Текст книги "Облава на волков"
Автор книги: Ивайло Петров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
Ему показалось, что скрипнула калитка, и он выскочил во двор. Он нарочно не погасил лампочку во дворе, и калитка была видна – нет, закрыта. Скрипели под ветром ветви акации. В темной глуби сада словно работал огромный кузнечный мех, кто-то все сильнее и чаще нажимал на его рукоять, струя воздуха пригибала и терла друг о друга ветки акации, сметала сухие листья, завивая их воронкой, из устья печи выпала жестяная заслонка, на ее грохот эхом отозвалось петушиное кукареканье. «Ох, и мороз будет», – подумал он снова и вернулся в дом. Обе кастрюли булькали на огне, в комнате было тепло, будильник показывал девять. Он вынул из кастрюли сварившуюся курицу, положил ее остывать, снял с огня похлебку и принялся накрывать на стол. Постелил новую скатерть, выложил тарелки, вилки, ложки, принес оплетенную бутыль с вином нового урожая, все время разговаривая сам с собой: «Это сюда положу, а вот это – туда. Нет, не так, лучше сюда. Теперь стаканы протру полотенцем, хорошенечко. Этот Меле, этот мне. Мелин стакан со стороны печки поставлю. Вернется замерзшая, сядет к печке погреться. И стол поближе к печке пододвину. Вот так. А вино потом налью, когда за еду примемся…»
Он делал все это нарочито медленно, по нескольку раз возвращаясь к одному и тому же, и разговаривал сам с собой, чтобы отогнать тяжелые мысли, не подпустить их к себе. Он чувствовал, как они кружат вокруг него, как подстерегают со всех сторон, готовые ворваться в его сознание. Но вот уже одиннадцать, вот и полночь миновала, а Мела так и не пришла. Делать больше было нечего, он сел на кровать, все еще поджидая дочь, и тут мысли, которые весь вечер обступали его, как стая хищников с вставшей дыбом шерстью и оскаленными зубами, яростно набросились на него и стали рвать на куски. У него не было больше сил их отгонять, он лег навзничь и с каким-то болезненным сладострастием предоставил им терзать его живую плоть. «Мела не вернется домой этой ночью, – вопили они в один голос, – она останется у Ивана Шибилева, потому что он…»
Вьюга принесла к нему слева короткий звук ружейного выстрела, похожий на отрывистый и сухой «пук» детского пугача, сделанного из стебля бузины и пенькового шарика. В ста шагах от него стоял в засаде Калчо Соленый – в кого мог он стрелять в такую метель? В другое время Николин бы насторожился и стал высматривать, не появится ли какой зверь и возле него, но сейчас этот выстрел лишь вызвал в его памяти другой, такой же короткий и сухой выстрел, который он услышал в 1945 году на заднем дворе поместья. В поле оставалось немного кукурузы, они как раз собрали ее и привезли на телеге, пообедали на кухне, и Деветаков пошел к себе наверх отдохнуть, а Николин принялся лущить кукурузу. Он сел в телегу и для экономии времени бросал очищенные початки прямо в дверь амбара. Примерно через час ему захотелось пить, и по дороге на кухню он увидел, что Деветаков сидит на галерее, как всегда после работы в поле умытый, причесанный и переодетый. С ранней весны он выносил на галерею маленький полированный столик и стул и в свободное время сидел там. На столике всегда лежала раскрытая книга, но Николин не раз замечал, что Деветаков смотрит не в нее, а вперед, куда-то в поле, словно что-то ищет взглядом или нашел и не может наглядеться. Николин часто останавливался у него за спиной, пытаясь понять, на что он смотрит, и не видел ничего особенного: ранней весной нивы были словно разбросанные в беспорядке передники, большие и маленькие: веселого светло-зеленого цвета поля пшеницы, темно-коричневые в зеленую полоску – подсолнуха и кукурузы; летом они становились ярко-желтыми, темно-зелеными и золотистыми, а сейчас лежали опустелые, черные, как море дегтя, спокойные и печальные. На шоссе, протянувшемся точно белый мост над этим морем, изредка мелькала телега или человеческая фигура, а там, где шоссе кончалось, виднелись сельские дома, маленькие и белые, как кусочки сахара. Но Деветаков, облокотившись на столик и подперев голову рукой, все смотрел туда прищуренными от света глазами. Николин попил, снова вернулся на задний двор и по дороге услышал щелчок, похожий на далекий ружейный выстрел. Он забрался на телегу и, прежде чем сесть, оглядел поля. В селе жили двое охотников, и в эту пору они часто бродили вокруг поместья. Потом, снова занявшись кукурузой, он подумал, что выстрел, пожалуй, раздался со стороны дома, слез с телеги и заглянул на передний двор – охотники иногда заходили туда и просили у него воды. Во дворе никого не было, не видно было и Деветакова на галерее. Николин подтащил пустую телегу под навес, взмок и пошел наверх сменить рубаху.
