355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бежин » ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы) » Текст книги (страница 40)
ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:46

Текст книги "ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)"


Автор книги: Леонид Бежин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 40 страниц)

СЦЕНА ВТОРАЯ
 ДЕВОЧКА, ЛЮБИВШАЯ ВИШНИ (ТЕМА)

13 августа 1837 года, Лейпциг. Имя Клары Вик на афише концерта отпечатано большими типографскими буквами, – словно для контраста с ее маленьким ростом, хрупким сложением и еще совсем юным возрастом. Кассир продает последние билеты, дамы поправляют прически у зеркала, а их затянутые в мундиры и фраки, благоухающие одеколоном мужья с нафабренными усами сдают в гардероб шляпы, зонты и высокие боты. Публика чинно рассаживается, и зал постепенно заполняется.

Шуман приехал за пять минут до звонка, купил билет и сел в самом дальнем ряду, явно опасаясь чего-то. Он даже чуть-чуть пригнул голову, когда сидевший впереди, у самой сцены, отец Клары вдруг обернулся, словно почувствовав его присутствие. Нельзя, чтобы его увидели, ведь им с Кларой запрещено встречаться. Фридрих Вик неумолим: он отказывается дать согласие на их брак, багровеет и топает ногами, стоит лишь дочери заговорить об этом. Его Клара никогда не станет женой музыканта: хрупкому созданию нужна более прочная опора.

Романтизм хорош в музыке, но не в жизни...

И вот она выходит на сцену... поклонилась, села к роялю, расправила складки длинного платья, опустила голову и на минуту закрыла глаза. Неужели она не догадывается, не чувствует, что он здесь?! Нет, почувствовала... почувствовала и заиграла его Симфонические этюды, ту самую предпоследнюю вариацию, где на фоне бормочущих в забытьи басов таинственно сливаются голоса, словно бы исполненные неземного томления: так сливаются души влюбленных на небе, унесенные ангелами... ( Музыкант играет 11-ю вариацию из Симфонических этюдов.)

«Я играла их потому, что у меня не было иного средства, чтобы дать тебе немного почувствовать мое внутреннее состояние. Я не могла это сделать тайно и поэтому совершила открыто». В этих словах вся Клара – как верно вы ее изобразили, дорогой Теодор! Позвольте мне насладиться вашим портретом... да, эта прелестная, слегка склоненная головка с завитком волос... широко раскрытые глаза… по-детски узкие плечи... кокетливый изгиб шеи...

Именно Клара вдохновила Шумана на создание всех его ранних шедевров: и Фантазии, и Крейслерианы, и Симфонических этюдов. Простим ей за это минуты слабости, ведь она сама упрекала себя за то, что иногда ее страшила судьба – стать женой музыканта, и она писала Шуману: «Я нуждаюсь в многом и знаю, что для приличной жизни требуется многое».

Да, друзья мои, в самых романтических возлюбленных подчас прорывается эта тяга, – тяга к приличной жизни, и мы не будем к ним слишком строги. Их призвание в том, чтобы возжечь творческий огонь, сгорает же в нем художник. Клара дожила до самой старости, окруженная признанием и почетом, хотя и глубоко несчастная как женщина, а Роберт Шуман умер в сумасшедшем доме, когда ему было всего лишь 46 лет. Это тоже романтизм, господа...

Да, романтизм, и раз уж вы были такими внимательными и снисходительными слушателями, позвольте, позвольте, прочитать вам еще одну страничку!

( Читает.) «Родители Клары разошлись, когда ей было всего пять лет, и отец воспитывал ее без матери, – воспитывал и обучал музыке по собственной методе. Метода ли дала свои результаты, возымели действие упорство и педантизм ее отца или в ней пробудился талант, полученный от Бога, но в восемь лет Клара блестяще солировала в концерте Моцарта. Солировала, наряженная в детское платьице и усаженная на высокий стул так, чтобы руки доставали до клавиатуры (приходилось подкладывать подушки).

В десять лет ее слушал Паганини, с восторженной пылкостью итальянца отозвавшийся об игре ребенка.

