Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц)
Речь была выучена, но перед допросом я снова почувствовал себя скверно и ко мне вернулось ощущение, что я плыву куда-то на дырявой посудине, готовой зачерпнуть бортом и погрузиться вместе со мною на илистое, склизкое дно. На столе белела стопка бумаги, приготовленной для отчета, в углу висел старый, прохудившийся зонт со сломанной спицей, который я обычно брал с собой, отправляясь любоваться ненастьем. И рядом с креслом пылились книги – немой укор тому, кто вот уже месяц, как забросил свои ученые занятия, чтение, выписки и конспекты. И так стало мне досадно и жалко потерянного времени, так тошно, гадко, мерзко от сознания своей беспомощности и неумения противостоять обстоятельствам, что я и впрямь представил себя утопшим и вообразил, как дюжие, краснолицые мужики пытаются зацепить меня крючьями, привязанными к баграм, и вытащить на берег.
«Ну, подождите! Я вам покажу!» – мстительно подумал я, адресуя свою угрозу тем, кто довел меня до такого отчаянного и безнадежного состояния, и еще раз мысленно повторил речь, стараясь вложить в нее побольше обличающего пафоса, сарказма и язвительной иронии.
В назначенный час я явился, пылающий жаждой мщения обличитель. Дежурный, дюжий краснолицый мужик, которому бы впору вытаскивать баграми утопленников, отхлебнул чаю, заваренного в банке из-под огурцов, нацепил на нос очки и заглянул в мою повестку. Он остался доволен ее содержанием, одобрительно кивнул и отвел меня в кабинет следователя. Следователь по особо важным делам Иван Федорович Скляр, крепыш с монгольскими скулами, клоком волос, свисающим с бритой головы, одновременно похожий на циркового борца и бухарского эмира, при моем появлении поднялся мне навстречу.
Поднялся с таким видом, словно сразу хотел предостеречь меня от ошибки, которую я мог совершить по незнанию здешних порядков и правил.
– Пожалуйста, пожалуйста. – Он торопливо пододвинул мне стул – не тот, на который я собирался сесть, а почему-то другой, стоявший с ним рядом. – Сюда, пожалуйста…
После этого он и сам снова сел, успокоенный тем, что теперь мне не грозит опасность ошибиться.
– Ну вот, а вы нам речь произносить хотели…
Он выдвинул ящик стола, словно отыскивая в нем что-то, и снова задвинул. После этого поднял на меня взгляд, как бы спрашивая, успел ли я справиться с удивлением, вызванным его словами.
– Речь? Я, собственно…
– Да речь, речь вы готовили, милейший. Только произносить-то ее не надо. Мы ее и так прочли. Вот она, ваша речь-то! – Небрежным жестом он приоткрыл папку, лежавшую на правом углу стола, и показал мне уголок какой-то бумаги. – А вот здесь ваш архив, который вы спрятали на кладбище, под могильными плитами. – Он накрыл ладонью груду папок на левом углу. – Мы же их оттуда аккуратненько извлекли и теперь внимательно изучаем. Да, изучаем и много любопытного для себя находим. Жаль только, некоторые бумажечки отсырели: погодка-то плохая, дрянь погодка, просто мерзопакостная, снизу задувает, сверху течет… – Он обронил замечание о погоде словно бы просто так, не вкладывая в него особого смысла, – обронил и попробовал на вес верхнюю папку. – Так что мы вас опередили, и теперь вам надо только признаться. Да, да, во всем чистосердечно признаться и подписать протокол.
– В чем мне признаваться?! Я вызван сюда как свидетель…
– Т-ссс! – Он приложил палец к губам. – А то нас услышат и поднимут на смех. Вы как свидетель. Надо же! И это после всего того, что вы натворили! После всех ваших преступлений! Да не свидетель вы – обвиняемый, да еще по нескольким статьям. Сажать вас надо. А вы как думали! За преступленья-то…
– Да что я натворил?! Какие преступления?!
Я чувствовал некую взвинченность, озноб, лихорадку.
– Как это какие? А поджог Рейхстага? А убийство германского посла Мирбаха? Это вам не преступления? – Иван Федорович смотрел на меня так, словно он искренне удивился бы, если я стал отрицать, что упомянутые им поджог и убийство – это преступления.
– Но позвольте!.. – Я был настолько возмущен, что не находил в себе способности даже к возмущению.
– Что, не поджигали? – Следователь Скляр угодливо подсказал мне ответ, который он от меня ждал как заведомо ложный, рассчитанный на то, чтобы его обмануть. – Ну, конечно, не поджигали. Натурально – нет. А бедный посол в чем виноват? – Тут он припал грудью к столу, чтобы, вывернув голову, посмотреть на меня снизу вверх. – В чем, я спрашиваю? За что его так зверски убили в собственном кабинете?
– Это какой-то бред! Что вы несете!
– Прошу не грубить, а то ведь я и обижусь. – Скляр неприязненно выпрямился и сразу стал сух, официален, даже немного скучен. – Ну, хорошо, мы простим вам поджог Рейхстага. Считайте, что не поджигали.
– Что значит – простите? И что значит – считайте?
– Простим, простим. Закроем глаза. – Он закрыл один глаз, чтобы другим все-таки видеть меня, следить за выражением моего лица, которое прежде всего выдавало во мне преступника. – Но вот пожар в цирке…
Тут он посмотрел на меня в оба глаза так, что я невольно заслонился ладонью от его пронизывающего взгляда.
– Что цирк?
– Сгорел. Вы разве не знали?
– Как же мне не знать, если я сам чуть не сгорел!
– Слава богу, хоть в этом не отпираетесь. А то терпеть не могу любителей во всем отпираться. Что-то ведь надо за собой и признать. Признать и тем самым помочь следствию, а то что бы мы делали без таких признаний. Пожалуй, и пропали бы… Итак, подытожим. Списать с вас сразу два таких преступления, как поджог Рейхстага и пожар в цирке – это уже многовато. За цирк вам придется отвечать.
– Да зачем нам поджигать цирк?! – воскликнул я и засмеялся, хотя не чувствовал себя способным даже улыбнуться.
Следователь Скляр с интересом взглянул на допрашиваемого, смеющегося в таком положении.
– Чтобы потом описать это в вашем романе. В романе-то вы все описали, и так красочно, так подробно: «Метнулось пламя… повалил дым…» Ради этого стоило и поджечь.
– А что, нельзя было не поджигать?
– Никак нельзя. Сейчас такое время: всем подавай поджоги, убийства, воровство, грабеж. А хороши бы вы были, если бы написали про пожар, а цирк-то вот он, как стоял, так и стоит. Пожалуй, вас и осмеяли бы, упрекнули в том, что вы далеки от правды жизни и прочее, прочее.
– В таком случае и Николая Трофимовича Полицеймако мы убили? – спросил я так, словно согласиться со мной означало открыть новый счет всевозможным нелепостям и откровенному абсурду.
Однако Иван Федорович был весьма удовлетворен таким вопросом.
– Конечно же, вы. Я об этом и хотел сказать, но вы меня опередили. Причины убийства те же.
– Но ведь убийство не доказано. Полицеймако бесследно исчез… – Я пользовался случаем, чтобы – вопреки распространявшимся слухам – выведать что-нибудь достоверное обо всем случившемся с Николаем Трофимовичем.
– Следы найдутся…
– Следы чего?
– Убийства, разумеется. Люди так просто не исчезают…
– Так… – Я почувствовал, что ход допроса подводит меня к тому, чтобы сделать некое умозаключение. – Значит, две статьи у вас уже есть. Какая третья?
Следователь Скляр был не против того, чтобы предъявить мне третью статью, хотя испытывал при этом некое затруднение.
– Третья весьма деликатная. Вот в романе вы пишете, что спасли от огня маленькую Эмми: «Я поднял ее на руки, прижал к груди» и так далее. Вот и возникает вопрос: если подняли на руки, то к каким частям тела вы прикасались?
– Я не прикасался, а нес ее сквозь бушующее пламя. Я спасал.
– Хорошо, хорошо. И все же ваши руки должны были прикасаться к определенным частям тела. К каким?
– Ну, к рукам, спине…
– А еще?
– К ногам.
– Ноги при этом заголились?
– Ну, наверное. Не помню. Я об этом не думал.
– Допустим, что не думали. А еще?
– Да хватит уже! Сколько можно!
– Так вы назовите. Не стыдитесь. Следствием будут учтены все обстоятельства.
– Что назвать-то?
– Да часть эту самую. А мы вас простим и все забудем. Считайте, что уже простили.
– Ну, вот что. Заявляю официально. Я не намерен терпеть ваши оскорбления. Ваши скользкие намеки.
– Так вы сами создаете почву. Сказали бы прямо. Или еще лучше написали в своем романе. А то про поцелуй-то глава у вас есть, а про все остальное…гм…
– Про что остальное?
– Ну, всякое там…
– Повторяю, я спасал из огня ребенка.
– А можно еще раз повторить?
– Пожалуйста. Я спасал из огня…
– А можно еще? – спросил следователь, словно его необыкновенно занимало то, сколько раз я способен повторить одно и то же.
– … Против религии, против морали, против всего святого и чистого. Заманиваете в свои сети наивных гимназистов, заставляете их, вместо того чтобы учиться, праздно шататься по городу, мерзнуть и мокнуть под проливным дождем. А потом простуда, доктора, горчичники, пилюли Было такое? Было! – Следователь развел руками, вынужденный признать во мне несчастного, который при всем желании не может отрицать того, что он без всякой охоты мне приписывает. – А вот, скажем, у кого-то жена умерла и дом сгорел – ему бы к Богу воззвать, душу излить, смириться и покаяться, а у вас вместо Бога что? Фук, изморось… Впрочем, это еще не самое страшное ваше кощунство. Думаете, мы не знаем, чем вы занимаетесь на ваших сборищах!
– Мы собирались лишь для того, чтобы…
– Не надо, не надо… Про плохую погоду, – он задержал на мне взгляд, на этот раз показывающий, что просто так подобные слова не употребляют, – расскажите кому-нибудь другому. Мы не настолько наивны, чтобы слушать эти сказки. И эти ваши красивые рассуждения о секретах… Красивые, очень красивые, и все-таки позвольте мне вам не поверить и со всей решительностью заявить, что не секрет, а тайна заставляет вас собираться вместе. Требуете доказательств? Извольте. – Он откинулся на стуле, разглядывая меня с откровенным удовольствием как наивного простака, еще не подозревающего о том, что он услышит. – Вот, скажем, вы, книгочей, библиотечный сиделец, завсегдатай книжных лавок. Казалось бы, что может быть безобиднее вашего увлечения Ренессансом, картинами Леонардо, подробностями его биографии. Но ведь на самом-то деле вовсе не картины вас влекут и не история их написания, а нечто совсем иное. Сказать, сказать?
– Ну, скажите… – Я пожал плечами, давая разрешение на то, что произошло бы и без всякого разрешения с моей стороны.
– Да, да, не картины, а тайна двух младенцев, изображенных на одной из них. Я даже не буду уточнять, каких младенцев, поскольку по сравнению с ними меркнут все алхимические свадьбы пана Станислава и масонские символы на надгробьях Софьи Герардовны. Вот какая подробность выясняется…
– Но ведь это личное. – Я смущенно кашлянул и слегка понизил голос. – У каждого есть право…
– Что значит – личное?! – Иван Федорович слегка привстал, готовый грозно выпрямиться во весь рост, если я буду упорствовать в употреблении насторожившего его сомнительного словца.
– Ну, как бы вам сказать… Меня действительно влекут некоторые темы, некоторые предметы, о которых не принято широко распространяться. Но на заседаниях общества мы никогда… ни при каких обстоятельствах… себе не позволяем. Проверьте по протоколам, раз они теперь у вас.
– Не надо принимать нас за дураков. Ясно, что такие вещи в протоколы не вносятся.
– Возьмите устав…
– Что устав, что устав! В уставе можно написать все что угодно, а наедине, шепотом…
– Значит, все же наедине?
– Конечно, об этой тайне вы могли говорить с кем-то вдвоем или втроем. Со всеми – о погоде, о ранней весне или запоздавшей зиме, а с избранными – о тайне.
– Допустим, мог бы. Но опять же это личное, личное. Иметь личные тайны в нашем городе еще никто не запрещал и, надеюсь, не запретит.
– Извините, давайте объяснимся. – Он сел и положил перед собой руки так, словно этот жест можно было считать началом самого решительного объяснения. – Не запрещал, но видите ли, здесь очень зыбкая грань. Очень зыбкая, ускользающая и размытая. Вы называете себя любителями плохой погоды, но при этом выясняется, что у каждого из вас… да, да, у каждого, следствие это установило… и у Софьи Герардовны Яблонской, и у пана Станислава, и у мадам Заречной, и у вас, и даже у гимназиста Попова…
– Нет, нет, нет! – воскликнул я так, словно главное было не позволить следователю договорить до конца, а затем самому сказать такое, чтобы ему пришлось все начинать сначала. – Мало ли у кого какие тайны. И у меня, и у вас, между прочим… За всю жизнь-то их столько накопится, что и не сосчитать! Одних детских тайн – великое множество. Но мы затем и собираемся вместе, чтобы хотя б на время избавиться от этой накопившейся тяжести, от этого груза, сбросить его, освободиться.
– Позвольте, одно дело тайна Матрены Ивановны, которая скрывает от соседей, за сколько червонцев она продала на рынке порося, а другое – тайна двух младенцев.
– Но ведь и та, и другая – личная… И именно это – груз. Одиноким людям приходится иметь тайны… чтобы как-то скрасить… свое существование. Но когда мы собираемся вместе, никакие тайны нам не нужны. Ведь мы уже не одиноки.
– Позвольте, позвольте, – следователь Скляр нетерпеливо отбросил упавший на лоб клок волос, – во все времена общества подобные вашему создавались с одной целью: хранить тайны.
– Да, но в том-то и наше отличие, что мы собираемся для того, чтобы от них избавляться.
– М-да… – Следователь не сумел скрыть досадливую мысль, что моим словам не откажешь в убедительности, и именно поэтому произнес: – И все-таки вы меня не убедили. Увы, в интересах следствия я вынужден вас задержать.
– Меня задержать?
– Да, до подробного выяснения всех обстоятельств, связанных с вашим делом. Раз есть тайники, то, может быть, есть и оружие…
– Но ведь это же про-из-вол! – Я произнес последнее слово раздельно, по слогам, будто бы и не подозревая о том, какой оно возымеет дискредитирующий следователя смысл, если все слоги составить вместе.
А вот и нет. Нет никакого произвола. Я, может, и хотел бы, чтоб он был, но произвол тут, увы, никак не обнаруживается. Не обнаруживается, поскольку… – Он заботливо оглядел меня и смахнул с моего рукава пушинку. – Поскольку предварительное задержание подследственных предусмотрено соответствующей статьей. Показать? Хотите ознакомиться?
Я ничего не ответил, чтобы не давать ему повода для еще большего торжества, чем то, с которым он на меня сейчас смотрел.
– А как же наше следующее собрание? Что ж оно, не состоится?
– Как знать, как знать…
– Вы посадите меня в одиночную камеру? – Я особенно выделил голосом слово, которое после нашего недавнего разговора об одиноких людях приобретало дополнительный оттенок смысла.
– О нет! – он широко улыбнулся, словно ему очень хотелось, чтобы я задал именно этот вопрос. – Нет, в камере у вас будет с кем побеседовать обо всех прелестях плохой погоды.
Краснолицый дежурный отвел меня в камеру. И, едва лишь открылась дверь, я увидел знакомые и дорогие для меня лица Цезаря Ивановича, пана Станислава, капитана Вандича и других членов нашего общества, окутанных темнотой, создаваемой тусклой закрашенной белилами лампочкой. Занятые разговором, они при моем появлении внезапно смолкли, разом обернулись ко мне, и в их глазах промелькнула радость и… испуг. Да, затаенный испуг, словно мои друзья, не успев обрадоваться, торопились подготовить себя к тому, что повод для радости окажется обманчивым и обернется еще одним звеном в той цепи роковых обстоятельств, перед которыми они чувствовали себя бессильными и беззащитными.
Цезарь Иванович лишь слабо пожал мне руку и отвернулся, явно не желая произносить никаких слов, столь же обязательных, сколь и ненужных в этом положении. Пан Станислав издали приветствовал меня вымученной, страдальческой улыбкой, а капитан Вандич почему-то счел нужным по-военному отдать мне честь, как он всегда это делал, хотя ни обстановка, ни настроение собравшихся к этому не располагали. После этого он все-таки тоже пожал мне руку, словно его приветствие нуждалось в дополнении, призванном внушить, что, несмотря на шутливые жесты, настроение у него не лучше, чем у всех.
– Значит, они и вас почтили приглашением их посетить и уговорили остаться с ночевкой. А мы-то надеялись… – Он выпустил мою руку, которую от растерянности я продолжал держать так, словно после первого рукопожатия могло последовать второе.
– А вас-то давно взяли?..
– Меня вчера, пана Станислава два дня назад, а Цезарь Иванович здесь уже три дня. Его взяли первым и допрашивали уже несколько раз.
Я посмотрел на Цезаря Ивановича, который по-прежнему стоял, отвернувшись, словно после всего пережитого встретиться со мной взглядом было для него слишком большим испытанием.
– … Да, допрашивали ночью, издевались и ужасно хамили, – капитан Вандич слегка понизил голос, рассказывая в присутствии Цезаря Ивановича о том, о чем сам он не мог говорить без дрожи в голосе, капелек пота на строенной картофелине носа и испарины, мелки бисером покрывающей узкий лоб. – А вас? Вас они допрашивали?
Я коротко поведал о своем допросе, дурацких намеках на мою причастность к поджогу Рейхстага, убийству германского посла и о попытках следователя обвинить меня в том, что я храню тайну двух младенцев. После этого я немного помолчал с таким видом, который всех обязывал к молчанию, и, слегка понизив голос, произнес:
– Мне удалось узнать, что, оказывается, Полицеймако исчез.
– Как исчез? – спросил пан Станислав, наоборот повышая голос от удивления.
– А вот так. Был, а потом его не стало.
– Но ведь говорят, что совершено покушение, что найден труп...
– Мало ли что говорят! Никакого трупа не найдено. Я узнал это от следователя.
– Тайны, сплошные загадки и тайны...
Пан Станислав умолк, чтобы дать высказаться другим, но, поскольку новых желающих вступить в разговор не нашлось, капитан Вандич задумчиво произнес, накручивая на палец кончик рыжеватого уса:
– Да, наши личные тайны для них зацепка, и они будут всячески доказывать, что ради них-то мы и собирались. Если этот вариант не удастся, они попробуют другой: с оружием, бомбами, гранатами, взрывными устройствами. Недаром же он упомянул о тайниках, как вы сказали… Да, похоже, что суд…
– А вы думаете, что будет суд?
– Непременно. Будет громкий судебный процесс. Мы эту тему здесь уже обсуждали и все сошлись в едином мнении. – Капитан Вандич с откровенным удовольствием рассек маленькой ладонью воздух, слегка озадачив этим жестом тех, кто не совсем понимал его значение.
– Ну, а зачем им устраивать громкий? – спросил я, тем самым признаваясь в том, что тоже многое не совсем понимаю.
– Так ведь давно не было. Да, очень давно, а ведь так нельзя, никак нельзя. Как-то даже непозволительно. Должно непременно быть. – Он снова рассек воздух с прицельным прищуром рубаки, наносящего сабельный удар.
– Что должно быть? Говорите яснее.
– Судебный процесс по делу о тайном обществе, ордене, секте или просто группе заговорщиков. Если не разоблачить и не осудить тайну, люди потеряют вкус к тому, что существует явно. Явное станет скукой, обыденностью, житейской прозой, а это может привести к массовым самоубийствам, как во времена Вертера.
– Пусть судят хорошопогодников…
– Нельзя. Они для этого не годятся. Мелковаты они для громкого суда, не заслуживают такой награды.
– Ах, это и награда! И наказание, и награда!
– Конечно! Ведь это жертва – невинно пострадать. Но только жертва должна быть чистой – без пятна и порока… – Капитан Вандич произнес это с многозначительной уклончивостью, явно не стремясь к тому, чтобы его сразу поняли.
– А нас вы считаете порочными?
– Нет, мы агнцы, агнцы, и все же одно пятнышко…на нас…
– Снова вы туману напускаете. Яснее!
– Туману, туману. – Капитан Вандич усмехнулся, связывая с этим словом свои, пока не ясные для других представления. – А вот вы вспомните: однажды мы собрались во флигеле, чтобы поговорить об облачной, пасмурной и туманной, – на этом слове он улыбнулся как бы в угоду тем, кто сам же его ему и навязал, – весне. Весне, которая хороша тем, что не вселяет в нас обычной лихорадочной тревоги, а, наоборот, успокаивает и умиротворяет. Я как признанный знаток пасмурной весны должен был сделать главное сообщение. Я готовился всю неделю. Я писал по ночам, зачеркивал, выбрасывал в корзину и снова писал. Мне хотелось достичь совершенства, выразить невыразимое – эту таинственную, несказанную прелесть пасмурной весны. Прелесть, заключенную в слоистых дождевых облаках, за которыми прячется солнце, молочном тумане, застилающем просветы аллей, прозрачных, опутанных изморосью деревьях… И что же? Едва лишь я начал, разговор свернул… свернул на другие тайны. Кто-то вскользь упомянул о курфюрсте Пфальцском, и все дружно подхватили, стали восторгаться чудесными механизмами в его садах и прочими изобретениями, а о пасмурной весне забыли, к этой теме больше не возвращались. Разве не так?
– Оскорбленное самолюбие! – воскликнул пан Станислав, тем самым признавая, что когда-то именно он вскользь упомянул и теперь отстаивал свое законное и выстраданное право на это.
– Ну уж, ну уж! – Капитан Вандич заслонился ладонями, как бы прося избавить его от подобных выпадов. – Мое самолюбие оставил я на дне южных морей, и нырять за ним вам не советую. Мне просто жаль, что мы тогда нарушили устав…
– Запятнали, так сказать, честь мундира, – несмотря на протесты собеседника, не унимался пан Станислав.
– … И не надо доставать из шкафа мой мундир, выгоревший на солнце, простреленный пулями и увешанный орденами. Для меня теперь смысл жизни, ее блаженство и отрада в одном: в наших собраниях и беседах о плохой погоде. Право же, в плохой погоде есть что-то русское, милое, родное, несказанное. Это особенно чувствуешь там, на экваторе, в южных морях. Ах, как я люблю… я могу часами смотреть… – Капитан закрыл глаза, вопреки своим словам предпочитая ни на что не смотреть, раз перед глазами не было столь дорогих и любимых предметов. – Или, закутавшись в плащ, бродить… А главное, что есть люди, близкие мне по духу. Есть вы, мои друзья…
– И никаких личных тайн у вас нет? Ведь вы поплавали, поскитались по свету…
– Нет… Зачем мне тайны!
– Ну, а всякие там сокровища, клады, сундуки с жемчугами и бриллиантами?
– Ах это! По молодости, разумеется, да, были тайны, были страсти, были честолюбивые мечты… Но теперь я во всем этом разочаровался.
– Жаль. Нитка жемчуга, – и мы могли бы подкупить стражу и бежать… – Пан Станислав придал лицу заговорщицкое выражение и понизил голос до свистящего шепота, чтобы его не услышали стражники из тюремного коридора.
– Подождите. Еще сама стража будет стараться нас подкупить, лишь бы мы согласились немного побыть в этих стенах. – Капитан открыл глаза и обвел всех невинным взглядом, чтобы никто не усомнился в том, что он и сам до конца не понимает смысла сказанного.