В глубине галереи торчали вверх ножки полированного столика, а рядом лежал Деветаков. Он лежал на правом боку, откинув голову назад, одной рукой сжимая ножку столика, другой – ворот рубашки, словно хотел его разорвать. Позже, все снова и снова, со все новыми и новыми подробностями восстанавливая в памяти это трагическое событие, Николин вспоминал, что первое, что он увидел на галерее, была раскрытая книга, валявшаяся обложкой вверх, потом взгляд его упал на свежие царапины на полу и по этим царапинам, как по следам, подобрался к опрокинутому столику. Рядом со столиком Николин увидел ноги в носках и лишь потом – всего Деветакова с откинутой, уткнувшейся в угол головой. Николин застыл, но не от страха, а от неожиданности – почему вдруг Деветаков очутился на полу? Что с ним – споткнулся, припадок это какой или что? Пальцы его левой руки, сжимавшие ворот рубашки, разжались, и рука безвольно упала вниз. Николин подхватил хозяина под мышки, чтобы поднять и отнести в комнату, но правая рука Деветакова сжимала ножку столика и потащила его за собой. «Да отпусти ты его!» – сказал Николин, и тут на полу воронью блеснул пистолет, такой маленький, что его можно было спрятать в ладони. Только теперь Николин вспомнил про короткий, сухой выстрел, который он услышал со стороны дома час назад, закричал: «Бате Михаил, что ж ты наделал!» – и выбежал во двор. Он метался по двору, крича осипшим голосом: «Э-э-эй, э-э-эй, люди, есть тут кто?» – но в доме и во дворе никого не было. Потом он случайно увидел за садом машиниста молотилки Малая, который нес на руках жену, кинулся к ним и сказал, что Деветаков лежит на галерее как мертвый, «а рядом левольвер, махонький такой». Малай посадил жену на скамейку и пошел к дому, приговаривая: «Я Деветаков недавно видеть, на балкон видеть…» Он пощупал его пульс, расстегнул рубашку и спросил:
– Куда лежать?
Николин, все еще бледный и дрожащий, открыл дверь спальни, и они вдвоем перенесли Деветакова на его кровать.
– Он уже умирать! – сказал Малай, снял кепку и с мрачным, непроницаемым лицом постоял минуту рядом с покойником. – Ходи в село сказать попу.
Он вернулся к жене, а Николин вышел на шоссе и зашагал в сторону села. Он не догадался ни запрячь кабриолет, ни взять верховую лошадь, а пошел пешком. Солнце уже закатывалось, когда он вошел во двор покойной стряпухи тетки Райны. Дома он застал ее мужа, деда Ставри, они поговорили и вместе сходили к священнику. В поместье Николин вернулся уже в темноте, не посмел зайти в дом, где лежал покойник, и остановился посреди двора. Со всех сторон, точно бесплотные существа, поползли тени, они вертелись вокруг него и издавали какие-то глухие, зловещие звуки. «Да ничего нет, это мне только чудится», – уговаривал он себя, но сам поворачивался вместе с тенями, чтобы те не напали на него со спины. Потом что-то дернуло его сзади за рубаху, поползло наверх и село на плечи. «Оно» ничего не весило и не дышало, но он чувствовал его на своей шее и не смел поднять руку, чтобы «его» смахнуть. Он втянул голову в плечи, съежился и застыл неподвижно, а «оно» плотнее охватило его шею и стало душить. Он попытался позвать на помощь, но вместо крика из груди его вырвался глухой стон. «Тени душат меня», – подумал он и попробовал высвободить шею. Ничего нащупать он не мог, но пальцы его встречали сопротивление, и ему никак не удавалось оторвать от горла то, что сжимало его, как клещи. И тогда он увидел какой-то тусклый свет, который пробивался сквозь темные ветви деревьев в саду. Он побежал на свет и понял, что светится окно Малая. У окна он остановился и тут же почувствовал, как то, что его душило, отпустило его горло и упало с плеч. Ему захотелось зайти к Малаю и его жене, но он никогда раньше не переступал их порога и не решился сделать это и сейчас.