Когда Кларе исполнилось одиннадцать и она сменила детское платьице на длинную строгую юбку, призванную подчеркнуть, что и в ее игре появились признаки подлинной зрелости, она с успехом выступила в Лейпцигском Гевандхаузе. О, это высшая честь для музыканта, о которой мечтают испытанные и признанные виртуозы! Затем... затем отец везет ее в Париж: там она встретилась с кумирами концертной публики Шопеном и Мендельсоном, царившими на парижской сцене. Из этой поездки Кларе больше всего запомнилось, как кумиры – Шопен, Мендельсон и Геллер, – после концерта озорничали, резвились и дурачились в артистической.

Беспечные как дети, они играли в чехарду.

Побывала она и в Веймаре, где ее слушал 83-летний Гете. Величественный старец, сидя в кресле, невольно покачивал головою в такт музыке, удивляясь тому, как проворно бегают по клавишам ее пальчики. Он долго ей аплодировал и в разговоре с отцом назвал ее необыкновенным феноменом.

Это был настоящий триумф!

Клара впервые увидела Шумана в конце марта 1828 года, через несколько дней после его прибытия в Лейпциг. Ей шел тогда девятый год и она выглядела в его глазах наивным и простодушным ребенком, – наивным даже в том кокетстве, которое было ей свойственно. Шуман же казался Кларе серьезным и недосягаемо взрослым. Поэтому он и отпугивал ее, и притягивал к себе внимание: украдкой поглядывая на него, она заставляла себя отвернуться, а отвернувшись, испытывала непреодолимый соблазн вновь на него взглянуть. Если же он замечал ее взгляд, негодующе краснела: как он смел!..

Затем Шуман уехал, но вскоре вернулся, и они встретились снова: он брал уроки у отца Клары. Ей не стоило труда выдумать предлог, чтобы оказаться в комнате как раз в тот момент, когда Шуман садился к роялю. «Ты была тогда маленькой своенравной девочкой с упрямой головой, с большими красивыми глазами и больше всего на свете любила вишни», – писал он ей через много лет.

О, эти вишни! Кларе доставляло такое наслаждение забираться с плетеной корзинкой в угол дивана, брать двумя пальцами спелую, налившуюся соком ягоду, отправлять ее в рот, а затем языком катать за щекой косточку, обсасывая ее до тех пор, пока она, утратив сладость ягоды, не приобретет привкус вишневого деревца! Разумеется, она замечала (теперь она замечала!), как Шуман в это время смотрел на нее, ведь он сам потом признавался, что уже тогда был очарован ею.

Очарован, но еще не влюблен (как можно влюбиться в эти измазанные вишневым соком пальцы!), и поэтому вскоре увлекся Эрнестиной фон Фриккен, этой напыщенной зазнайкой и выскочкой, даже тайно обручился с нею. Для Клары это был страшный удар, и она дала себе клятву забыть о Шумане навсегда.

Он надолго перестал бывать у них, но в 1834 году появился снова. Клара показалась ему повзрослевшей, немного чужой и недоступной: эта была ее месть, ведь она безумно ревновала его к Эрнестине. При этом он уловил в ее взгляде тот «скрытый луч любви» (еще одно из его признаний), которая была сильнее ревности.

13 сентября 1835 года Клара отпраздновала свое шестнадцатилетие, пригласив по этому поводу Шумана и его друзей-давидсбюндлеров, членов созданного им романтического братства музыкантов, и получила в подарок изящные золотые часики. Эрнст Ортлеп с пафосом декламировал свои стихи, посвященные ей, Феликс Мендельсон играл с ней в четыре руки ее каприччио, а затем с неподражаемым юмором и комизмом имитировал на рояле игру Листа и Шопена.

В один из осенних вечеров того же года, провожая Шумана со свечой на лестницу, Клара в ответ на его признание прошептала, что тоже любит его...

Им, наивным, как все влюбленные, казалось, что отец с радостью согласится на их брак, ведь Шуман, один из лучших его учеников, уже приобрел известность своими сочинениями, о нем писали и говорили. Его имя служило символом всего того нового, смелого и дерзкого, что появлялось в немецкой музыке. К тому же давидсбюндлеры привыкли видеть во Фридрихе Вике единомышленника, недаром они присвоили ему почетное прозвище – мейстер Раро.

