Текст книги "Цезарь, или По воле судьбы"
Автор книги: Колин Маккалоу
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 52 страниц)
Они добрались до Египта сушей, ибо не переносили морской качки. Каждого сопровождали шесть ликторов и эскадрон галатийской кавалерии, которую Кассию не удалось расформировать. Антипатр встретил их возле Генисаретского озера, проводил через все иудейское царство и покинул лишь в пограничной Газе. В начале марта они прибыли в Александрию.
Царица Клеопатра приняла их весьма благосклонно. Письмо от Марка дошло до меня уже после вести о том, что случилось. Это было кошмаром, Катон! Читать строки, начертанные твоим сыном, и знать, что тот уже мертв! На него огромное впечатление произвела девочка-царица, маленькое, хилое существо с лицом, которое только юность делала привлекательным, ибо нос у нее, по словам Марка, мог соперничать с твоим. Но что для мужчины достоинство, для женщины не лучшее украшение. Впрочем, она отлично владела классическим греческим и была одета как настоящий фараон. Огромная двойная корона, белая внутри красной, белое полупрозрачное плиссированное платье, усеянный драгоценностями воротник. Плюс фальшивая синяя с золотом борода, заплетенная в косу. В одной руке царица держала скипетр в виде пастушьего посоха, в другой – опахало с усыпанной самоцветами ручкой, чтобы отгонять мух. Мухи в Сирии и Египте настоящее бедствие.
Она охотно согласилась освободить римских солдат от обязанности охранять Александрию. Дни, когда это было необходимо, давно минули, сказала она. И мои сыновья поехали в римский лагерь, расположенный за восточными Канопскими воротами города. Лагерь оказался фактически маленьким городком. Все ветераны переженились на местных девушках и занялись мирным делом – стали кузнецами, плотниками, каменщиками. Воинский устав был забыт.
Когда Марк сообщил им, что наместник Сирии отзывает их к себе для дальнейшей службы, они отказались куда-либо ехать! Но выхода у них не было. В порту Евност уже ожидали нанятые для их перевозки суда. По римским законам они должны были незамедлительно собрать свои вещи и погрузиться на корабли. Старший центурион легиона, ужасный мужлан, вышел вперед и сказал, что они больше не солдаты римской армии. Авл Габиний после тридцати лет службы всех их демобилизовал, и они остались жить в Египте. Обзавелись женами, детьми, открыли свое дело.
Марк разозлился. Гней тоже. Марк приказал своим ликторам арестовать старшего центуриона, но другие центурионы окружили товарища. Нет, сказали они, больше они не служат и никуда не поедут. Гней приказал ликторам поддержать ликторов Марка и арестовать всех бунтовщиков. Но центурионы выхватили мечи. А у ликторов в руках не было ничего, кроме фасций с топорами. Галатийские же конники, получив кратковременный отпуск, находились в Александрии. Произошла стычка. Ликторов и моих сыновей зарубили.
Царица Клеопатра отреагировала мгновенно. Она приказала своему главнокомандующему Ахилле окружить римлян и надеть на центурионов оковы. Моим сыновьям устроили похороны за государственный счет, а их прах поместили в весьма дорогие и изящные урны. Эти урны были присланы в Антиохию вместе с мятежными центурионами и письмом, в котором властительница Египта брала на себя всю ответственность за трагедию и обещала покорно принять любое мое решение вплоть до ее собственного ареста. И приписала, что все солдаты Габиния уже погружены на отправляющиеся в Сирию корабли.
Центурионов я отослал обратно, пояснив, что ее суд над ними будет более справедливым, чем мой, поскольку она – менее заинтересованное в этом деле лицо. Думаю, она кого-то казнила, а кого-то прибрал к рукам Ахилла, чтобы укрепить свое войско. Рядовые, как и было обещано, прибыли в Антиохию, где я снова ввел их в строгие рамки римской воинской дисциплины. Царица же Клеопатра за свой счет наняла еще несколько кораблей и отослала в Сирию жен, детей и имущество этих легионеров. Подумав, я разрешил семьям воссоединиться. Сентиментальность мне чужда, но мои сыновья мертвы, а я далеко не Лукулл.
Что же касается Рима, Катон, мне кажется, вам следует прекратить борьбу с Курионом. Чем дольше она будет длиться, тем больше веса он приобретет в глазах черни, а также в глазах всадников восемнадцати старших центурий, чья поддержка нам очень нужна. Поэтому я думаю, что boni надо внести предложение отложить обсуждение статуса Цезаря, пока не забудутся подвиги Куриона. Например, до Ноябрьских ид. Курион и тогда возьмется за старое, но через месяц срок его пребывания на скамье плебейских трибунов истечет. И Цезарь уже не отыщет среди новых трибунов сторонника, равного Гаю Скрибонию Куриону. В декабре мы лишим его полномочий и пошлем к нему Луция Агенобарба довершить остальное. Получится, что Курион лишь отложил неизбежное, вот и все. Что до меня, то я Цезаря не опасаюсь. Он в высшей степени законопослушен, не то что Сулла. Я знаю, ты не согласен со мной, но я видел Цезаря эдилом, претором, консулом. Он не пойдет против правил.
Ну вот, мне, кажется, сделалось лучше. Сторонние размышления как-то усмирили боль. Ты стоишь у меня перед глазами, и в мое сердце входит покой. Но в этом году я должен уехать отсюда! Я весь трепещу при мысли, что сенат решит продлить мое наместничество. Сирия не принесла мне удачи. Ничего хорошего меня здесь не ждет. Мои информаторы утверждают, что летом парфяне активизируются. К этому времени я должен уже быть в дороге, не дожидаясь преемника. Я должен уехать, пойми!
Не люблю Цицерона, но сейчас ему очень сочувствую. Он подвергается той же пытке, что и я. Трудно найти двух других наместников, которые так ненавидят свой пост. Впрочем, война ему вроде бы понравилась. Он заработал дюжину миллионов на продаже рабов. А я в результате нашей совместной кампании в горах Аман получил шесть козлов, десять овец и несколько вспышек почти ослепляющей головной боли. Цицерон разрешил Помптину вернуться домой и сам намерен уехать в квинтилии, невзирая на то, сменят его или нет. Я, пожалуй, сделаю то же. Ибо хотя я и не думаю, что Цезарь метит в цари, мне хочется лично проследить, что его не допустят до выборов in absentia. Я собираюсь выдвинуть против него обвинение в измене, не заблуждайся на этот счет.
Как дядя Брута и брат Сервилии (сводный, сводный, я знаю!), ты, вероятно, должен быть информирован о некой истории, которую Цицерон усердно смакует во всех своих письмах, адресованных Аттику, Целию и одни боги ведают кому еще. Ты, может, помнишь Публия Ведия, всадника столь же богатого, сколь и вульгарного. Цицерон встретил его по дороге в Киликию во главе странной шутовской процессии: две колесницы, влекомые дикими ослами, в одной сидит бабуин с собачьей мордой, одетый в женское платье, – словом, настоящий позор для Рима. Как бы то ни было, вследствие чреды событий, описанием которых я не стану тебя утруждать, багаж Ведия подвергся досмотру. И там были обнаружены портреты пяти хорошо известных молодых римских аристократок, причем все они замужем за очень высокомерными парнями. В их числе жена Мания Лепида и одна из сестер нашего Брута. Я полагаю, что Цицерон имеет в виду Юнию Приму, супругу Ватии Исаврийского, поскольку Юния Секунда замужем за Марком Лепидом. Если, конечно, Ведий не наставляет рога всем Лепидам. Оставляю тебе решать, как тут быть, но предупреждаю, что скоро об этом будет судачить весь Рим. Может, поговоришь с Брутом, а тот – с Сервилией? Лучше ей знать.
Мне и впрямь стало гораздо покойней. Фактически это первые несколько часов без угрызений и слез. Прошу тебя, сообщи о смерти моих сыновей всем, кому должно. Их матери, моей первой жене. Для нее это будет ударом. Обеим Порциям – моей и Агенобарба. И разумеется, Бруту.
Береги себя, мой Катон. Не могу дождаться, когда увижу твое дорогое лицо.