Малай был венгр, и никто не знал, как, какими путями занесло его в это захолустье. Это был крепыш лет пятидесяти пяти – пятидесяти шести, с горбатым, точно клюв, носом и круглыми, без блеска глазами. Такие глаза, словно лишенные зрачков, не пропускающие душевного тепла, могли быть только у человека равнодушного или безнадежно одинокого. Если б эти глаза были окнами его души и в них можно было бы заглянуть, то увидеть там можно было бы, вероятно, огромную пустоту. Но, встретившись с другими глазами, они задерживались не более чем на секунду и уходили куда-то в сторону, словно сосредоточиваясь на созерцании собственной пустоты. В сочетании с горбатым носом и промасленной рабочей одеждой, напоминающей взъерошенное оперение, они придавали ему вид хищной птицы, которая уже состарилась, со всем смирилась и ко всему равнодушна. И голос у него был твердый и ровный, без тех модуляций, которые дают чувствам звуковой образ. Говорил он мало, ударения скакали у него с первого на последний слог, словно сбегали по лесенке сверху вниз, падая на закрытые гласные, при этом он бывал неизменно вежлив: «Юнош, очень просить здесь!»
Так он сказал Николину одиннадцать лет назад, когда только что появился в поместье, а тот проходил мимо сарая, где стояла молотилка.
– Пожалуйста, очень просить твой рука здесь!
Николин понял скорее его жесты, чем слова, и взялся за винт, на который тот указывал. Малай до локтя запустил руку в утробу трактора, закрепил там какую-то деталь и сказал: «Мерси, юнош, уже свободный». Николин впервые видел трактор и разинул рот от удивления, когда при одном повороте какого-то ничтожного ключа огромная машина начала тарахтеть и трястись, части ее задвигались и завертелись, как живые, а помещение заполнил оглушительный треск и пахнущее перегорелым маслом тепло. Машинист вынул из верхнего кармана грязной робы большие серебряные часы, посмотрел на них и снова опустил в карман. Пока он работал, он ни разу не взглянул на паренька и вышел из сарая, не сказав ему ни слова. Николин поглазел еще немного на трактор и тоже вышел, а венгр в это время уже входил во двор пристройки, где жили они с женой. Собственно, это была не пристройка, а отдельный домик из двух комнат и кухни, с застекленной терраской. В свое время старый Деветаков целый год продержал новую молотилку в сарае, поскольку во всей округе не нашлось человека, который умел бы ее обслуживать. И когда он случайно встретил в поезде нужного человека, то предложил ему такие условия, что венгр тут же их принял и начал работать в поместье. С ним приехали жена и двое детей, мальчик Ференц и девочка Жужа. Когда они кончили в селе начальную школу, их отправили учиться в город.