И каково же было их разочарование, когда выяснилось, что мейстер Раро оказался самым заурядным филистером. По-отцовски ревнивый, упрямый и деспотичный, он и слышать не хотел об их браке, и никакие попытки пробудить в нем жалость или сострадание не имели успеха. Он, искусный лицедей, лишь слащаво притворялся, прикидывался, что готов уступить, а затем неожиданно наносил новый жестокий удар.

Однако эгоистическая привязанность к дочери была не единственной причиной его упрямства, ведь Фридрих Вик неплохо зарабатывал на концертах Клары, и ему не хотелось, чтобы эти денежки уплыли в дырявый карман музыканта. Шуману отказали от дома, и они были вынуждены встречаться урывками, тайно. Затем отец, желая пресечь эти встречи, увез Клару в Дрезден. Шуман, несчастный, одинокий, охваченный тоской, отправился следом, и после короткого свидания на почтовой станции они простились. Это свидание на ветру, который срывал с его головы шляпу и вуалью забивал ей рот, они оба запомнили на всю жизнь...»

( Откладывает рукопись.) Больше всего боялся Шуман, развернув утром газету, прочесть о помолвке Клары... Четыре года длилась их разлука, и четыре года продолжалась его борьба за Клару. В конце концов он добился победы: отчаявшись сломить сопротивление Вика, Шуман подал в суд, и суд принял решение, разрешающее им вступить в брак.

Недостижимая мечта сбылась – о, как они были счастливы!

К свадьбе Шуман тайком приготовил Кларе подарок – сборник своих новых песен, который открывался «Посвящением», восторженным гимном, апофеозом любви, преодолевающей все преграды... ( Музыкант играет «Посвящение» Шумана-Листа.)

Друзья мои, да, восторженный гимн, апофеоз, но мне слышится в этой музыке и другое посвящение – всем нам, чердачным музыкантам, художникам и поэтам, ведь и мы с вами – давидсбюндлеры! Вместо визгливой кабацкой гармошки мы внемлем вдохновенной арфе библейского царя-псалмопевца! Так будем же верны духу нашего братства, нашей чердачной мансарды! И пусть в щели задувает ветер и в печи догорает последнее полено, мы продолжаем: вся ночь еще впереди!

Мне кажется, будто я слышу шаги: к калитке дома в Дюссельдорфе, где живет Клара Шуман, медленно приближается светловолосый юноша с тем выражением романтической мечтательности в глазах, которое свойственно только немцам. Имя этого юноши Иоганнес Брамс... Сейчас он потянет за шнурок колокольчика и ему навстречу выйдет женщина, в которую ему суждено влюбиться так страстно, безумно и безнадежно, что эта любовь будет внушать мысль о самоубийстве.

Впрочем, и она не сумеет побороть своей любви, – сначала по-матерински нежной (она старше его на четырнадцать лет), а затем такой же безумной и безнадежной, связывающей их таинственными, роковыми и неразрывными узами...



СЦЕНА ТРЕТЬЯ
 ЮНОША ВО ФРАКЕ И ЖЕЛТОМ ЖИЛЕТЕ (ВАРИАЦИИ И ИНТЕРМЕЦЦО)

( Читает по рукописи.) «Я никогда не думала, что это чувство к Брамсу может во мне возникнуть, и не только возникнуть, но и захватить меня настолько, что окажется способным соперничать с другим чувством, – нет, не любви, хотя я по-прежнему любила моего бедного мужа, а безысходного горя. Горя, с которым я свыклась, сжилась, сроднилась настолько, что считала его вечным спутником, моим двойником. Оно смотрело на меня моими заплаканными глазами из темной глубины зеркала, застревало в зубьях гребенки, когда я по утрам расчесывала волосы, и даже западало под моими пальцами, если я пробовала прикоснуться к клавишам.

Горе, горе, горе, – оно связано с началом этой страшной болезни, первые признаки которой обозначились очень давно, вскоре после нашей женитьбы. Но мы с Шуманом тогда не придали им значения, непобедимо уверенные в том, что теперь нашей любви ничто не грозит, что после стольких преодоленных нами препятствий, надежд, разочарований и новых надежд нас ждет лишь безоблачное счастье.

Но судьба распорядилась иначе, – та самая судьба, неумолимую силу которой так чувствовали и Бах, и Моцарт, и Бетховен, и композиторы, особенно близкие нам по духу, – Шопен, Лист, Паганини. Но когда раньше я их играла, мне казалось, что это лишь образ, навеянный воображением, некая фантазия, вымысел, и только теперь я поняла, что это страшная явь.

Сначала вкрадчиво, а затем грозной поступью она вошла в наш дом и поселилось в нем навсегда: моим мужем стало овладевать безумие. В феврале 1854 года он бросился в Рейн, его спасли от смерти, но не спасли от болезни: с тех пор его рассудок все больше неотвратимо помрачался, он медленно сходил с ума.

Вскоре болезнь обострилась настолько, что его положили в клинику неподалеку от Бонна. Тогда-то в нашем доме и появился Брамс, – светловолосый и голубоглазый, с обветренным и загорелым лицом немецкого путешественника. Как только он узнал о моем несчастье, он счел своим долгом приехать, поскольку мне не к кому было обратиться за помощью. Юный Брамс благоговел перед моим мужем, который первым разглядел в нем огромный талант и предсказал ему будущность не просто одаренного музыканта, но пророка, глашатая новых истин: он так и написал в статье, всколыхнувшей весь музыкальный мир. Брамс был ему несказанно благодарен, да и ко мне он относился как к старшему другу, которому можно открыть душу, доверить самые сокровенные мысли.

Я же испытывала к нему материнскую нежность, находя особую отраду в том, чтобы следить за развитием этой удивительной личности, способствовать становлению этого музыкального гения.

О, Брамс несомненно гений, но какое потребовалось усилие, чтобы он сформировался как личность, – усилие и от него самого, и от меня, ведь в юности он не получил ни образования, ни воспитания, ни тех впечатлений, которые облагораживали бы помыслы и умиротворяли душу. Отец, игравший на контрабасе, таскал его по самым грязным кабакам и притонам, и Брамс был свидетелем сцен, исказивших его юношеский идеал любви, романические представления о женщине. Он замкнулся в себе, стал застенчивым и нелюдимым.

До того, как он приехал к нам в Дюссельдорф, он побывал в Веймаре у Листа, где его высоко оценили, очень хорошо и радушно приняли. Но сам Брамс чувствовал себя неуютно в этой шумной компании самоуверенных, заносчивых, дерзких молодых людей, окружавших Листа. Он страдал от своей застенчивости, неловкости, неумения поддержать светскую беседу и вскоре, терзаемый приступами самобичевания, покинул Веймар. Лишь в нашем доме он обрел то, чего так жаждала его душа, – умиротворяющую, целительную для него гармонию. А все остальное я давала ему по ложке, как дают лекарство выздоравливающему.

Чего греха таить, – он ведь прорехи в брюках сургучом заклеивал! Брамс очень мало читал, а без чтения его ум во многом оставался неразвит. Именно в этом я и старалась ему помочь, беря на себя роль старшего друга, советника и наставника…

Теперь же приезд Брамса стал для меня истинным спасением. Сраженная горем, я словно безумная металась по дому, и лишь его присутствие помогло мне не сойти с ума. К мужу меня не пускали: по мнению врачей, мои визиты вызывали обострение болезни, и поэтому его навещал Брамс, проводивший помногу часов у постели больного. Своими рассказами об этих свиданиях он старался внушить мне надежду, и хотя я знала, что мой муж плох, очень плох, я начинала верить в возможность выздоровления.

Брамс помогал мне заботиться о детях (когда случилось несчастье с мужем, я ждала восьмого ребенка), ведь я осталась совершенно без средств. Заработки Роберта всегда были скромны, но мы не бедствовали, а тут я впервые узнала, что такое нужда. Ради заработка мне пришлось возобновить мои концерты. Когда Роберт был здоров, я, занятая воспитанием детей, почти не выступала на сцене, теперь же не отказывалась ни от одного предложения, но и этих денег не хватило бы, если бы не Брамс. Он старался как мог, брался за любую работу, лишь бы поддержать нашу семью.