Еще в процессе чтения Катон вдруг ощутил приступ странного страха. Уж не упоминание ли о Цезаре было тому причиной? Цезарь, Цезарь, всюду и вечно один только Цезарь! Человек, чья удачливость вошла в поговорку. Что там говорил Катул? Не ему, а кому-то еще, кого никак не вспомнить… Катул тогда сказал, что Цезарь – как Улисс, его жизненная энергия так сильна, что поражает всех, кого коснется. Собьешь его с ног – а он тут же поднимается снова, как зубы дракона, посеянные на поле смерти. Теперь вот и Бибул лишился двух своих сыновей. Он говорит, что Сирия несчастливая для него страна. А где он теперь будет счастлив? Нигде!
Катон свернул письмо, постарался прогнать дурное чувство и послал слугу за Брутом. Тот как-нибудь справится с ситуацией: с известием о неверности своей сестрицы, с гневом Сервилии и с горем Порции, к которой сам Катон не пойдет. Он предоставит это Бруту. Бруту нравятся подобные поручения. Он присутствует на всех похоронах.
И вот теперь Брут медленно брел к дому Бибула, чувствуя себя очень худо в роли скорбного вестника. Когда он сообщил матери, что Юния закрутила роман, та только пожала плечами. Юния уже достаточно взрослая, чтобы отвечать за себя. Но когда он назвал имя любовника, мать взвилась выше горы Арарат. Этот червяк Публий Ведий? Визг! Зубовный скрежет! Брань, какой не услышишь от портового грузчика! Это был такой взрыв гнева, что Брут убежал, оставив Сервилию. А та понеслась в дом Ватии Исаврийского и устроила дочери головомойку. Для Сервилии преступлением была не сама измена, а потеря dignitas. Молодые женщины, отцы которых происходят из рода Юниев, а матери – из рода патрициев Сервилиев, никогда не дарили низкородным выскочкам собственность своих мужей.
Брут между тем уже стучал в дверь Бибула. Его впустил в дом управляющий, в снобизме значительно превосходивший хозяина. Когда Брут сказал, что хочет видеть госпожу Порцию, управляющий посмотрел на кончик своего длинного носа и молча ткнул рукой в сторону перистиля. И так же молча ушел. Демонстративно, словно бы не желая иметь ничего общего с этим странным визитом.
Брут не видел Порцию со дня ее свадьбы. Вот уже два года, хотя к Бибулу он захаживал довольно часто. Брак с двумя Домициями, которых Цезарь соблазнил просто потому, что ненавидел Бибула, заставил того прийти к выводу, что молодой супруге вовсе незачем выходить к бывающим у него мужчинам. Даже к родственникам с безупречной репутацией, таким как Брут.
Направляясь к перистилю, он услышал ее громкий смех, похожий на ржание, и более высокий звонкий смех ребенка. Там шла игра в жмурки. Порция завязала себе глаза, а ее десятилетний пасынок то дергал мачеху за складки платья, то, не дыша, замирал. Порция, вытянув вперед руки и безудержно хохоча, пыталась его поймать. Иногда ей это почти удавалось. Тогда мальчик прыскал в ладошку и отбегал, но с осторожностью, не приближаясь к бассейну, чтобы Порция не упала туда.
Сердце Брута вдруг сжалось. Почему у него не было такой старшей сестры, с кем он мог бы играть, с кем ему было бы весело, с кем можно было бы поделиться всем-всем? Или матери? Правда, в Риме не очень-то много таких матерей. А молодому Луцию повезло. Он обрел мачеху, каких поискать. Милую прыгающую слониху.
– Есть тут кто? – крикнул он, огибая колонну.
Игроки замерли, обернулись. Порция, сдернув повязку с глаз, громогласно заржала и в сопровождении Луция-младшего понеслась к Бруту и крепко сжала его в объятиях, оторвав от терракотового пола.
– Брут, Брут! – воскликнула Порция, ставя родича на ноги. – Луций, это мой двоюродный брат. Ты его знаешь?
– Да, – кивнул Луций, явно не столь обрадованный, как она.
– Ave, Луций, – поздоровался Брут и улыбнулся, чтобы показать свои белые зубы. Улыбка его была обаятельнее, чем лицо. – Прости, что мешаю вам веселиться, но мне надо поговорить с Порцией наедине.
Луций окинул гостя ледяным взглядом отца, пожал плечами и пошел прочь, сердито пиная ногами траву.
– Не правда ли, он прелесть? – спросила Порция, провожая Брута в свои покои. – Видишь, как тут хорошо? – спросила она через миг, обводя жестом гостиную. – Здесь так просторно, Брут!