Пройдя вдоль ограды, отделявшей дом, Николин снова увидел венгра – тот нес на руках, как носят ребенка, свою жену. Николин уже знал от стряпухи тетки Райны, что госпожа Клара парализована, но его удивило, какая она хрупкая и нежная – точно девочка, и какие у нее большие голубые глаза. С тех пор, проходя мимо их домика, он часто видел, как Малай выносит ее на руках – он проделывал это три раза в день – и как, смотря по погоде, сажает ее или в маленькую беседку, или в сад на траву. И каждый раз его поражала та нежность, с которой механик, успевший за минуту переодеться в чистое, нес жену на руках, точно маленькую девочку, а эта девочка, подобная слабенькому ростку, который извлекает живительные соки из воздуха, двумя руками обнимала его за шею и что-то говорила ему на их языке тоненьким и звонким детским голоском. Раз или два в месяц Малай приносил ее поиграть на рояле, и если Деветаков бывал дома, они с госпожой Кларой разговаривали по-французски. Малай ставил на пюпитр ноты, присаживался, скрестив руки, к краю стола и с улыбкой смотрел на жену, а когда она на круглом вертящемся табурете поворачивалась к роялю и начинала играть, его суровое непроницаемое лицо с горбатым носом, похожим на клюв хищной птицы, вдруг озарялось каким-то внутренним светом и обретало странное выражение, веселое и в то же время грустное, задумчивое и нежное, холодные глаза излучали мягкое лучезарное сияние, а под темными веками блестели крупные прозрачные слезы. Звуки вылетали из-под тонких белых пальцев госпожи Клары, точно невидимые птицы, кружили в воздухе, своими пушистыми крыльями касались потолка, ныряли вниз, задевая за печку, за стены, за все предметы, догоняли друг друга, играли как весенняя стая, пока не заполняли комнату до предела. Мало-помалу они начинали казаться Николину живыми разноцветными пятнами, которые плавно и звучно носятся в воздухе, сливаются, поют или плачут грустными, стонущими голосами, завиваются вихрем и словно бы растворяются в пространстве, но нет, не растворяются – входят в него самого, заполняют его душу, и он дрожит от нетерпения, ликует или же испытывает непонятную сладостную печаль.
Сейчас Николин не смел войти в дом Малая, потому что знал – госпожа Клара лежит в постели или сидит на стуле, разговаривает с мужем своим чирикающим голоском и улыбается. Она всегда улыбалась игриво и весело, как молоденькая девушка, когда разговаривала с Деветаковым, когда муж нес ее на руках или когда в хорошую погоду сидела во дворе или в саду на мягкой траве, а глаза у нее были такие голубые и так сияли, что Николину казалось, будто у нее вместо лица одна сияющая улыбка. Тусклый свет за занавеской погас, тьма вокруг посветлела, зловещие тени снова поползли со всех сторон, и Николин снова бросился бежать, втягивая голову в плечи и стараясь увернуться от теней. Убегая от них, он вдруг почувствовал теплый, отдающий кислецой запах конюшни, которым на него дохнуло точно лаской. Он вспомнил, что в этот вечер не задавал корма лошадям, и вошел к ним. Положил в ясли сена, улегся между двумя лошадьми и провел так всю ночь, согретый и успокоенный их присутствием. И всю ночь перед глазами его стоял Деветаков – то такой, каким он его видел на галерее, с желтым лицом, закрытыми глазами и синими веками, то такой, каким он увидел его впервые, одиннадцать лет назад, – с непокрытой головой, в клетчатой рубашке с закатанными рукавами. Оба эти образа временами появлялись вместе, и Николину стоило большого труда изгонять из своего воображения покойника и оставлять только живого Деветакова, когда же это ему удавалось, он чувствовал, как на плечо ему ложится его мягкая, белая и теплая рука…
Ему было тогда шестнадцать лет. В поместье он попал вместе с дядькой, с которым они однажды отправились в город продавать дрова. Посреди села Орлова их остановил один турок, не торгуясь заплатил за дрова и повел в поместье. Там они сгрузили дрова, и когда собрались уезжать, мимо прошел человек лет тридцати, без шапки, в клетчатой рубашке. Он спросил дядьку, может ли тот привезти еще две или три телеги дров. Дядька обещал, и когда молодой человек уже отошел, сообразил, что это и есть сам помещик Михаил Деветаков, побежал за ним и догнал. Сняв шапку, он о чем-то заговорил с ним, умильно прижимая руку к сердцу и раболепно кланяясь. Молодой человек обернулся и взглянул в сторону телеги, а вскоре они оба подошли к Николину.
– Николинчо, вот барин работника ищет, – сказал дядька. – Останешься у него?
– Останусь, чего ж не остаться, – ответил Николин, глядя на дядькины ноги.