Конечно же, мы клялись друг другу, что все это ради Шумана и его выздоровления. Мы убеждали себя, что высшая радость – это радость самопожертвования. Но постепенно я стала чувствовать, что Брамс – это открытие поразило, как молния, – любит меня, что временами он едва удерживается от того, чтобы сжать меня в страстных объятьях и осыпать поцелуями. «Господи, господи, что же это?!» – спрашивала я себя, охваченная лихорадкой, готовая бежать от него прочь.

Но, что самое ужасное, если бы он решился, я бы не отвергла его, ведь я тоже любила.

Временами мне это казалось кошмарным наваждением: Шуман в больнице, а мы с нашим восторгом самопожертвования, клятвами в том, что нас связывает только забота о нем и вера в его выздоровление, на самом деле понимаем, какая это ложь! И лишь последняя преграда, созданная нашей спасительной нерешительностью и стыдливостью, мешает нам признаться в правде!

Когда я отправилась на гастроли в Роттердам, Брамс, охваченный той же тоской, что и некогда Шуман, примчался туда следом за мной, чтобы быть рядом. Он, намекая на гетевского Вертера, называл себя юношей в синем фраке и желтом жилете: Брамс действительно был близок к самоубийству. Эти чувства, это безумие, боль и тоска прорываются в написанных тогда вариациях на тему Шумана, посвященную мне... ( Музыкант играет Вариации Брамса.)

И все-таки мы расстались, и это расставание было похоже на бегство. Брамс покинул меня потому, что в какой-то момент почувствовал: при всей любви ко мне он не может принести в жертву свою свободу художника, свое честолюбие, свои мечты о славе. Конечно, он причинил мне боль, но я сказала себе: наверное, так лучше, честнее и справедливее...

Сказала и успокоилась.

Успокоилась настолько, что в письмах советовала ему жениться, уговаривала, убеждала, приводила самые неотразимые доводы, торжествуя в душе от мысли, что все-таки он не женится, мой Брамс. И мы будем по-прежнему переписываться, обмениваться мнениями о музыкальных новинках, иногда встречаться, ссориться, изощряться в придирках, колкостях и насмешках, с мстительной усладой друг друга изводить, но по-прежнему любить. Мне кажется, я одна знаю разгадку той особой, невыразимой, щемящей, обморочно сладкой грусти, мольбы, надрывного отчаяния, которые слышатся в музыке Брамса, – грусти о чем-то несбывшемся, безвозвратно утраченном…» ( Музыкант играет интермеццо ми-бемоль минор.)

Брамс в молодости был романтик, – любил Гофмана, Новалиса, Жан-Поля. И, несмотря на то, что этот светловолосый юноша в зрелые годы очень изменился (потучнел, стал носить бороду, из-за чего в Вене, во всех ресторациях, его называли господином фон Брамсом), он остался романтиком на всю жизнь.

А сейчас я чувствую, друзья, некую лихорадочную взвинченность: это означает, что пора вызвать дух главного демона романтизма, – дух Паганини, и прочесть вам мою последнюю страничку.



СЦЕНА ПЯТАЯ
 ГЕНИЙ СТРУНЫ СОЛЬ

( Читает.) «Воистину он чародей, он демон, этот итальянец, извлекающий из одной струны Соль целую гамму звучаний! Скрипка в его руках то рыдает, то что-то жалобно шепчет, то зовет издалека, то бесовски взвизгивает, то отрывисто, желчно смеется, пальцы же, пальцы... они скользят по струне или совершают головоломные прыжки, замирают и вновь выделывают отчаянные трюки!

Право же, маэстро, когда слушаешь вас, кажется, будто вы вслед за Фаустом заключили сделку с тем, чей гамаш так ловко драпирует копыто! Да и в облике вашем проскальзывает нечто, навевающее мысль о подобной сделке, – особенно когда в саркастической усмешке кривится рот, словно бы отвечая струнам, а горбинка спины, острый подбородок на деке скрипки, длинные пряди волос и отлетевшие фалды фрака придают вам сходство со зловещей птицей...