– Говорят, все растения и все существа не терпят пустоты. Я теперь понимаю, Порция, что это именно так. Ты столько всего сюда натолкала!
– О, я знаю, знаю! Бибул все время твердит мне об аккуратности, о порядке. Но боюсь, этого мне не дано.
Она опустилась в одно кресло, он – в другое. По крайней мере, подумал Брут, с него стерта пыль. Слуг у нее теперь больше, чем в доме отца.
Однако одеваться эта слониха так и не научилась. Бесформенное холщовое платье цвета детской неожиданности лишь подчеркивало ширину ее плеч и придавало ей вид амазонки-воительницы. Но огненная копна волос разрослась, а большие серые глаза сияли, как прежде.
– Как же я рада видеть тебя, – сказала она, улыбаясь.
– И я рад тебя видеть, Порция.
– Почему ты раньше не заходил? Бибул почти год как уехал.
– Это не принято – навещать чужую жену в отсутствие мужа.
Она нахмурилась:
– Это смешно!
– Первые две жены ему изменяли.
– Ко мне это не относится, Брут. Если бы не Луций, мне было бы так одиноко.
– Но у тебя он все-таки есть.
– Я уволила его педагога, старого олуха. И теперь учу мальчугана сама. Он хорошо успевает. Нельзя вбивать в детей знания палкой.
– Я вижу, он любит тебя.
– И я люблю его, Брут.
Брута терзала необходимость свернуть разговор на причину его визита. Но ему так хотелось узнать побольше о Порции, вышедшей замуж, что он решил с этим повременить.
– Тебе нравится семейная жизнь?
– Очень-очень.
– А что тебе нравится в ней больше всего?
– Свобода. – Она рассмеялась. – Ты не представляешь, как замечательно жить без Афинодора Кордилиона и Статилла! Я знаю, tata очень их ценит, но только не я. Они ревновали его ко мне! Врывались в комнаты, где мы сидели вдвоем, и портили все. Я ненавидела их! Отвратительные греческие пиявки! Злобные, мелочные старики. Они пристрастили его к вину.
Не все сказанное было правдой. Брут считал, что Катон сам начал пить, чтобы заглушить постоянно грызущую его злобу на недостойных mos maiorum людей. И чтобы забыть об истории с Марцией. На том перечень причин кончался. Брут просто не знал, чем был для Катона его брат Цепион.
– И тебе нравится быть супругой Бибула?
– Да, – прозвучал краткий ответ.
– Трудности есть?
Не получившая женского воспитания, она ответила как мужчина:
– Ты намекаешь на интимные отношения?
Он покраснел, но румянец скрыла щетина. И с такой же прямотой выдохнул:
– Да.
Вздохнув, она подалась вперед, уронив сплетенные руки на широко расставленные колени. От мужских ухваток Бибул ее явно не отучил.
– Ну, приходится мириться. Греки считают, что и боги занимаются этим. Но ни в одном философском труде я не вычитала, что и женщины должны получать от этого удовольствие. Это удел мужчин, и, если бы мужчины нас не добивались, соитий не было бы вообще. Я могу только сказать, что он не вызывает у меня отвращения. – Она пожала плечами. – В конце концов, это длится недолго. Можно терпеть, когда свыкнешься с болью.
– Но, Порция, больно бывает лишь первый раз, – сказал Брут.
– Да? – безразлично спросила она. – У меня это не так. – И добавила, явно ничуть не смущаясь: – Бибул говорит, я сухая.
Брут покраснел до корней волос. Сердце его застучало.
– О Порция! Может быть, все переменится, когда он вернется. Ты скучаешь по мужу?
– Как полагается.
– Но ты ведь не любишь его.
– Я люблю отца. Люблю маленького Луция. И люблю тебя, Брут. А Бибула я уважаю.
– Ты знала, что твой отец хотел выдать тебя за меня?
Глаза ее стали большими.
– Нет.
– Это так. Но я отказался.
Это явно ей не понравилось. Она резко спросила:
– Я так плоха?
– Ты тут ни при чем, Порция. Просто я тогда любил другую, но она не любила меня.
– Это Юлия?