Дядька уже с год как искал, куда бы пристроить его в работники, так что Николина не удивило его решение тут же и оставить его в поместье, да и самому Николину уже хотелось уйти из дядиного дома. Деветаков заметил, что парнишка робеет, и попытался его подбодрить. Положив руку ему на плечо, он повел его к дому и сказал, что смущаться нечего, он ведь уже большой. Потом спросил, какой бы он хотел заниматься работой.
– Я это, овец пас, – сказал Николин.
– Хорошее занятие, но у меня двое чабанов уже есть, – сказал Деветаков. – Ну ничего, ты погуляй денек другой по двору, присмотрись, а потом решим.
За этим разговором они вошли в дом. Дом был двухэтажный, в форме буквы «п», на верхнем этаже было пять комнат, три из них располагались в ряд, две крайние выдавались вперед, а соединяла их общая деревянная галерея. Средняя комната, которую называли гостиной, была самая большая и лучше всего обставленная: три окна, потолок с деревянной резьбой, старинная мебель – большой овальный стол с двенадцатью стульями черного дерева, шкаф с толстыми выпуклыми стеклами, два кожаных дивана, изразцовая печь и рояль. Две комнаты на первом этаже занимали стряпуха тетка Райна и управляющий, остальные помещения внизу использовались под кухню, ванную и чулан. Снаружи дом выглядел неказистым и даже каким-то угрюмым, но внутри было удобно и уютно, летом прохладно, а зимой дом надежно защищал от пронзительных степных ветров. В каждой комнате было по кафельной печи, высотой до самого потолка, и этим дом в сущности отличался от крестьянских домов. Старший Деветаков строил его когда-то в расчете на большую семью, но случилось так, что у него родились только дочь и сын. Жена умерла молодой от аппендицита, а дочь, еще гимназисткой, сбежала с каким-то типом, и больше о ней не было ни слуху ни духу.
Они прошли по галерее и зашли в верхнюю западную комнату. Увидев на полу яркий ковер, Николин застыл на пороге и инстинктивно взглянул на свои ноги, обутые в постолы поверх толстых шерстяных носков.
– Входи, входи! – сказал Деветаков и снова положил руку ему на плечо.
Голос у него был мягкий и ласковый, но Николин, ступая как по углям, дошел лишь до середины комнаты и остановился. В углу у южного окна стояла железная кровать с разрисованными спинками, застеленная пестрым покрывалом; столик с двумя стульями и коричневая кафельная печь, высокая и блестящая, как обливной кувшин, довершали убранство комнаты.
– Здесь ты будешь спать, Николинчо, – сказал Деветаков и обернулся к женщине, проходившей по галерее. – Тетя Райна, у нас новый работник, Николин. К вечеру приготовь ему постель, а сейчас затопи ванную. Когда выкупается, дай ему рубаху и ботинки и не забудь позвать к ужину. Ну, Николинчо, иди помоги тете Райне нагреть воды.
Николин повернулся было, чтобы выйти из комнаты, и заревел. Плач вдруг вырвался из самой глубины его существа с такой силой, что он не мог с ним совладать.
– Село свое жалко бросать? – спросил Деветаков. – Если не хочешь оставаться с нами, мы тебя завтра же отвезем в твое село.
– Не-е-ет! – прорыдал Николин хриплым, срывающимся голосом, дрожащими руками закрывая лицо. – Не-е-ет!
– К маме с папой хочется, – сказала тетка Райна. – Не плачь, милок, ты ведь уже большой!
Деветаков дал ей знак, чтоб она вышла на галерею, и шепотом объяснил, что парнишка – круглый сирота и что не надо ни поминать его родителей, ни расспрашивать его о прошлом. «Бедняжка, ишь как его разобрало», – сказала она, и глаза ее налились слезами. Жалостливое женское сердце подсказало ей, почему парнишку сотрясают неистовые, из самого сердца рвущиеся рыдания; она, как ребенка, взяла его за руку и отвела на кухню. Позднее Николин часто думал, что, если бы не эта женщина, он в тот же день сбежал бы из поместья и вернулся в село. Она с первой же минуты стала обращаться с ним, как с сыном, утешила, переодела, показала, где что, приохотила ко всей жизни поместья. По утрам она стучала к нему в дверь, спрашивала, хорошо ли он спал, и каждый раз видела, что он, уже одетый, стоит у окна. «К чужому месту, милок, быстро не привыкнешь», – говорила она и вела на кухню завтракать, а сама вглядывалась в следы бессонницы на его лице: глаза покраснели, лицо измученное, бледное, голос сиплый.
