Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 40 страниц)
Потянулись изнурительные и блаженные вечера: мы бродили, где придется, и целовались, целовались. Будто слепые и оглохшие мы не замечали ни дождя, ни ветра, ни мелкого колючего снега. Уединиться было совершенно негде, кроме полутемных дворов, беседок в приморском парке и каких-нибудь закоулков, насквозь продуваемых ветром. Мы были одеты по-зимнему, что сковывало наши движения и лишь подстегивало нетерпеливое стремление друг к другу. Ее заячья шубка, верхняя пуговица, душные платки, шея… Я что-то бормотал, восторженно шептал слова признаний, клялся в любви, но все это было вранье.
Да, было до поры до времени, а потом наступило нечто совсем иное. Почему? Как? Не знаю, ведь мы не свидетели творящихся в нас изменений. Но помню, чуть ли не восторженный трепет, не преклонение перед нею испытал я однажды в картинной галерее, куда мы забрели, продрогнув от крымской зимы…
В галерее было тепло, сиял яркий свет, служительница клевала носом на стуле. В пузатых золоченых рамах покоились полотна живописца, некогда обитавшего и творившего в этом городке, и залы были пусты, восхитительно и неповторимо пусты… Мы взяли билеты, спустились по узкой лестнице в гардероб, где наконец-то освободились от одежд, оба сразу зарозовевшие, возвестившие своим румянцем о том, что попали с холода в натопленный дом.
Затем мы снова поднялись в зал и приблизились к картинам. Вернее, даже не к картинам, а друг к другу, – придвинулись, приблизились, соприкоснулись, чувствуя себя словно затерявшимися в лесной глуши, выброшенными на необитаемый остров. Впервые она была передо мной в этом платье, совсем домашнем, словно перешитом из детского, с каким-то трогательным воротничком, пояском и милыми матерчатыми пуговицами. Она, конечно, не ожидала, что ей уготована участь в нем передо мной предстать, смутилась, стала теребить поясок и поправлять складки на коленях. От панической застенчивости она запретила на нее смотреть, насильно обращая мой взор к полотнам. На них бушевало, пенилось, вздымалось волнами море, и она наивно восхищалась тем, как оно похоже на настоящее.
Я стал снисходительно, с неким апломбом и слегка утомленным, скучающим видом знатока втолковывать ей, что это как раз не особое достоинство – простая похожесть, но вдруг замер, смолк и остолбенел. Она с таким завороженным вниманием любовалась этим морем, забывая теребить поясок, поправлять складки платья и словно вбирая, впитывая его глазами, серыми, дымчатыми, с бирюзой, и все ее лицо светилось таким неподдельным восторгом, что я невольно испугался. Я забеспокоился, а не проглядел ли я часом каких-нибудь потаенных, чудесных, преображающих зрителя свойств картины, открытых и доступных ей одной. И тут я понял, что для нее это море не просто похоже – оно настоящее, такое, каким для меня никогда не будет, и мне остается лишь любоваться ею и слегка завидовать ей.
Мы до изнеможения бродили по пустым залам, обнимаясь незаметно для нашей дуэньи, дремавшей в кресле. И, наверное, было бы просто неестественно, – вопреки законам природы, не позволяющей ничему длиться вечно, – если бы наше счастье вдруг не оборвалось. Да, тут явно нужна была нотка, которую мой умный московский друг назвал бы ноткой диссонанса, нарушающей затянувшуюся гармонию, и она победно прозвучала. Вдруг распахнулась дверь, и в галерею пожаловал, ворвался еще один посетитель – Рязанский пекарь.
Он стал прохаживаться по залам, бросая в нашу сторону откровенные, многозначительные взгляды с прищуром, прозрачно намекавшие на то, что он готов угостить меня увесистым тумаком и попотчевать хорошо известным мне прозвищем. Могло ли это меня смутить или испугать? Нисколько. В тот момент я испытывал такой головокружительный восторг, такую бесшабашную радость, что был одинаково способен его не замечать и ввязаться с ним в драку. Но моя спутница при виде его изменилась в лице, вновь стала теребить поясок и заторопилась к выходу.
Я и с этим легко согласился.
13
Все у нас продолжалось, как и раньше, – изнурительные и блаженные вечера, шепот, поцелуи. И разница была лишь в одном: мы вдоволь намерзлись по дворам, закоулкам и мечтали о каком-нибудь угле, о теплой комнате, об уютном диване, светящемся над столом абажуре и чашке горячего чая. Встречаться у Тани нельзя было из-за соседки, вечно охающей, стонущей, сварливой. Она целыми днями валялась в кровати, ворочаясь с боку на бок, и покидала номер лишь ради завтраков, обедов и лечебных грязей, которыми ее обмазывали так, что она становилась похожей на болотную кикимору (мы с Таней ее так и прозвали).