– Да. – Лицо его исказилось. – А когда она умерла, я решил подыскать себе ничего для меня не значащую супругу. И женился на Клавдии.
– Бедный Брут!
Он прокашлялся:
– Ты не хочешь знать, почему я пришел к тебе, Порция?
– Я так обрадовалась, что чуть голову не потеряла. Ну, говори почему.
Он поерзал в кресле, потом посмотрел ей прямо в лицо:
– Меня попросили передать тебе печальную весть.
Она побледнела, облизнула внезапно пересохшие губы:
– Бибул умер?
– Нет, с ним все в порядке. А вот Марка и Гнея убили в Александрии.
Брызнули слезы, но без рыданий и завываний. Брут подал ей платок, хорошо зная, что свой она использовала не по назначению. Он дал ей время поплакать, потом неуклюже поднялся с кресла:
– Я должен идти, Порция. Но хотел бы еще раз тебя навестить. Мне сказать маленькому Луцию?
– Нет, – проговорила она сквозь платок. – Я сама сообщу ему, Брут. А ты приходи.
Брут ушел с тяжелым сердцем. Ему было жаль это бедное, полное жизни чудесное существо. Милую необыкновенную женщину, которую ее муж характеризовал лишь одним ужасным словом «сухая»!
Катон продолжал настраивать сенаторскую мелочь, примкнувшую к boni, отложить обсуждение статуса Цезаря до Ноябрьских ид, когда ему сообщили, что Квинт Гортензий просит его прийти.
Атрий был переполнен клиентами, но управляющий сразу провел его к умирающему. Тот лежал на своей красивой кровати, укутанный в одеяла. Левая часть его рта опустилась, из нее сочилась слюна, а правая рука судорожно комкала простыню. Но как и в первое посещение, Гортензий сразу узнал визитера. Молодой Квинт Гортензий, ровесник Брута, сенатор, с учтивостью, свойственной всем Гортензиям, уступил ему свое кресло.
– Теперь уже скоро, – хрипло проговорил Гортензий. – Утром у меня был удар. Отнялась левая сторона. Говорить еще могу, но язык плохо слушается. Какой удел, а?
Катон промолчал, но взял старца за руку. Тот с трогательным старанием попытался сжать его пальцы:
– Я кое-что тебе оставляю, Катон.
– Ты же знаешь, что денег я не приму, Гортензий.
– Это не деньги, хе-хе, – слабо хихикнул старик. – Всем известно, что денег ты не берешь. Но от этого отказаться не сможешь.
Он закрыл глаза и, казалось, уснул.
Не выпуская руки умирающего, Катон обернулся. Сделал он это нарочито размеренно, без какого-либо стеснения. Да, там стояли Марция и три другие женщины.
Старшую, Гортензию, он знал хорошо. Она была вдовой его брата и больше замуж не вышла. Ее дочь от Цепиона, Сервилия-младшая, прижалась к матери. Девочка уже приближалась к брачной поре. Катон подивился, как летят годы. Неужели Цепион умер так давно? Милой назвать ее было нельзя. Похоже, таковы все Сервилии. Третья, Лутация, была женой Гортензия-младшего. Будучи дочкой Катула, она дважды приходилась двоюродной сестрой своему мужу. Очень гордая. И очень красивая, но какой-то ледяной красотой.
Марция неотрывно глядела на самый дальний в комнате канделябр, поэтому Катон мог свободно ее рассмотреть, без опаски встретиться с ней взглядом. Но он не стал этого делать, а властно заговорил. Так громко, что умирающий вздрогнул, открыл глаза и заулыбался.
– Дамы, Квинт Гортензий умирает, – сказал Катон. – Возьмите кресла и расположитесь так, чтобы он мог вас видеть. Марция и Сервилия, сядьте возле меня. Гортензия и Лутация, займите места по другую сторону ложа. Умирающий должен иметь последнее утешение, созерцая всех членов своей семьи.
Квинт Гортензий-младший взял левую, парализованную руку отца. В нем явно угадывалась военная выправка, что было странно для отпрыска такого невоинственного человека. Сын Цицерона тоже не походил на отца. Как, собственно говоря, и сын Катона. Не боец, не герой и не политик. А вот дочери у него и у Гортензия удались. Дочь некогда лучшего в Риме юриста великолепно разбиралась в законах, интересовалась науками. Ну а Порция могла бы занять не последнее место в сенате.
Все покорно расселись, как им указали. Марцию Катон не видел. Но их разделяло только несколько пядей.
Бдение затянулось. Текли часы. Вошли слуги, зажгли лампы. Время от времени кто-нибудь отлучался в уборную. Все смотрели на умирающего, который с заходом солнца снова закрыл глаза. В полночь случился второй удар, убивший его так быстро и тихо, что никто ничего поначалу не понял. Только холод, проникший в пальцы, сказал Катону, что старик отошел. Он глубоко вздохнул, осторожно положил на грудь покойного его холодеющую правую руку и объявил:
– Квинт Гортензий умер.
Затем потянулся через кровать, взял у Гортензия-младшего левую руку усопшего и тоже пристроил ее на бездыханной груди.
– Квинт, вложи ему в рот монету.
– Он умер так тихо! – удивилась Гортензия.
– Почему бы нет? – спросил Катон и вышел в сад, чтобы побыть в одиночестве.
Он долго кружил по холодному зимнему саду, пока не стал различать предметы в безлунной ночи. Он не хотел знать, что делают с умершим служащие похоронной конторы. Когда все закончится, он незаметно выскользнет в боковую калитку. Его больше не интересовал Квинт Гортензий Гортал. А Марция интересовала. И очень.
И она вдруг возникла перед ним. Так внезапно, что он раскрыл рот. И все остальное потеряло значение: прошедшие годы, старый муж, одиночество. Она прильнула к нему, взяла в руки его лицо, радостно улыбаясь:
– Моя ссылка закончилась.
Он поцеловал ее, терзаемый болью. Пылкая и безмерная любовь, крохи которой доставались дочери, вдруг вырвалась на свободу. Такая же неистовая, такая же дивная, как и в те дни, когда был жив Цепион. Лицо ее было мокрым от слез, он слизывал их языком. А потом рванул с нее черное платье, и они рухнули на мерзлую землю. Никогда в те два года, что она провела с ним, он не брал ее так, как в этот раз: не сдерживаясь, не противясь переполнявшему его чувству. Дамбу прорвало, она разлетелась на куски вместе со всеми этическими запретами, которыми он столь безжалостно себя ограждал. Он был с ней, в ней, вне ее… и опять в ней! И снова, и снова, и снова.
Только на рассвете они оторвались друг от друга, так и не перемолвившись ни единым словом. Катон вышел через боковую калитку на улицу, уже наполнявшуюся людьми. Марция привела в порядок одежду и удалилась в свои покои. Все тело ее болело, но она ликовала. Вероятно, ее ссылка была единственным способом примирить Катона с его чувством к ней. Все еще улыбаясь, она побрела в ванную комнату.
В то же утро Филипп пришел к Катону и был весьма удивлен, найдя самого убежденного в Риме стоика радостным и полным жизни.
– Не предлагай мне мочи, которую ты называешь вином, – сказал гость, падая в кресло.
Катон молча присел к своему обшарпанному столу и застыл в ожидании.
– Я – душеприказчик Квинта Гортензия, – сообщил раздраженно Филипп.
– Да, он сказал, что оставил мне что-то.
– Что-то? Я скорее назвал бы это даром богов!
Светло-рыжие брови Катона приподнялись, глаза блеснули.
– Я весь внимание, Луций Марций.
– Что с тобой сегодня?
– Абсолютно ничего.
– Я бы этого не сказал. Ты какой-то странный.
– Да, но я и всегда был странным.
Филипп полной грудью вдохнул и изрек:
– Гортензий завещал тебе все содержимое своего винного погреба.
– Как это мило.
– Мило? Это все, что ты можешь сказать?
– Нет, Луций Марций. Я очень ему благодарен.
– А ты знаешь, что у него там хранится?
– Думаю, очень хорошие виноградные вина.
– В этом ты прав. Но знаешь ли ты, сколько там амфор?
– Нет, не знаю. Откуда мне знать?
– Десять тысяч! – рявкнул Филипп. – Десять тысяч амфор с самыми тонкими винами мира! И кому он все это оставляет? Тебе! Человеку, напрочь лишенному вкуса!
– Я понимаю, что ты имеешь в виду, и понимаю твое возмущение.
Катон вдруг подался вперед и ухватил посетителя за колено – жест, столь ему несвойственный, что Филипп даже не отпрянул.
– А теперь послушай меня. Я хочу заключить с тобой сделку.
– Сделку?
– Да, сделку. Я вряд ли смогу разместить у себя столько амфор, а в Тускуле их разворуют. Поэтому я возьму себе пятьсот амфор вина, а тебе отдам остальное.
– Ты сбрендил, Катон! Арендуй крепкое складское помещение или продай их! Я куплю у тебя столько, сколько смогу. Но нельзя же отдать все задаром!
– А я и не говорил, что задаром. Сделка есть сделка. Я хочу сторговаться.
– Что же у меня есть, сравнимое с таким богатством?
– Твоя дочь.
Челюсть Филиппа упала.
– Что?
– Я меняю вино Квинта Гортензия на твою дочь.
– Но ты же развелся с ней!
– А теперь хочу взять ее снова.
– Ты и вправду сошел с ума! Зачем тебе это?
– Мое дело, – промурлыкал Катон и не спеша потянулся. – Свадьба должна состояться, как только прах Квинта Гортензия окажется в урне.
Челюсть со стуком встала на место. Губы задергались. Филипп застонал.
– Дорогой мой, но это же невозможно! После траура, через десять месяцев, куда ни шло! Если я соглашусь! – поспешил он добавить.
Взгляд Катона стал очень серьезным. Губы сжались.
– Через десять месяцев мир может рухнуть. Или Цезарь пойдет на Рим. Или меня сошлют на эвксинское побережье. Десять месяцев – они же неоценимы. Поэтому я женюсь на Марции сразу после похорон.
– Нет! Я не соглашусь! Рим сойдет с ума!
– Рим и так сумасшедший.
– Нет, я не дам согласия!
Катон вздохнул, повернулся на стуле и замер, мечтательно глядя в окно.
– Девять тысяч пятьсот амфор. Огромных, гигантских амфор тончайшего в мире вина. Сколько его в одной амфоре? Двадцать пять фляг? Умножаем девять тысяч пятьсот на двадцать пять – и получаем двести тридцать семь тысяч пятьсот фляг. Фалернского, хиосского, фуцинского, самосского…
Он так резко выпрямился, что Филипп вздрогнул.
– А ведь у Квинта Гортензия в коллекции имеются также вина, которые царь Тигран, царь Митридат и царь парфян покупали у Публия Сервилия!
Черные глаза дико вращались, красивое лицо исказилось, Филипп сложил руки и умоляюще протянул их к мучителю:
– Я не могу! Разразится скандал почище того, что бушевал, когда ты отдал Марцию старому Квинту! Катон, я прошу! Пусть пройдет время траура!
– Оно пройдет, но вина больше не будет! Зато ты сможешь полюбоваться, как эти амфоры погрузят на повозки и отвезут к горе Черепков, где я самолично расколочу их большим молотком.
Смуглая кожа стала белой.
– Ты не сделаешь этого!
– Сделаю. В конце концов, у меня нет вкуса, ты это верно сказал. Я могу пить любую мочу. А продавать эти вина не стану. Иначе получится, что Квинт Гортензий оставил мне деньги. А денег я не беру.
Катон опять сел в кресло, заложил руки за голову и с иронией посмотрел на Филиппа:
– Решайся! Выдай свою дочь-вдову замуж за ее бывшего мужа – и наслаждайся лучшей коллекцией лучшего в мире вина. Или смотри, как оно льется на землю. А на Марции я женюсь все равно. Ей двадцать четыре, и она уже шесть лет как вышла из-под твоей опеки. Она уже sui iuris. Ты нас не остановишь. Все, о чем я прошу, – это придать нашему второму союзу некую толику респектабельности. Мне на это чихать, ты же знаешь, но мне хотелось бы, чтобы Марция не испытывала неловкости, выходя из дому.
Хмурый Филипп смотрел на Катона, который тоже сверлил его взглядом. Нет, он действительно чокнутый. Сумасшедший. Уже много лет. Такая целеустремленность, такой фанатизм. Здравомыслием тут и не пахнет. Посмотрите, как он вцепился в Цезаря. И уже не отцепится… пока его не отцепят. А сегодняшний случай совсем уж за гранью.
Филипп вздохнул, пожал плечами:
– Ну хорошо. Пусть будет по-твоему. В конце концов, расхлебывать все это придется вам. Тебе и Марции. – Выражение его лица изменилось. – Ты знаешь, что Гортензий к ней не притронулся? Я думаю, знаешь, раз хочешь жениться опять.
– Я не знал. Думал, все наоборот.
– Он был слишком стар, слишком болен, слишком дряхл. Он просто поставил ее на метафорический пьедестал, как жену Катона, и поклонялся ей.
– Да, в этом есть смысл. Она никогда не переставала быть моей женой. Спасибо, Филипп. Если бы Марция сказала мне сама, я бы, может, и усомнился.
– Ты думаешь, что она способна на ложь?
– Я был женат на женщине, наставившей мне рога с Цезарем.
Филипп встал:
– Понимаю. Но женщины бывают разные, как и мужчины. – Он направился к двери, но приостановился. – Знаешь, Катон, до сегодняшнего дня я и не предполагал, что у тебя имеется чувство юмора.
Катон вскинул брови.
– У меня нет чувства юмора, – возразил он.
Вскоре после похорон Квинта Гортензия Гортала разразился чуть ли не самый восхитительный и громкий в истории Рима скандал. Марк Порций Катон снова женился на Марции, дочери Луция Марция Филиппа.
В середине мая сенат проголосовал за то, чтобы отложить обсуждение статуса Цезаря до Ноябрьских ид. Усилия Катона увенчались успехом, хотя ближайших сторонников убедить было тяжелее всего. Луций Домиций Агенобарб плакал, Марк Фавоний выл. Только письма Бибула заставили их согласиться.
– Замечательно! – радостно вскричал Курион после голосования. – Теперь я смогу отдохнуть. Но не думайте, что к Ноябрьским идам что-нибудь переменится. Я опять наложу вето.
– Какое вето, Гай Курион? – крикнул Катон, скандальная повторная свадьба которого окружила его романтическим ореолом. – Вскоре после Ноябрьских ид твои полномочия кончатся, и Цезарю крышка.
– Кто-нибудь займет мое место, – небрежно отбрил Курион.
– Но не такой же, как ты, – возразил Катон. – Цезарю никогда не найти тебе полноценной замены.
Может быть, Цезарь и не нашел бы, но предполагаемая замена уже торопилась из Галлии в Рим. Смерть Гортензия пробила брешь не только в рядах адвокатов. Он был еще и авгуром, а это означало, что одно место в коллегии авгуров стало вакантным. И занять его опять целился Агенобарб, мечтающий вернуть свою семью в самый привилегированный клуб в Риме – в коллегию жрецов. Жрец или авгур – все едино, хотя жреческий сан предпочтительнее для человека, чей дед был великим понтификом.
Однако его обошли. Только кандидаты в консулы или преторы должны были проходить регистрацию лично. А претендентам на все остальные посты разрешалось регистрироваться заочно. Таким образом, человек, спешащий из Галлии в Рим, послал вперед себя заявку на свободное место авгура. Выборы состоялись, прежде чем он добрался до Рима. Стенания Агенобарба по этому поводу могли бы украсить любую эпическую поэму.
– Марк Антоний! – плакал Агенобарб и скрюченными пальцами мял кожу на своем голом блестящем черепе. Гнева в его плаче не было: гнев бесполезен, гнев ничем ему не помог в прошлый раз, когда Цицерон стал авгуром. – О Марк Антоний! Я думал, что Цицерон – худший из всех, кого мне предпочли! Но почему Марк Антоний?! Этот невежда, болван, распутник, этот безмозглый бандит! Всюду плодящий ублюдков! Кретин, блюющий на людях! Его отец покончил с собой, чтобы избежать обвинения в измене. Его дядя пытал свободных греков, женщин и детей. Его сестра была так некрасива, что только калека и согласился жениться на ней. Его мать, безусловно, глупейшая женщина, хотя и из рода Юлиев. А его два младших брата отличаются от Антония только тем, что они еще глупее!
Все это выговаривалось единственному слушателю, Марку Фавонию. Катон теперь каждый свободный момент проводил с Марцией, Метелл Сципион якшался с Помпеем, а boni помельче толпились вокруг Марцеллов.