Жизнь его в поместье оказалась такой ошеломительно новой, сказочно легкой и беззаботной, что он долгие месяцы не мог к ней приспособиться. Он не спал ночи напролет, потому что не смел вытянуться и насладиться чистотой простынь, которые окутывали его непривычной прохладной нежностью, не мог почувствовать себя свободно на мягкой постели, в просторной комнате, среди окружающего его покоя. Поместье было небольшое, Деветакову принадлежало около тысячи декаров земли, триста голов овец, шесть лошадей, из них две верховых, столько же волов и несколько коров. И работников было немного: тетка Райна, два чабана, конюх, пастух, который пас волов и коров, машинист молотилки, управляющий и один старик, дед Канё, не имевший определенной должности. Через несколько дней после того, как Николин нанялся на работу в поместье, хозяин, по словам тетки Райны, уехал за границу и вернулся только после Нового года. За это время никто не поручил Николину никакой определенной работы, но он с самого раннего детства привык трудиться, и безделье его мучило. Он помогал тетке Райне на кухне, носил ей дрова, воду и продукты, подсоблял и на скотном дворе. В то время он лучше всего разбирался в овцах и все свободное время проводил возле них. Случилось так, что один из чабанов разболелся, всю зиму провел у себя дома, в селе, и Николин его заменил. Каждое утро при ясной погоде он выгонял овец в сад, чтоб они поразмялись, раскидывал им по снегу сено или кукурузные листья, поил их у колодца, чистил в овчарне навоз. После Нового года, в самые морозы, начался окот овец. Он угадывал, какая овца когда будет ягниться – в этот день, ночью или назавтра, и не спускал с нее глаз. Овца ложилась в сторонке от отары, лежала по часу-два, меньше ела, шерсть под брюхом намокала от пота. Николин отделял ее в кошаре в укромное местечко и выжидал часами, потому что овцы ягнились по-разному – одни быстрее и легче, другие – дольше и труднее. И ягнята появлялись на свет разными. Некоторые сразу же после рождения вставали на ножки, вертели хвостиками и тянулись к материнским соскам, а другие рождались слабенькими, точно недоношенными, и не могли стоять. А бывало так, что у первородящей овцы пропадало молоко, или она подминала под себя ягненка, или не умела пристроить его под выменем.
Когда овцы начали приносить по пять, по десять ягнят в сутки, Николин ночью не ложился спать, а пристраивался, не раздеваясь, в кухне на лавке и то и дело бегал в кошару посмотреть, не родился ли новый ягненок. Он тащил его к печке, чтобы обсушить, а если тот появлялся на свет задохшимся, дул ему в рот, растирал, как его учили в селе старые чабаны, и возвращал к жизни. Тетка Райна каждое утро заставала его на кухне – после бессонной ночи он спал на лавке глубоким сном, а рядом на полу лежал ягненок. «Господи боже, наш мальчонка захворает с этими ягнятами, – говорила она Деветакову, – скажи ему, чтоб он спал в своей комнате! Ни поспать его не уговоришь по-людски, ни поесть!» Но Деветаков, вместо того чтобы посоветовать пареньку спокойно спать в постели, сам часто по ночам спускался в кухню, чтобы посмотреть на новорожденных. Он только что вернулся из Франции и, как это бывает после недавней заграничной поездки, еще носил ту одежду, в которой он ходил там, – шерстяной свитер домашней вязки с высоким воротом, вязаную шапку и серые брюки в темную клетку. На улице все было сковано льдом и снегом, за окном бесновалась метель или царила призрачная белая пустота, а в кухне витало чудо рождения, какая-то теплая и животворная сила находила воплощение в глубоких и влажных глазах ягнят, в их усилиях удержаться на слабеньких, несоразмерных с телом ножках, в первых попытках глотнуть молоко, и это наполняло его детской радостью и волнением. Тетка Райна, которая спала в соседней комнате, слышала, как они выходят в кошару, потом возвращаются, и заглядывала к ним в кухню. «Мишо, Мишо, и ты тоже, ну прямо как маленький! – по-свойски бранила хозяина стряпуха. – Ложитесь, вон уж который час! Ягнята и без вас народятся, их господь бережет…»