Пригласить ее ко мне? Конечно, я мог себе это позволить по примеру соседа Галантерейщика, который с благородным достоинством принимал в нашей комнате свою гостью и не считался с тем, что мне все это время приходилось слоняться по набережной. Что ж, мог бы и он послоняться, оставив мне свое благородное достоинство, но что-то меня удерживало, что-то мне упрямо мешало.
Тогда я вряд ли осознавал до конца, что именно, но теперь-то я вижу: да, наедине с Таней я испытывал восторг от наших поцелуев и прочих вольностей, которые мы себе позволяли. Но мне было стыдно появиться на публике с той, кто так охотно разделяет мнения своего поселка, принимает ухаживания Гаврилыча и Федотыча и для кого диссиденты, сионисты и прочие отщепенцы страшней болотной кикиморы…
Словом, нам так и не удавалось обрести угол, и мы были готовы рыдать от отчаяния, но тут подвернулся случай, – и какой случай! Наш пансионат устраивал для отдыхающих трехдневные экскурсии по Крыму – Бахчисарай, Ялта, Гурзуф… Для нас это было неслыханным везением, и мы, конечно, поехали…
Впрочем, не только мы.
14Неясным, мглистым, туманным, едва брезжащим утром к пансионату подали три львовских автобуса с запотевшими, мокрыми от измороси стеклами и зажженными фарами, в лучах которых роились блестки, искорки инея. Те, кто пришел заранее, сразу расселись, а остальные подтягивались по двое – по трое, и выехали мы уже тогда, когда облачная полоска над морем зарозовела и сквозь разлившийся молоком туман сверкнул малиновый обруч.
Ветер всколыхнулся тугим полотном, поднимая волны и нагоняя мелкую зыбь. Море то исчезало за поросшими лесом макушками холмов, то появлялось снова. По обеим сторонам шоссе мелькали виноградники, присыпанные снежной крупой, и на мандариновых деревьях изредка вспыхивало оранжевое.
Хотелось спать: проснулись-то мы в несусветную рань, часа в четыре. Но слепящий обруч солнца поднимался все выше, не давая сомкнуть глаза, и вскоре мы оставили всякие попытки заснуть. Мы стали тихонько шептаться и, не чувствуя на себе ничьих глаз, все теснее прижимались друг к другу: рукам мы позволяли больше, чем словам. Правда, панцири одежд надежно оберегали нашу нравственность, но впереди было три дня, и мы надеялись.
При этом мы не могли избавиться от легкой тревоги, вкрадчивого беспокойства, которое тщательно скрывали друг от друга. Мы порознь заметили, как перед самой отправкой в третий автобус вломился Рязанский пекарь, наш вечный соглядатай, преследовавший нас словно незримый страж, тайный надзиратель, крадущаяся по следу дуэнья. Слава богу, что в третий, а не в наш. И я вновь успокоил себя тем, что без незримого стража в обличье Рязанского пекаря наше счастье было бы слишком полным, переливалось бы через край.…
Впрочем, отправился в путешествие и мой сосед Галантерейщик, разумеется в привычном для него обществе.
Не стану воспевать крымские достопримечательности: разве успел я их толком разглядеть, до того ли мне было! Весь день автобус то и дело останавливался, нам показывали древние, овеянные легендами руины, перечисляли имена, даты – зачем?! Прошлое необратимо, и то, что от него осталось, – это лишь унылая и скучная часть настоящего. Так успевал я иногда подумать между поцелуями, и мы пропадали вдали от именитых мест.
Между тем приближался вечер, такой же неясный, туманный и мглистый, как и утро. Путешественников устраивали на ночлег не в гостинице, а у хозяев, с которыми расплачивался пансионат. Помню первую такую ночевку…
Рассекая фарами сплошную, рыхлую темноту, автобус вторгся в поселок на окраине Ялты, сплошь состоявший из террасок, пристроек, флигельков и мезонинчиков, и остановился там, где на всю улицу мигал лишь один фонарь. Наша сопровождающая стала распределять всех по квартирам, ставя галочки в своем растрепанном блокноте, и меня охватила сумасшедшая надежда, что Таню поселят одну, в каком-нибудь крошечном флигельке с лестницей, ведущей под самую крышу. Я дрожал от озноба, умоляя судьбу, чтобы это случилось. Таня, казалось, без слов меня поняла, пропуская вперед других, пока наконец сопровождающая ее не спросила:
– Вы одна? Куда же мне вас пристроить?
И повела ее в глубину поселка.
Я крался следом, в пяти шагах, стараясь, чтобы сопровождающая меня не заметила. Набрели на причудливый теремок: его нижний этаж напоминал вагон-теплушку, в верхнем угадывались контуры газетного киоска, с боку же прилепился флигель, явно перестроенный из бывшего гаража. Наша сопровождающая толкнула калитку, которая вместо того, чтобы открыться, упала, сорвавшись с петель.
– Принимай, Терентьич!
Тотчас распахнулась дверь, рассыпчато зазвеневшая стеклами, словно цыганским монисто, и навстречу гостям, стуча деревянной ногой, выбежал хозяин, взлохмаченный и ершистый с виду дедок в ватной безрукавке.
– Пожалуйста, курортница, располагайтесь…
И исчез дедок.
Таня поднялась по шаткой лесенке на второй этаж, а сопровождающая, пожелав ей спокойной ночи, тоже исчезла в кромешной тьме.
Не забыть мне, как я стоял в запущенном, чахлом винограднике, освещенном лучиком света, падавшего из-за занавески нижнего окна, и ждал, когда все утихнет, смолкнет. Кисловато пахло какими-то садовыми удобрениями, фруктовой гнилью, сваленной рядом, а я смотрел туда, на Танины окна, где тоже зажегся свет и на занавеске мелькнула ее тень. Меня знобило… Когда хозяева, дедок и его старуха, затихли и отбренчал ручной умывальник, я стал крадучись взбираться по лестнице и тихонько толкнул дверь, словно опасаясь, что она тоже не откроется, а с грохотом упадет. Дверь все же открылась, и я вошел. Таня укладывалась спать и была в рубашонке, босая и простоволосая. Она взбивала подушку и как-то странно заслонялась ею от меня. Я постарался улыбнуться, но улыбка вышла натянутая, неверная, гадкая, словно я был вор или разбойник, тайком пробравшийся к ней.
Надо было скорее, как можно скорее поцеловаться. Я притянул к себе Таню, но подушка мешала, а она не выпускала ее из рук, словно свою единственную защиту. Я хотел взять у нее подушку и отбросить ее, отшвырнуть, Таня же словно не понимала моих намерений и держала подушку как некий предмет, в котором я, наоборот, очень нуждался. В это время оглушительно зазвенело монисто двери.
– Постоялица, спокойной ночи тебе. Все хорошо? Удобно? – снизу спросил дедок.
– Да сплю я, дедушка. Спасибо, – ответила Таня с беспечной легкостью человека, у которого нет повода не верить собственным словам.
Мы оба посмотрели на подушку и рассмеялись. Тогда и мне стало легко…
Среди ночи я возвращался туда, где был поставлен на ночлег, о чем свидетельствовала моя галочка, вдавленная притупившимся грифелем карандаша в страничку блокнота. Поселок уснул под единственным фонарем, огромное и темное море глухо накатывало, шептало, бормотало вдали, доносилось теплым и влажным веянием, и у меня было ясное сознание, что все это – поселок, фонарь, море и я среди влажной, бормочущей темноты – высшая минута жизни…
Следующее утро мы провели в Ялте. Предрассветное море было цвета нежной, полупрозрачной бересты, отслоившейся от ствола и закрученной колечком, а небо – седым, белесым, молочным. Улица и набережные тонули в рыхлом, слепом тумане, и отчалившие пароходы подавали далекие трубные зовы...
Обнаружилось, что Галантерейщик и его хохлушка не ночевали вместе со всеми, а куда-то исчезли, никого не предупредив. Началась суматоха, беготня, их разыскивали по всей Ялте. Оказалось, что ночь они провели в гостинице: Галантерейщик терпеть не мог комнатушек, лишенных самых элементарных удобств, к тому же он смертельно боялся клопов. Мы с Таней первыми их встретили на набережной, предупредили о переполохе, и Галантерейщик побежал докладываться. Хохлушку он поручил нам, и она предложила посетить павильон, где из бочек наливали сухое вино.
Пила она с жаждой, но стакан держала так, словно убеждала себя, что каждый глоток был последним. Мне она с интригующей многозначительностью шепнула что-то вроде: «Молодой человек растет в моих глазах...» – в конце же якобы невзначай добавила фразу: «Кажется, за вами наблюдают». Я сразу не понял, не догадался по ее словам, кто именно и зачем может за нами наблюдать, но спрашивать не стал, словно этим вопросом мог уронить себя в ее глазах.
Вино не помогло: нахмуренной и злой была она в то утро, а Галантерейщик ей преувеличенно угождал. Он тоже сказал мне что-то об успехах, которые я делаю, и я почувствовал себя странно польщенным. Это берестяное, белесое утро было моим...
15
Но день готовил мне испытание, скверное, если признаться.
Вскоре мы были уже в Гурзуфе, и что-то слишком настойчиво крутился вокруг нас Рязанский пекарь. В ботаническом саду, где Таня от меня немного отстала, его глумливая физиономия показалась из-за ствола волосатой пальмы и он поманил меня со сладкой улыбочкой, словно собираясь мне нечто поведать, но никак не решаясь, оттягивая момент, потирая руки и посмеиваясь. Я терпеливо ждал, всем своим видом показывая, что первое же его слово станет для меня поводом, чтобы уйти. А он все оглядывался по сторонам, переминался с ноги на ногу, слегка пританцовывал и наконец произнес, уклончиво отводя глаза в знак того, что я сам мог бы закончить начатую им фразу:
– А ведь я видел...
Рязанский пекарь ждал вопроса, что именно он видел, или хотя бы выражения смущенной озадаченности на моем лице. Но я спокойно молчал, хотя и не уходил, оставляя за ним право считать, что я уловил смысл его намека. Тогда он снова произнес, опуская глаза и тем самым предлагая мне подумать и над этой неоконченной фразой:
– А ведь я знаю…
Я и на этот раз заставил себя промолчать и с тайным удовлетворением скандалиста убедился в том, как легко подобные старания приводят к взрыву.
– Ну что ты видел?! Что ты знаешь?! – закричал я истошным голосом, глядя на него так, словно готов был возлюбить его за то, какую он вызывал во мне ненависть.
– Видел, как ты крался за ней впотьмах...
– Подглядывал?! Шпионил?!
– Наблюдал, – с остерегающей внушительностью поправил он меня, подчеркивая этим, что подобные действия совершаются скорее по служебной обязанности, чем из приписываемых ему низменных побуждений.
«Ах вот он кто, мой наблюдатель!» – подумал я, вспоминая слова хохлушки.
Это открытие заставило меня изменить тон и упавшим голосом переспросить:
– Ну, а что ты знаешь-то?
– Да уж знаю, знаю вас, умников. – Он мне подмигнул, словно это знание создавало меж нами особую интимную близость и доверительность. – Небось уехать мечтаешь? Слинять, иначе говоря. На историческую родину, как это у вас называется. Поклониться праху далеких предков, а затем на самолет и – тю-тю, в Америку, а там у вас дядюшка с капиталами! Невесту Цилечку вам уже приискал! И не мечтай. Не выпустим. Со щитом и мечом встанем на страже границ.
И тут я окончательно понял, какие булки он печет. Я хотел что-то сказать в ответ, но в душе у меня заныло от страха, мнительных и тревожных предчувствий, а вдали показалась Таня, на которую мы оба посмотрели как на желанную точку в нашем разговоре.
– Видел, видел, как ты к ней по лесенке-то... – напомнил он напоследок. – Но я не жадный. Пользуйся. Не ты первый... Только пусть обслуживает как полагается, по полной программе.
Я замер и похолодел, а затем меня бросило в жар. Надо было влепить ему пощечину, стукнуть по темени, схватить за горло и задушить, хотя он наверняка придушил бы меня первым, как цыпленка, поэтому я и не двинулся с места.
Рязанский пекарь исчез, а Таня подбежала ко мне, взяла за руку и повела показывать какие-то тропические кактусы и лианы, упрашивая, чтобы я, такой умный и знающий, прочел название на латыни. Но я улыбался бессмысленной улыбкой и, как лунатик, плыл за нею следом.
– Скажи, ты и этот, – я кивнул в сторону исчезнувшего Рязанского пекаря, – вы с ним... вы любовники? – Последнее слово я произнес сорвавшимся флейтовым фальцетом.
Таня вздрогнула как от удара.
– Боря... – она качнула головой, словно отказываясь верить в то, что я здесь и сейчас ее об этом спрашиваю. – Прошу тебя, умоляю, не надо…
– Нет, ты скажи, скажи... – Я с трудом справлялся с губами, бесчувственными, онемевшими, словно бы стянутыми наркозом. – Вы с ним... вы?..
– Да, Боря, – тихо ответила она и, когда я выкрикнул ей в лицо: «Почему?! Как ты могла?!» – добавила еще тише: – Мне казалось, что я запаздываю.
На третий день мы вернулись.
16
В городке выпал снег, побелели крыши, потянуло морозцем и не привыкшие тепло одеваться жители попрятались по домам. В мощеных двориках сиротливо мерзло на веревках выстиранное белье, по набережной мело сухую крупу, и покрытые льдом лужи трескались под ногами, как ломкое матовое стекло.
Что произошло? Вот уже второй день мы словно чужие. Завидев меня в парке, Таня сворачивает в сторону и быстрой походкой уходит. Я хочу догнать и не догоняю ее, в нерешительности останавливаюсь. Может быть, это ревность? Как было бы хорошо... И мною овладел азарт испытать муки ревности, словно я опять соревновался с кем-то. Да, этот неведомый соперник меня опережал, а я снова отставал, запаздывал, и вот внезапно…
Но я тупо валялся на койке и не испытывал никаких мук.
Сосед мой что-то подбривал, подравнивал в парах одеколона, и был он никакой не галантерейщик, а обыкновенный портной из подмосковного городка Дедовска, шивший на заказ в ателье и на дому. Его мертвый глаз смотрел на меня, не мигая.
– Не вас ли ищут?
Я подскочил к окну и увидел Таню с Рязанским пекарем: он по-хозяйски держал руку на ее плече, так что украшенная татуировкой кисть свешивалась ей на грудь, и ее утиные шажки были безвольно покорны.
Я ощутил-таки запоздалый укол ревности...
Вечером я долго разыскивал Таню в надежде, что она окажется одна, без своего навязчивого спутника и мы сможем поговорить с ней. Но Тани нигде не было, – ни на набережной, ни в парке, ни на танцплощадке, и моя надежда чахла и увядала, отравленная мыслью о том, что, наверное, Рязанский пекарь вновь пригласил ее в ресторан или шашлычную и сейчас угощает дрянным, кислым и мутным вином.
Но вдруг я увидел ее на веранде пансионата: она играла сама с собой в напольные шахматы, переставляя по клеткам гигантские фигуры, при этом конь у нее ходил как слон, а слон как ладья. Я тихонько подкрался сзади и мстительно обнял ее за плечи. Она вздрогнула и не сразу обернулась ко мне, словно не решаясь взглянуть на меня, прежде чем найдет какие-то слова, спасительные для нее в ту минуту.
– Боря, ты не должен себя заставлять. Если это из жалости...
Она держала за выточенную из дерева головку гигантскую черную пешку и, клоня ее на ребро, пыталась договорить, но ее рот кривился и губы не слушались.
– Глупая, глупая! – Я жадно и торопливо поцеловал ее.
Таня выпустила пешку, и та, протанцевав на месте, встала на белую клетку.
– А с Рязанским пекарем ерунда. Я не ревную, – сказал я Тане и снова поцеловал ее.
После этого я посмотрел ей в глаза, поцеловал и ничего не сказал.
Срок путевки истекал (да и друг меня заждался), и пора мне было в Москву. У Тани же оставалась в запасе неделя, и, здраво рассуждая, это было удачным стечением обстоятельств. Таня провела бы еще неделю у моря, побродила по пустынным набережным, послушала раскатистый шум прибоя, изумрудно-зеленых волн, оставляющих на песке гребешки пены, подышала воздухом, пропитанным острым запахом водорослей, соли и пемзы, и мы отдохнули бы друг от друга... Да, отдохнули бы, успокоились, привели в порядок мысли, что называется, да и чувства в этом нуждаются после всех наших восторженных клятв, ссор, измен и примирений.
Но Таня отказывалась рассуждать здраво.
– Я с тобой, – сказала она, сосредотачивая все свое упорство на этом коротком слове.
– Чудачка, а целая неделя отдыха? – Я мягко напомнил ей довод, действовавший как бы вопреки моему желанию.
– Ты бросаешь меня с этим? – она кивнула туда, где мог находиться сейчас Рязанский пекарь.
Я не повернул головы.
– Ну, хорошо. Раз ты так решила… Едем!
И вот вагончик... На верхней полке, спиной к нам, трясся сосед по купе, в коридоре сновал проводник, разносивший чай, позвякивавшие ложками стаканы. Дверь то и дело открывалась, и мы с Таней сидели чинно, как на именинах. Казалось, что-то должно разбудить нас...
В середине ночи вагон умолк, проводник закрылся в своем закуте, а попутчик вышел на станции. Мы были одни. Никого. Не могу забыть этого: за окном ночные перроны, составы, огни, грохот встречных поездов, и мы одни, совершенно одни! И купе полетело в какую-то бездну, и разом отпала тяжесть, давившая нас обоих.
В Москве меня встречала мать.