не поднимая глаз, тихо произнес: «Меня не оставляет надежда найти следы». «Чьи следы? Не говорите загадками!» – «Следы одного путника, который когда-то поднялся в горы и не вернулся».
После этих слов Оле в зале стало необычайно тихо (так сказать, грянула тишина): приглушенные голоса, шепот, скрип стульев, кожаной обивки диванов и кресел – все будто разом оборвалось. Было слышно лишь, как бьется между стекол безумная бабочка, пытаясь вылететь наружу. Все сразу поняли, кого имел в виду Оле. Конечно же, моего отца, исчезнувшего в горах! Но откуда Оле о нем известно?! И можно ли ему верить? Да и вообще как относиться к тому, что Оле, еще не принятый в общество, на свой страх и риск совершает подобные восхождения?
В моем присутствии никто не решался ответить на эти вопросы. Все ждали, что первым выскажусь я или хотя бы обозначу свое отношение к услышанному от Оле. Я же сумел справиться с охватившим меня волнением, придал своему лицу непроницаемое, бесстрастное выражение и сказал, что мы собрались здесь по другому поводу и поэтому не будем отклоняться от повестки дня.
Все сочли такое предложение разумным. Председатель издали мне одобрительно кивнул, и мы приступили к голосованию.