Овцы оставались в кошаре, в поместье, только зимой. В первые же весенние дни их отогнали на горные пастбища, никто не приставил Николина ни к какой другой работе, и он снова стал крутиться возле тетки Райны. Она числилась стряпухой, но присматривала и за домом. В самые жаркие дни жатвы и молотьбы ей помогали муж и две дочери, приходившие из села, в остальное время она справлялась с работой одна. На первом этаже у нее была комната, но она оставалась ночевать там только в самые холодные зимние дни или когда случалось очень уж припоздниться в поместье. Расходами по дому никто отдельно не занимался, так что со временем и это перешло в ее ведение. Она всегда все помнила, знала, что в доме есть и что нужно купить, держала на запоре даже пустые ящики столов, распоряжалась по своему усмотрению домашним бюджетом и до последней стотинки отчитывалась перед Деветаковым. Она же выдала Николину его первое жалованье.
– Вот тебе полжалованья, потому что ты пришел в середине месяца. Дальше будешь получать по восемьсот левов в месяц.
Николин не только что никогда не имел таких денег – он и в глаза не видел этакой суммы, да деньги и впрямь по тому времени были немалые. Когда он у себя в селе пас овец, ему платили натурой – зерном, мукой и брынзой, и он относил все это домой. Хозяева кормили его три раза в день, мачеха латала его одежду или давала новую, и он ни в чем больше не нуждался. Теперь его кормили и одевали лучше, чем когда-либо, хотя он не работал, да еще дают такую кучу денег. Тетка Райна протянула ему деньги, а он отвернулся, словно она предлагала ему сделать что-то постыдное.
– Золотко ты мое! – сказала она. – Люди из-за одного лева поубивать друг друга готовы, а он на свои четыреста взглянуть не смеет! – Она не смеялась над ним, а просто вслух размышляла о том, как этот мальчик, который рос в одиночестве, среди невзгод, до того ими задавлен, что не в состоянии чувствовать себя полноценным человеком. – Отнеси их наверх, положи в ящик стола и запри. Месяц за месяцем, год за годом накопятся, сможешь и домом обзавестись, и землей. Парень ты молодой, глядишь, годика через два-три и невесту себе присмотришь. И сестренкам половину будешь отдавать. Старшенькой, говоришь, четырнадцать, скоро, может, замуж пойдет, а за ней и младшая. Дядька твой гол как сокол, а девушку в чужой дом с пустыми руками негоже отдавать. – Втолковывая все это Николину кротким голосом, тетка Райна отвела его наверх, в его комнату, разделила деньги на две части и положила их в ящик стола. – Эти вот будут твои, а эти – для сестренок. И ключик возьми, схорони его в надежном месте, чтоб не потерялся. А нужны будут деньги, отопрешь и возьмешь сколько надо…
В этот же год, в это самое время Иван Шибилев жил в Варне и не мог решить, идти ему в третий класс гимназии или нет. Первые два класса он кончил на отлично, притом без особых усилий, и все же едва ли стал бы учиться дальше, если б из села не приехала зачем-то его мать. Она давно овдовела, а потом второй раз вышла замуж за вдовца из села Орлово, но Иван тогда отказался перебираться с ней в чужое село. В ее новом доме он провел сутки, сказал матери, что ни часу больше не останется, и вернулся домой. Все усилия матери как-то втянуть его в жизнь новой семьи оказались напрасными. Позже она во втором браке родила девочку, но тогда Иван был ее единственным ребенком, и только ради него она и решилась второй раз выйти замуж. Покойный муж оставил ей больше ста декаров земли, крепкий двухэтажный дом, скотину и деньги, но за четыре вдовьих года хозяйство ее стало приходить в упадок. Она была молода, неопытна в хозяйственных делах, все ее обкрадывали, и не успела она оглянуться, как деньги растаяли, земля пришла в запустение, а из скотины осталось два вола и одна корова. Чтобы обеспечить будущее сыну, она пошла под венец второй раз, и ей повезло – второй ее муж оказался человеком незлым, рассудительным и, как и она, среднего достатка. Он не стал обижаться на своенравие мальчишки, хотя видел, что мать его страдает и что ради него она готова вернуться в родное село. Они решили оставить мальчика в покое и только раз в два-три дня навещать его, а там, глядишь, похолодает, мальчик намается в одиночестве и сам захочет перебраться к ним. Но мальчик от одиночества ничуть не маялся, а, наоборот, чувствовал себя отлично и просил мать о нем не беспокоиться. Он радостно встречал ее, она видела, что он здоров и весел, а это было для нее самое важное. Зима тоже его не испугала. Ему привезли наколотых сухих дров, установили в двух комнатах по печке, мать не меньше двух раз в неделю убирала и готовила для него. Так Иван Шибилев в двенадцать лет зажил хозяином в собственном доме. Он многое умел и уже тогда проявлял разнообразные склонности и дарования, благодаря которым односельчане позже наградили его прозвищем Мастак. Кроме того, что он готовил уроки и занимался домашними делами, он еще играл на всех музыкальных инструментах, какие только были в селе, писал стихи, рисовал акварельными красками и часто заглядывал в столярную мастерскую соседа, – посмотреть, как тот работает, – да и сам пробовал работать теми инструментами, что попроще.
В городе Иван зажил в прекрасных условиях. Мать сняла ему хорошую комнату в центре, с полным пансионом, то есть хозяева кормили его и следили за тем, чтоб он был сыт, одет и мог заниматься одними уроками. С уроками никаких трудностей у него не было, он все запоминал еще в классе и на домашние задания тратил не больше часа, так что проблемой для него скорей было свободное время. Любопытство неудержимо влекло его к городским соблазнам, и до конца первого полугодия он уже успел вкусить чуть ли не всех прелестей варненской жизни. Каждый день после школы он заходил в велосипедную мастерскую, брал напрокат велосипед и с бешеной скоростью носился по асфальтовой дорожке вдоль Приморского парка, бывал в тире, ходил в порт поглазеть на иностранные корабли, заглядывал на базар или фланировал по главной улице, куда к вечеру выходил на прогулку весь город и где можно было увидеть городской свет во всей его пестроте. Но больше всего увлекло его кино.
В центре Варны было три кинематографа со звучными именами – «Сплендид», «Глория» и «Олимп», и в каждом из них крутили фильмы в соответствии с возможностями и вкусами того или иного сословия. В «Сплендиде», самом роскошном и дорогом киносалоне, показывали так называемые серьезные ленты, которые смотрела в основном городская элита, в «Глорию» ходили почтенные домохозяйки, чиновники и ремесленники, зал «Олимпа» заполнял плебс – ребятня, возчики, чистильщики, солдаты, прислуга и всякий прочий люд, жаждавший дешевых и долгих зрелищ. Иван посещал все три кинематографа, но чаще всего «Олимп», потому что фильмы там бывали многосерийные и особенно увлекательные. В «Олимпе» можно было сидеть с десяти утра до полуночи, закусывать, щелкать семечки и даже курить, так что от пыли и табачного дыма было не продохнуть. На экране царили не олимпийские боги, а кинозвезды дикого Запада. Любимцами публики были Буффалло Билл с его мистическим конем, вечно жующий табак Уоллес Бири, собака Рин-тин-тин с конем Рексом и многие другие. Смелые и великодушные, они то нападали, то выкарабкивались из самых безвыходных положений, без промаха стреляли с мчавшегося галопом коня из двух револьверов сразу, выбирались невредимыми из-под града индейских стрел. Лаурел и Харди. Чаплин. Пат и Паташон расходовали в каждом фильме по тонне тортов, которыми они запускали друг другу в физиономию, на каждом шагу шлепались и били сотни тарелок, вызывали пожары и наводнения, влипали во всякие истории и всегда обводили полицию вокруг пальца. Заполненный табачным дымом зал сотрясался от восторженных криков и неудержимого смеха публики.