Впрочем, вам не менее идет и роскошный голубой редингот с воротничком, отороченным мехом, и башмаки на высоких каблуках, с золочеными пряжками, в которых вы так любите появляться. И вообще, вы человек крайне противоречивый, неуловимый в своей двойственности. «Смиренный и гордый, искренний и саркастичный, расточительный и скупой, уступчивый и непреклонный, равнодушный и чуткий, точный и беспорядочный», как говорят о вас те, кто вас близко знает.

То вы богохульствуете, отказываетесь воспитывать у иезуитов сына, то мечетесь в страхе за свою погибшую душу и готовы заказать для себя сто заупокойных месс; то полны презрения к голубой крови, то добиваетесь титула барона. И вам совершенно все равно, что вам предложат для ночлега, – простой матрас на чердаке или пуховую постель под бархатным балдахином. Даже внешность ваша таит ту же вечно ускользающую загадку: орлиный нос, высокое чело, дуги бровей и лукавая улыбка, напоминающая улыбку Вольтера...

9 марта 1831 года. Вернувшись домой после концерта Паганини, устроенного в Королевской академии музыки (Grand Opera), Лист долго ходил по комнате, так сумрачно посматривая на стоявший в углу рояль, словно тот испытывал его, бросал ему дерзкий вызов. Ему мучительно, до жгучего вожделения хотелось сейчас играть! Но в то же время Листа так поразил облик этого итальянца, что он не мог приблизиться к роялю: какое-то заклятие, какая-то колдовская сила удерживала его, и любимый инструмент отпугивал, словно очерченный магическим кругом.

Лист останавливался у ночного окна, вглядываясь в разноцветные огни рю де Прованс, где они жили с матерью (отец к тому времени уже умер), вслушиваясь в шум экипажей, постукивание тросточек по брусчатке и не утихающий гул толпы. Он садился в кресло и снова вставал, словно нуждаясь в движении для того, чтобы осознать значение случившегося.

Да, он не просто услышал гениального скрипача, волшебника, чародея – он ощутил возможность прорыва в неведомое, нового постижения инструмента, не только скрипки, но и к рояля, еще не открывшего всех своих тайн. В его сокровенных недрах хранятся сокровища, к которым только найди доступ, и они засверкают в твоих руках россыпью драгоценных алмазов! На рояле, этом дивном подобии оркестра, можно не просто исполнить мелодию, но пробудить духов самой природы, смешать звуки, как художник смешивает краски, и изобразить... Да, да, изобразить шум горного водопада, весенние раскаты грома, шелест осенних дубрав, рокот морского прибоя, вечерний звон колоколов! Казалось бы, это невозможно, ведь все-таки (все-таки!) рояль не оркестр, но в то же время вполне достижимо, если... нет-нет, не заключить сделку с дьяволом (оставим эти выдумки поэтам!), а использовать найденные Паганини приемы и принципы. Найденные для скрипки, но ведь их можно по-новому переосмыслить, использовать, претворить для рояля!

Вот, скажем, его последний каприс... какая прекрасная, выразительная тема!.. И так она может зазвучать на рояле, во всех регистрах, во всем диапазоне... от грандиозного форте до почти неслышного, тающего в воздухе пианиссимо!..» ( Музыкант играет этюд ля минор Паганини-Листа.)

Браво, браво, маэстро! Вам вновь аплодирует вся улица! Мне кажется, дух Листа витал над вами, когда вы играли!

Но наступило утро в нашем маленьком, тихом немецком городке: скоро няни выведут на бульвар детей, стряпчие отправятся в ратушу, а кухарки – на рынок. Вот и Гофман гасит свечу, надевает фрак и поправляет манишку у зеркала: ему нужно вовремя явиться в бамбергский театр.

О, как жаль расставаться с роялем, мольбертом и письменным столом! Но промелькнет день, наступит вечер, и он вернется на свой чердак. Прикорнет на часок, чтобы восстановить силы, выпьет залпом бокал вина, и долгая ночь снова принадлежит ему. Гофман будет рисовать, сочинять музыку, играть на рояле и стремительно, почти без помарок писать рассказы, окуная гусиное перо в чернильницу, из которой, словно из волшебного колодца, появятся на свет его причудливые персонажи.

И тогда Эрнст, Теодор и Амадей встретятся снова.


26 мая 2001 года





































    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю