355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бежин » ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы) » Текст книги (страница 32)
ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:46

Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"


Автор книги: Леонид Бежин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 40 страниц)

Глава восемнадцатая
АПОФЕОЗ ВЕЩЕЙ

Катя была уверена, что все плохое в жизни – от людей, а все хорошее – от вещей. Люди с трудом понимают друг друга, их обуревает гордыня и тщеславие, меж ними вечная борьба и скрытое соперничество, каждый стремится выгадать за чужой счет – словом, трудно, тошно, муторно. А вот с вещами человеку легко. Вещь требует лишь самого малого, – чтобы с ней любовно, бережно обращались, а взамен дарит отраду душевную, благо и счастье, покой и уют.

Открыв для себя это правило, Катя поразилась его мудрости и разволновалась так, словно не знала, куда деваться от свалившихся с неба бешеных денег, которые нужно срочно потратить. Она даже пожалела, посетовала, прикусив губу, что откровение не снизошло раньше и сорок годков она, святая наивность, простота казанская, прокуковала впустую: пойди верни!

Не вернешь жеребчиков, потому что гонялась она за химерами, пробовала устроить счастье с мужем, дочерью, матерью, заручившись одобрением и благословением отца Александра, получившего новых образцовых прихожан. Да, пробовала сцепить их всех, словно петли крючком, и узлом завязать. И что из этого вышло?

Вместо узелка – удавка...

Муж стремился не к тому, чем она его одаривала, ублажала и услаждала, а к тому, что можно было стащить украдкой, – слямзить, как говорится. По воскресеньям рвался удить, на поплавок глазеть до сонной одури, или по грибы – кусты ломать, сухие листья ворошить и под коряги заглядывать, лишь бы подальше от созданного ею рая! И кончилось тем, что исковеркал, искорежил, раскардачил и свою, и ее жизнь, от отца Александра подался к баптистам, завелась у него вдовушка, а теперь вот назад просится, да кто ж его, лешего, пустит!

Впрочем, не у нее одной – и у других те же беды и несчастья, которых Катя раньше, может, и не замечала, но сейчас посмотрела вокруг ясным взором и убедилась: те же. Люди, словно чаши весов: то одна перевешивает, то другая, а счастливого равновесия нет. Почему? А потому что не следуют мудрому правилу, не ведают, горемыки, что хорошо и что плохо.

Но есть среди них и те, кто поумней, – знают и следуют, и поэтому чаши с гирьками у них выравниваются. Что им страдать из-за домашних неурядиц, из-за мужей-рыболовов и грибников – они вместо этого лучше денег прикопят и красивую вещь, красотулечку, принцессу, игрушку елочную, купят, и жизнь им покажется счастливой, как комната, освещенная бликами хрустальных подвесок. Катя не раз замечала, как склонность к покупке вещей – стоит ей грибком проклюнуться, – преображала, перевоспитывала, и безнадежный, горький пропойца забывал о заветной рюмке, охотясь по магазинам за редкой мебелью, креслами, диванами, коврами.

Катя тоже заболела этой страстью. Вещи окружали ее тесным кольцом, и она была с ними на редкость заботливой и аккуратной, шептала, ворковала, припевала. Сиденья стульев обшила чехлами, а окна держала зашторенными, чтобы мебель не выцветала на солнце. Так почему же ей не было счастья, отец Александр?! Советчик, заступник и молитвенник вы наш, почему?! Где ее жеребчики затерялись, запропастились, завязли?! Ведь открыла же, открыла мудрое правило, а чашечки весов...

Катей овладевала мнительная догадка, что ей подсунули вещи иные, чем другим, похуже, с брачком, и Катя отчаивалась. Да, ей словно бы достались списанные и отслужившие свой срок вещи, и хотя внешне они выглядели как новенькие, Кате казалось, что неведомый похититель украл их отлетевшую с ангелами в иные миры, сокровенную сердцевинку, их душу, и они стали похожи на кем-то набальзамированные и нарумяненные мумии.



Глава девятнадцатая
КУЗЯ ПРИМКНУЛ

В ноябре восемьдесят восьмого Нина Евгеньевна была поражена узнанной новостью. Она не хотела в состоянии взвинченного возбуждения говорить о ней мужу, зная свойство Глеба Савича – он ведь актер – улавливать не столько смысл самих слов, сколько таящийся в них нервный заряд, молниевидную, змейчатую спиральку, искорку. Если поведать ему печальным голосом о радостном событии, Глеб Савич сначала огорчится и сникнет и лишь потом поймет, что надо радоваться и станет с жаром убеждать в этом жену.

Вот и на этот раз Нина Евгеньевна постаралась успокоиться и взять себя в руки, чтобы безучастно поведать мужу: Кузя примкнул. Да, именно сейчас, когда отца Александра перестали вызывать на допросы, устраивать у него обыски и он из гонимого, опального превратился во всеми почитаемого, признанного и любимого, Кузя окончательно примкнул к стану его злейших, непримиримых врагов. Он ходит в храм, где отца Александра люто ненавидят, исповедуется тамошнему священнику – отцу Мисаилу, который до этого был старшиной саперной роты, бил китов из гарпунной пушки, беспробудно пил и принимал в палатке пустые бутылки, и даже всерьез намерен жениться на его дочери. Жениться!

Нина Евгеньевна как любящая мать заранее готовила себя к женитьбе сына, постоянно думала о ней, сверяла свои помыслы с тем, что слышала от отца Александра, наблюдая, как он воспитывает собственных детей. Вдохновленная его примером, Нина Евгеньевна не стремилась участвовать в выборе Кузи, выслушивать, советовать, одобрять, порицать. Наоборот, она удерживала себя на позиции умного и трезвого стороннего наблюдателя: нет уж, милый, ты сам! Участию же надлежало проявиться тогда, когда она воспитывала в сыне свойства, необходимые для правильного выбора, возила его в Новую Деревню, приглашала на собрания их малой группы, созданной отцом Александром.

Но, словно опытный тренер и наставник горячего игрока, Нина Евгеньевна отступала на шаг, лишь только приближался момент применить теорию на практике. Она надеялась на свое усердие в воспитании, уповала на него как на некое спасительное средство, способное уберечь сына от вечных ошибок, а ее – от скверного чувства их беспомощного свидетеля. И вот оказалось, что в выборе сына ее усердное воспитание, поездки в Новую Деревню, занятия в группе сыграли самую ничтожную роль: какая-то сторонняя сила вмешалась и смела, разрушила все расчеты.

Нина Евгеньевна по натуре была кропотливый созидатель. Она отчитывалась и перед собой, и перед отцом Александром в каждом совершаемом ею усилии и в каждом из них видела смысл, от каждого ждала результата. И вот настало время сложить вместе множество мелких усилий и получить крупный результат. Но выходило, что она с ее благими упованиями не единственный созидатель результатов, есть еще более могущественный, именуемый судьбой, случайностью, жизнью, злым роком, дьяволом, наконец, и он-то не щадя ломает хрупкие постройки, с таким тщанием ею возводимые!

Невеста была вдвое старше Кузи, с ребенком, рахитичной, тонкорукой девочкой, по-монашески одевалась, смотрела в пол и устраивала у себя тихие сходки, где никто не призывал жечь синагоги и разорять еврейские кладбища, никто не призывал, никто, никто, но всегда был некто, кто с наслаждением разорил бы и сжег, при молчаливом одобрении собравшихся.

Невесту звали Марфой, и по характеру она показалась Нине Евгеньевне необыкновенно тяжелой: и не подумала бы, что такие бывают, если бы не встретила. Во время этой встречи – случайно столкнулись на улице, возле Центрального телеграфа, – она хмуро перебирала четки коротенькими красными пальцами, смотрела куда-то в сторону, изнывая от нетерпения, пока Кузя разговаривал с матерью, и ждала повода, чтобы поскорее распрощаться с ней. Нину Евгеньевну поразил ее черный старушечий платок, заколотый брошью, длинная черная юбка и сапоги, наполовину скрытые под нею.

Да, да, сапоги, словно у лесничихи или комендантши!

«Мальчик мой, ты же мечтал, к чему-то стремился, искал себя! Ты семнадцать раз прочел Библию! И что же теперь?! Будешь разорять кладбища, осквернять могилы и устраивать погромы в синагогах?!» – хотелось ей спросить, глядя в лицо сыну расширившимися от сострадания, полными слез глазами. Но она не спросила, решив дождаться другой минуты, – удобного случая, когда они с сыном будут наедине.

А тем временем все-таки рассказала обо всем мужу.

– Что ж удивляться! Результат закономерен, – сказал Глеб Савич и, не распознав до конца ее отношения к случившемуся, сделал вид, что свое отношение считает нужным до поры до времени скрыть.

– Ты мне приписываешь вину? – спросила Нина Евгеньевна, удивляясь такому началу.

– Я помню фразу, которую он произнес однажды после вашего разговора: «Наверное, хорошие лица бывают только у атеистов». Произнес со скептической усмешечкой и гримасой какой-то затаенной боли. И при этом в глазах блеснула такая решимость, словно он собирался употребить все свои силы на то, чтобы доказать тебе обратное. Вот он и доказывает...

– Я действительно ему однажды сказала, что в церкви мало хороших лиц. Я и сейчас могу это повторить. – Нина Евгеньевна с досадой пожала плечами, удивляясь, что такие ясные по сути слова кем-то воспринимаются столь превратно. – Мы и с тобой не раз говорили, что в нашем обществе церковь как социальный институт, как сформировавшаяся по определенным психологическим признакам людская среда, словно магнит, притягивает к себе все косное, невежественное, враждебное культуре и другим религиям и в конечном итоге языческое. Да, языческое, поскольку веру они подменили церковным обрядом, целованием икон, свечками, поминальными записками, освящением куличей и пасхальных яиц. Вместо живого Христа, который есть в каждом из нас, у них вечно живое было ,заветы отцов, патриархальная старина. Они раболепствуют пред властью, потому как сами безмерно любят власть, услаждаются ею. И они всегда найдут себе помощников в воинствующей черной сотне и поддержку на Лубянке. При этом они в восторге от себя, в восторге от себя, как выразился отец Александр. Эти их черные рясы и клобуки... какое-то царство мух. Царство мух! – Нина Евгеньевна заслонилась ладонью от воображаемой картины, размытые очертания которой упорно и навязчиво ее преследовали.

– Для тебя они хуже атеистов? – спросил Глеб Савич, произнося последнее слово с легким дрожанием голоса, выдававшим ликование того, кто подстроил другому замаскированную ловушку.

– Знаешь, хуже. Да, хуже! Отец Александр не раз говорил, что атеизм – это дар Божий, что это великая оздоровляющая сила, что ни один храм не был закрыт без воли Божией, что всегда отнималось только у недостойных...

Глеб Савич с поощрительной улыбкой выслушал эту пылкую речь.

– Вот и не удивляйся, что Кузя бросился искать спасения от вашего дарованного свыше, оздоровляющего атеизма. – Он посмотрел на нее долгим взглядом, который сопровождался внушительной паузой. – Ну и что ж ты как мать намерена все-таки делать?

– А ты? – спросила она, тем самым испытывая, долго ли он способен разыгрывать благородное невмешательство там, где, в сущности, преисполнен лишь вялого и немощного равнодушия.

– Что я, грешный! Меня вы давно отстранили...

– Не время считаться, Глеб!

– Время... время собирать камни и время их бросать, – возвестил он торжественно и сам же слегка зарделся: это прозвучало не так, как ему хотелось, и он кашлянул в знак того, что предоставляет желающим долгожданную возможность испепелить его немым укором в глазах. – В общем, моя точка зрения такова, что пусть! Пусть, пусть, пусть! Пусть все летит в тартарары! Пусть женится! Лично я пас, как говорится... Эх, в карты давно не играли! В картишки!

– Глеб! – воскликнула Нина Евгеньевна, уронив руки, призванные донести до него ее беспомощный призыв. – Как ты можешь! Ведь ты же один из первых в нашей библейской группе! Ведь у нас семья, наконец!

– Нет у нас никакой семьи! – воскликнул Глеб Савич, странно взмахнув рукой с вывернутым, острым локтем. – Ничего у нас нет... вот и все!



Глава двадцатая
БАЛОВЕНЬ-МУЧЕНИК

Глеб Савич высказал самое наболевшее, – то, что напухло в душе, как нарыв, как гноящаяся рана: он причислял себя к мученикам и страдальцам. Его тайные муки были скрыты от людского глаза, и, глядя на него, никто бы не подумал, что Глеб Савич Бобров, любимец партера и лож, баловень сцены, страдает. Он предпочитал молчать о своих душевных ранах и в разговоре о себе, человеке, конечно же ранимом и деликатном, считал уместной насмешливую, слегка небрежную снисходительность, освобождавшую собеседника от обременительной обязанности слишком ему сочувствовать.

Причиной этому была отнюдь не ложная скромность и самоуничижение, и Глеб Савич ни перед собой, ни перед другими не умалял значения собственных переживаний. Напротив, он словно бы признавал некую общественную опеку над своим душевным покоем, миром и благополучием. Глеб Савич имел полное право сказать обществу: вот люди, лишившие меня спасительного покоя, причинившие мне душевную боль. И общество тотчас ополчилось бы на виновных, их разоблачило и покарало.

О, как возмутилось и вознегодовало бы общество, узнав о том, что вместо прихотливых настроений, капризов, шалостей, вольностей и причуд артистической жизни, вместо размышлений о сути искусства, религии, чтения книг и бесед с умными людьми, – такими, как отец Александр и кое-кто из их библейской группы, его любимец Глеб Савич Бобров ведет жизнь, полную будничной борьбы и мучений! Но он не прибегал к гласности (хотя теперь это и в моде), а молчаливо нес свой крест. В этом-то и была его роль страдальца, страдальца тайного, добровольного и безропотного.

Глеб Савич был уверен, что люди, которые досаждают ему своими просьбами, вечно чего-то требуют, на что-то претендуют, корят его тем, что он не проявляет о них заботу, на самом деле лишь благодаря этой незримой заботе и существуют. Его тайное мученичество и страдальчество словно питало их живительными, целебными, омолаживающими соками, и когда Глеб Савич воскликнул, что у него нет семьи, он из молчаливого и тайного страдальца впервые превратился в страдальца явного. Он облачился в гладиаторские доспехи и двинулся в наступление, чтобы уязвить лезвием меча тех, от кого сносил унижения и на кого копил не отмщенные обиды. И его не заботило, как он будет выглядеть в их глазах и каким именем его назовут. Глеб Савич соглашался на любое имя, лишь бы освободиться от того, что подпочвенной влагой напирало изнутри, из кромешных потемок души. Он упивался собой в эту минуту и даже ощущение собственной неправоты – чудовищной неправоты! – не останавливало его воинственную и страдальческую душу.



Глава двадцать первая
НЕЗРИМЫЙ ИСПОЛНИТЕЛЬ

Света боялась в себе неожиданного.

С детства она росла без отца, и мать, поглощенная своими мыслями и заботами, не обращала на нее особого внимания. Поэтому Свету никогда никто не воспитывал, не вразумлял, не наставлял, и вместо воспитателя и советчика она чутко прислушивалась к тому мнению о себе, которое складывалось у окружающих. Чтобы вести себя правильно, надо было ни в чем не противоречить этому мнению, оправдывать его своими словами, жестами и поступками: это было единственным способом избежать ошибки. Поэтому Свету охватывал страх, если в душе поднимались неведомые ей чувства, она суеверно гнала их прочь, хватаясь за спасительную соломинку знакомого и привычного.

Запас привычного истощался, а запасы неведомого скапливались, набухали и лавиной устремлялись в прорехи, которые она не успевала латать. Минутами Света до неузнаваемости менялась. Кто-то помимо нее произносил слова, сопровождая их не свойственными ей, пугающе чуждыми жестами. Кто-то совершал поступки, которых Света никогда не ждала от себя и не знала, как их оценить, как к ним относиться и с чем их сверять.

Когда обнаружился Жоркин обман, она стала тихо изводить и преследовать мужа. Внешне она оставалась по-прежнему терпеливой и робкой, какой ее и привыкли считать, но в душе совершалась кропотливая работа, нацеленная на то, чтобы причинить мужу больше зла, больнее уколоть, глубже ранить. Света чувствовала странную готовность творить зло, испытывая редкое наслаждение от сознания причиненной кому-то, – может быть, в отместку – боли.

Из человека доброго и уживчивого она катастрофически быстро превращалась в чудовище, монстра, злодея, и остановить ее ничто не могло. Иногда Света сама пугалась тайной нацеленности своих слов и поступков, даже не распознавая до конца их смысла, и тогда списывала смутно ощущаемую вину на свое неведение, служившее незримым исполнителем ее воли.

– Что ты все точишь, точишь, словно червяк древесный! – однажды взвился как ужаленный Жорка, не выдержав ее тихой, заунывной, монотонной осады.

– Я?! – Света искренне удивилась, явно не подозревая, что ее действия отвечают тому названию, которое выискал для них муж.

– Ну, было у меня, что ж теперь! Давай налаживать жизнь... можем к отцу Александру съездить. Давно тебя зову, а ты ни в какую!

Она услышала, уловила, учуяла в его словах то, что заставляло в них отчасти поверить, но требовало от него дополнительного испытания.

– Жорик, – позвала его загадочно Света, заговорщицки суживая глаза, – а вот скажи, что она... гадина.

– Она?! Пожалуйста... – Своей угодливой готовностью выполнить просьбу жены он представлял в самом незначительном свете сам факт ее предательского выполнения.

– Жорик, – Света словно бы уговаривала его выпить горькую, маслянистую настойку, обещавшую принести облегчение, на которое он сам уж и не надеялся, а ждал лишь скверного и противного вкуса во рту, – ну скажи... А твой отец Александр – упырь, раз о нем такое пишут.

– Читала?

– Читала. Не первый раз. Скажешь?

– Пожалуйста. Она... ну, дурочка, словом, и сам я дурак, – судорожно сглотнул он.



Глава двадцать вторая
ПРАВИЛА… ПРАВИЛА…

После этого Жорка напился, безобразно, с дракой, буйством, разбитыми стеклами. И когда его заталкивали в зарешеченную сзади милицейскую машину, сорвался ногой с приступки, расшиб в кровь колено, держась за него как за часть тела неведомого свойства, на ощупь явно отличную от остальных частей, и несколько раз завороженно повторил: «Ну все! Ну все!» Дверца захлопнулась, ключ повернулся, и машина двинулась-ринулась, подбрасывая его на ухабах так, что нашу, русскую, затянуть хотелось: «Из-за острова на стрежень...» Хаос и туман в голове не мешали ему думать. И, следя за своими несуразными жестами, Жорка радовался тому, каким правдоподобно пьяным он выглядит, хотя на самом деле – уж он-то знал! – совершенно трезв. Трезв, как стеклышко – то самое, которое он разбил, и осколки на земле валялись, посверкивали.

Трезв и способен думать, серьезно и о серьезных вещах.

Жорка решил, что в жизни ему не хватало настоящих правил, он их боялся и избегал, считая, что они только мешают жить. Жорка уставал и маялся от всего, что становилось правилом, входило в привычку, и его ужасало главное из них: жить, как все. Поэтому, вопреки всем навязываемым правилам, он и бросил завод, устроился в мебельный, и всемогущая судьба, временно поселившаяся на Лубянке, свела его с отцом Александром.

Поначалу тот тоже показался ему воплощением все того же скучного правила: венчания, отпевания, требы, по-стрекозьи прозрачные невесты, нарядные восковые покойники, кресты над замшелыми могильными плитами, травка и граненый стакан, накрытый ломтиком черного хлеба (не закусишь, так занюхаешь!).

И вот отец Александр с портфельчиком, в пальто, наброшенным поверх рясы, спешит, торопится, не опоздать бы на электричку...

Но постепенно Жорка стал замечать, что в присутствии отца Александра он стыдится чего-то, смущается, робеет. Он долго не мог понять причины этого, но затем осознал, что отец Александр его чем-то непреодолимо притягивает, что он его побаивается, но очень уважает и, может быть, даже любит и боится предстать перед ним тем, кого тот в нем по своей доверчивости совершенно не подозревает: посланником судьбы-Лубянки... А если и подозревает, то терпит, хотя, наверное, и презирает. Жорке же хотелось, мучительно, затаенно, жгуче хотелось стать достойным любви отца Александра.

Отступления от правил ничего ему не дали, и он слепо уверовал в правило, одно-единственное, забытое людьми, следуя которому они могли бы открыть в себе любовь, как знатоки и прозорливцы по веточке лозы находят в пустыне воду.

Это правило и сделало бы их счастливыми. И Жорка вспомнил, как он был счастлив и как он всех любил, когда в третьем классе ему за хорошую учебу подарили книгу с размашистой, завитушечной подписью директора. Да, чубатого, с высоко остриженным затылком – Петро Богдановича. И теперь эта минута – он подходит, сияющие, повернутые в его сторону (словно у гвардейцев при команде: «Равняйсь!») лица за столом, и ему торжественно вручают – была самой важной и значительной в жизни.

– Слышь, батя, книгу мне подарили... в третьем классе, – обратился он к участковому с малиново-красным, обветренным лицом и седыми бровями, сидевшему спереди, рядом с шофером.

– В колонии, что ли?

– В школе, в третьем классе... Честное слово!

– Ладно, сиди у меня, отличник!

– Честное слово, говорю! Способный я был и бедовый... «Записки охотника» называлась. Читал?

Участковый отвернулся, как отворачиваются, чтобы не выругаться.

– Слышь, не пьяный я. Не пьяный! Хошь, дыхну?

– Я те дыхну, я те так дыхну, что родная мать не узнает! – задушевно произнес милиционер, и машина резко вздыбилась-остановилась. – Выходь!

– Выхожу, выхожу. Все равно через час отпустите, – сказал Жорка, насмешливо держа руки за спиной, хотя они не были связаны.

– Ишь ты какой! Жди-ка! Выкуси!

– А вот посмотрим.

Через час его отпустили.







    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю