Текст книги "Облава на волков"
Автор книги: Ивайло Петров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
Я взял со стола пустую бутылку и вышел. За зданием общины была чешма, гляжу – у крана с десяток полицейских. Я ждал, когда они напьются, и прикидывал, что мне делать. Сбегу – сам себя выдам, вернусь – он может меня выдать. О наших делишках знал и народ, и власти, но ни у кого не было доказательств. Об убийстве человека на границе слух разнесся широко, но никто не докумекал, что я и есть тот убитый. Нет, думаю, бежать нельзя. С того света вернулся, а теперь, если попробую бежать, все откроется и все прахом пойдет. Если он узнал меня и решит выдать, буду все отрицать. Такому человеку, как он, не больно поверят. Поставил я бутылку на стол, а у него руки-то связаны, он и говорит мне: поднеси, мол, бутылку ко рту. Я поднес бутылку, он пьет и смотрит на меня. То на лицо смотрит, то на грудь. Потом дал знак, я отвел бутылку, у него по подбородку на грудь потекла вода. «У тебя, парень, руки дрожат, – говорит, – еще зубы мне выбьешь. Не бойся, у меня руки связаны». Как сказал он «у меня руки связаны», так я понял, что он меня узнал.
Скоро его позвали, он загремел кандалами, пошел. Другие вышли во двор, я остался в комнате и смотрел в окно, как полицейские помогали ему забраться в телегу. За телегой тронулась охрана, люди стоят во дворе, смотрят им вслед, а я думал о том, что жизнь такие штуки выкидывает, какие и во сне не приснятся. Карадемирев чуть на тот свет меня не отправил, а вышло так, что мы снова встретились и я поил его, как малого ребенка. Он меня не выдал, но когда я вернулся домой и все обдумал, мне снова стало страшно. В суде его обвинят в убийстве, притом по эту сторону границы, в Болгарии, потому что он ведь сам в этом убийстве признавался. Спросят, кто убитый, где труп, а он скажет, что никто и не убит, был только раненый, да и тот выздоровел и живет там-то. И очную ставку он мог потребовать.
Целый месяц я покоя не знал, все ждал, что меня арестуют и отправят в город. И решил я оставить свое село и поселиться в каком-нибудь другом, подальше. Я об этом подумывал еще в больнице, когда жизнь моя на волоске висела. Стал я объезжать села, подыскивать место, попал и сюда. Сказали мне, что здесь есть пустой дом и наследники его продают. Осмотрел я его и тут же дал задаток. Этот вот самый дом. Все бы хорошо, но мой брат уперся. Иди, говорит, куда хочешь, но я не допущу, чтоб ты меня с пустыми руками оставил. Верно говорят, что от своих больше всего и натерпишься. Когда я промышлял тем-другим, я и ему подкидывал, не забывал его. Он тогда еще неженатый был, так я ему сказал, пусть выбирает, в старом ли доме он хочет жить или строить новый, когда женится. Он женился и решил остаться в старом доме, но потребовал и те деньги, которые я ему обещал на новый. Он, мол, землю на эти деньги купит. Дал я ему деньги, а когда надумал переселяться, ему еще подавай. Ты, говорит, золото припрятанное увезешь с собой, купишь где-нибудь поместье, а мне на двадцати декарах мучиться. Ты, говорит, жизнью рисковал, но и я рисковал тоже, и сколько страху из-за тебя натерпелся, сколько сраму, и об семье твоей заботился. Если б ты попался, кто б твою жену и ребенка содержал? Мне слово одно стоит сказать, говорит, будешь там же, где Карадемирев, так что давай делить все как есть. А у меня припрятанного почти ничего и не было. Я и связным давал, и товарищам, и докторам. Осталось на обзаведение и чтоб земли немного купить. Отделил я брату из этих денег, и перебрались мы с Китой сюда. Ты не помнишь, где ж тебе помнить. Койчо тогда четыре годика было, тебе три. Вы все вместе играли, даже спали вместе. Один вечер у нас, другой у вас. Подправил я дом, купил пятьдесят декаров земли, скотину, того сего, так и зажил.
Что там ни говори, а славное было времечко. Теперь что? Справедливость, порядок, свобода – пустые слова. Снова для одних есть свобода, для других нету. За одно слово – или по башке тебя, или за решетку. Что тебе скажет какой-нибудь остолоп, то и делай. Дают тебе слово, а говорить должен ему в угоду. Ни глаз своих у тебя нету, ни языка, ни ума своего. Ты – как все. С виду вроде и не такой, а на самом деле такой же. Такой же сверчок, как все остальные, что на шестке сидят. А в те времена я сам себе хозяин был, сам себе царь. Где наша не пропадала! Что со мной через час будет, знать не знаю, но иду вперед. Что бы со мной ни случилось, это я, я сам на себя навлек. И мир вокруг меня – мой, вот что важно. Пусть на один день или одну ночь, но мой. Может, ты жизнью за это поплатишься, а все равно идешь туда, где никак не угадаешь, что тебя ждет, что ты увидишь и как ты выкрутишься. То-то и то-то, говорят, незаконно. Да на этом свете все законно и ничего не законно. Все зависит от того, с какой стороны посмотреть. На руку тебе – значит, законно, не на руку – незаконно. Жизнь так устроена, что закон у каждого свой. И каждый грабит другого. Кто сильней, грабит слабого, кто богаче – бедного, кто умней – глупого. И тот, кто красивей, грабит урода, хоть, может, того и не хочет. Потому как люди-то не одинаковые. А стали б одинаковыми, тут и жизни конец, хлеб, который ты ешь, спечь было б некому.
Был когда-то такой помещик, Близнаков, владел десятью тысячами декаров земли. Возвращались мы раз, как бы это сказать, из похода. Видим – в поле куча народу, но не работают, стоят. Мы прошли мимо и остановились на отдых. Смотрим – в поле стебли порея. На дворе весна, откуда здесь этот порей, спрашиваем работников, а они говорят, что хозяин дал им по десятку стеблей порея и по ломтю хлеба. Они этот порей есть не стали, а понатыкали в землю, протестуют, значит. Тут как раз и хозяин на пролетке явился, увидел натыканный порей и велел кучеру его собрать. «Завтра, – говорит, – сожрете, я вас медом и маслом кормить не собираюсь». Сел обратно в пролетку, а я его хвать за полу. «Ты что, – говорю, – хозяин, от голодных людей хочешь? Коли нанял работников, корми их так, как сам ешь». – «Ты, бродяга, – кричит, – да кто ты такой, еще учить меня вздумал, как мне своих работников кормить». Схватил я его за воротник, скинул на землю, приставил ему нож к горлу. «Может, я и бродяга, – говорю, – но хочу, чтоб ты накормил своих людей, не то я так тебя отделаю, что ввек не забудешь». Велел я двоим из наших сесть в пролетку к кучеру и привезти из поместья еды. «Возьмете, – говорю, – все, что найдете в кладовой съестного, и чтоб через полчаса были здесь». Пролетка тронулась, а помещик кричит: «Я тебя под суд отдам за то, что ты на меня с ножом! Или закона на тебя нет? Кто ты такой, что здесь командуешь?» – «Я, может, и никто, – говорю, – а законов на свете не один, а тысяча. Только сейчас закон у меня в руках. Минуту назад был в твоих, а теперь в моих. Кто в руках его держит, для того он и справедливый». Так мы с ним беседуем, а работники, человек тридцать, слушают и молчат. Оперлись на свои мотыги, слушают и молчат, закону подчиняются. Подъехала пролетка, нагруженная жратвой: брынза, масло, простокваша, колбасы и всякое прочее. Работники расселись, сели и мы с ними перекусить. Помещик повернулся ко всем спиной, курит и молчит. «Видишь, хозяин, – говорю ему, – как мой закон кормит людей, а к вечеру, как возьмешь его снова в свои руки, он их голодными оставит».
В свое время, когда я в ТКЗХ вступать не хотел, Стоян Кралев обвинял меня, что я иду против закона. Как только не честил меня, и убийцей назвал. Я, мол, дочку Калчо Соленого убил, сноху свою то есть. Ты был на свадьбе, помнишь, как все случилось. Не убивал я ее, но так все потом обернулось, как я и подумать не мог. Помнишь, когда у нас шоссе прокладывали? Значит, и Кунчо, дорожного мастера, помнишь. Того, который на околице в домике на колесах жил. Фургон называется. За месяц до того, как кончили шоссе, шел я мимо фургона. Он был открыт, но Кунчо не было. Раньше, сколько раз я там ни пройду, он всегда в дверях сидит. Ноги свесит, прислонится к створке и на губной гармошке играет. Работы нет, что еще ему делать – либо спать, либо наигрывать. Я ему то арбуз дам, то винограду – дорога на виноградник мимо его фургона шла, а то кукурузу молочную подкину, пусть испечет. Покалякаем малость, я дальше иду, он за свою гармонику берется. Я знал, что он из-под Шумена, там в село у него жена и двое детей. Зимой он с ними жил, а летом работал на дорогах.
Так вот, в фургоне его в тот раз не было, и я пошел дальше по тропинке через кукурузное поле. Всего, может, шагов сто прошел, смотрю – стоит на тропинке, а рядом с ним женщина. Он меня, видно, тоже заметил и пошел навстречу, а женщина побежала вперед и скрылась с глаз. Поболтали мы с ним, я обещал на обратном пути оставить ему арбуз. Я не подал виду, что заметил женщину, но когда миновал поворот, двинул напрямик по кукурузе. Остановился у начала виноградников, подождал немного, и по тропке прошла Радка. Она каждый день ходила на виноградник, носила отцу обед. И вроде бы что мне за дело, кто с кем и зачем встречается, но вот поди ж ты – слабость человеческая. Захотелось мне узнать, случайно Радка и дорожный мастер встретились или нарочно. На другой день, когда Радка понесла отцу еду, я снова туда. Обошел стороной, остановился у тропки и затаился. Подождал немного, прошла Радка, а за ней и Кунчо. Догнал ее, что-то они друг другу сказали и свернули в кукурузу. Так несколько раз я подстерегал их на том же месте. Однажды услышал, как Радка плачет и говорит ему: «Завлекаешь меня, а потом только я тебя и видела». С тех пор стал я за Радкой приглядывать. Жили мы близко, куда б она ни пошла – в поле, либо к чешме, либо во дворе у себя крутится – всегда на виду. Дорожный мастер уехал, и девка приуныла. Замечал это я один, потому что я один в селе знал ее тайну. Кунчо, верно, наврал ей, что холост, что вернется и к ней посватается. А может, он и вправду холостой был, кто его знает. На свете полно таких проходимцев. Заговаривают женщинам зубы, в два счета их обдуривают. А Радка что – девка молодая, глупая, вот и попалась на удочку. Мать ее в одиночку в поле надрывается, отец в дом и не заглядывает – нет чтоб присмотреть за детьми, поучить их уму-разуму, постращать когда нужно. А девка как одна останется, так она ровно лошадь на лугу – куда вздумается, туда и поскачет. И когда я увидел, что девка хватает воздух, как рыба на песке, решил идти к ее отцу со сватовством.
К Калчо Соленому у меня с давних времен какая-то гадливость была. Ничего плохого он мне не сделал, а смотреть на него противно. Такие люди, как он, не ходят по земле, а ползают, и за ними след остается, как от слизняка. Мне на таких наступить хочется и если не раздавить, то хоть хвост прищемить. Он все равно что кишка – в один конец входит пища, из другого выходит говно. И пищу-то другие ему в рот кладут. Отец у него был человек работящий, хорошую землю ему оставил, а у него она вся запаршивела. Пятьдесят декаров – целое состояние. У нас три поля было друг возле друга, так я ни разу не видел, чтоб он на эти поля ступил, навоз бы вывез, вспахал или засеял. Жена как крот копается, когда одна, когда с дочками. Я пашу или сею по одну сторону межи, она – по другую. Были годы, когда и она их не обрабатывала, поля зарастали бодяком и чертополохом. И эти сорняки перебирались на мои поля, ветер разносил семена. Меня так и подмывало пройтись плугом по меже, вспахать их, прополоть, но нельзя. Это тебе не вещь какая – взял и унес. Много лет эти три поля глаза мне мозолили, много раз я хотел их купить, но он отказывался. Нет у меня земли на продажу – вот как отвечал. Лежит себе на вышке посреди виноградника, попыхивает цигаркой да слушает, как птички поют. Словно на курорте живет-поживает, а я из сил выбиваюсь, сорняки дергаю, которые точно зараза с его полей на мои переползают. Наконец я сообразил, с какого боку к нему подступиться. Как только Кунчо уехал, на другой же день я пошел сватать его дочь. Можешь мне не поверить, но если б он тогда на свадьбе уперся, если б сказал «нет, ни пяди земли не отдам», я б и не стал у него те пятнадцать декаров требовать. И дочь не стал бы ему возвращать. Я был уверен, что и без того после свадьбы я буду обрабатывать эту пустующую землю и она будет все равно что моя. Это бы так, но когда я увидел, как у него язык отнялся, я сказал себе: бери сколько хочешь, у такого и жизнь отобрать не совестно, потому что он без всякой пользы небо коптит.
В сорок шестом – сорок седьмом году пошли разговоры о ТКЗХ, Стоян Кралев и его люди ходили по домам, агитировали. И к Калчо Соленому заходили, и он обещал, что, когда они образуют кооператив, он тоже подаст заявление. Стоян Кралев бил по его слабому месту – обещал назначить сторожем на кооперативный виноградник, а он рад-радехонек, лишь бы ему в военной форме красоваться да бока отлеживать, как и раньше, на своей вышке. Я узнал про это дело и решил с ним потолковать. Мы пять лет с ним слова друг другу не сказали, я думал, он на меня обижен, смотреть не станет. Встретил я его как-то на дороге и заговорил с ним. Я говорю, он слушает. На выборах он голосовал за республику, и я сказал, что, когда придут американцы и англичане, они ему это попомнят. «Как, говорит, придут?» – «А так, как русские пришли. Если они могли прийти, почему те не могут? Россия за войну отощала, а те еще сильные. И у оппозиции сила». На выборах мы, можно сказать, половину голосов получили, а как народ поставками прижали, оппозиция еще сильнее стала. Американцы и англичане только подойдут к границе, народ их хлебом-солью встретит. Так, слово за слово, я убедил Калчо перейти в оппозицию. «Будешь в сторонке держаться, – говорю, – и помалкивать. Нажмут на тебя, скажешь, что ты хочешь посмотреть, какое оно будет, кооперативное хозяйство, и если там будет хорошо, ты вступишь».
Осенью ТКЗХ было образовано, вошло в него шестьдесят семей. Смотрю списки – и Калчо Соленый там. К следующей осени хозяйство распалось. Скотину и инвентарь обратно по дворам разобрали, из-за земли переругались, потому как надо было заново межи прокладывать, вообще каша и неразбериха. «Что это вы, – говорю Калчо Соленому, – больно быстро разбежались! Пошли по шерсть, а воротились стриженые». – «И не говори, – отвечает, – уж так я обжегся – на всю жизнь наука». На следующий год стали заново ТКЗХ сколачивать, и он опять записаться готов. Прижмут его агитаторы – дает им слово, мы к себе потянем – отказывается от кооператива. То с ними, то с нами, а у самого словно головы на плечах нет, по может сам выбор сделать. А тогда борьба шла за каждого человека. Раз первый кооператив развалился, так и второму то же грозило, если б они не набрали больше людей. Я обещал Калчо Соленому вернуть ему те пятнадцать декаров, что взял в приданое, если он не вступит в ТКЗХ. По закону они были мои, по чести и совести – его, потому что сноха померла очень скоро после свадьбы. С другой стороны, мне бы госпоставки сбавили. Пять лет я обрабатывал эту землю так, как я умею, землица стала – палку воткни, и та зацветет. Калчо Соленый сдержал слово, и я отдал ему землю при условии, что, если он опять переметнется, я возьму ее обратно.
В новый кооператив народу вступило больше, но почти что без скотины. У кого было две коровы, одну прирезал. У кого было две свиньи, тоже одну прирезал. И с овцами так же и с птицей, чтоб не отдавать свою скотину на общий двор и чтоб с них поставок меньше брали. В городе голод, так на базаре мясо, сало или муку с руками рвут. Село превратилось в бойню, во дворах воняет падалью. Власти ходят, вынюхивают – одного накроют, десять других вывернутся. Приказали свозить все снопы на одно место и там же молотить, чтобы брать зерно прямо с тока. Народ стал устраивать «черную» молотьбу. Днем жнут, вечером ходят в поле, крадут снопы и ночью молотят. Некоторые устроили тока в лесу, внизу в лугах и кое-где среди полей, там и молотили. Я на это не пошел, знал, что Стоян Кралев с меня глаз не спускает, и ни одного колоска не смел с поля принести. Менял мясо на муку, иногда извозом занимался – в город возил, сводил концы с концами. Но они все равно нашли к чему прицепиться. Раз вечером, когда они ходили по селу и подслушивали, что в каком доме делается, они услышали у Калчо Соленого какие-то удары. Вошли – его жена Груда бьет палкой колосья прямо на полу. Принесла тайком с поля три снопа – на свою голову. Прижали Калчо Соленого к стене, пригрозили тюрьмой, ну он и спраздновал труса – рассказал им, о чем мы с ним говорили, на каких условиях я ему пятнадцать декаров отдал, то есть, что это я, мол, его подстрекал. На другой же день запихнули его в кооператив и на те пятнадцать декаров тоже лапу наложили. Не сдержал слова Калчо и меня под монастырь подвел.
Стоян Кралев словно того и ждал, раздул это дело незнамо как, и тогда схватились мы с ним всерьез. Еще до Девятого сентября мы с ним насчет политики спорили, однако же после Девятого никогда не связывались. Встретимся где-нибудь, он кинет: что, кум, будем общее хозяйство ладить? Так просто, в шутку спросит, потому как знает – я не согласен. А теперь домой ко мне явился. Я был один, жена вышла куда-то. «Давай, – говорит, – револьвер». – «Какой револьвер?» – «Тот, из которого ты на свадьбе стрелял». Полез я в ящик под кроватью, где всякое барахло держал, отдал ему револьвер. У меня и другой был, вот этот, который я тебе сейчас показывал. А тот проржавел весь, я его много лет не трогал и на свадьбе не из него стрелял. «На кой тебе, – говорю, – эта рухлядь, видишь, у него и ствол забит, пуля не пройдет». – «Все равно оружие, – говорит, – можно его почистить и в дело пустить. К такому человеку, как ты, – говорит, – у нас доверия нету. Ты оппозиция, того и гляди, с оружием против властей пойдешь». – «Если б я хотел с оружием против власти бороться, – говорю я ему, – я б оружие спрятал. Я не борюсь, а остерегаюсь. Потому я и с оппозицией. Если ты меня уличишь, что я оружие против власти поднимаю, тогда можешь меня под суд отдать. До Девятого сентября ты был оппозиция, только и знал, что о России говорить. И никто тебя не тронул. Такое было у тебя о жизни понятие, так ты и говорил. Слово не обух, в лоб не бьет. Если б тебя с оружием задержали или когда ты нелегальным помогал, тогда б тебя отправили куда следует и ты б еще и меня за собой потащил…»
И такой случай был. В сорок третьем пришел он как-то ко мне. Узнал, что я наутро собираюсь в город, и попросил отвезти мешок с домотканым сукном. Сядь на него, говорит, ведь это материя, ничего ей не сделается. Десять раз повторил, на какой улице, в каком доме я должен его оставить, так что я и посейчас помню. Улица Чаталджа, дом 21. Как сказал он мне, чтоб я сел на мешок, я тут же догадался в чем дело. Поехал я, по дороге развязал мешок, в мешке – одежа. Десять пар штанов и десять курток, суконных. Я понял, что он в таких делах новичок и в конспирации ни черта не смыслит. Когда я к городу подъехал, то свернул с дороги и запрятал мешок в яме в каменном карьере, обозначил прутом место и вернулся на главную дорогу. И хорошо сделал. На окраине города меня остановили трое полицейских и обыскали. Нашел я нужную улицу и дом, остановился и заглянул во двор. Навстречу женщина. «Вы, – говорю, – мясо хотели купить, так я привез». Она уставилась на меня, будто я не по-болгарски говорю. Сел я на лавочку перед домом, она тоже села. Я сказал, что привез для них мешок сукна, она сбегала домой и привела мужчину. Мы с ним договорились, где нам встретиться через два часа, и он туда пришел. На пути в село я оставил его возле карьера, показал место, где спрятал мешок, и поехал дальше. Не успел распрячь лошадей, Стоян Кралев тут как тут. «Ну что, кум, отвез мешок?» – «Не вышло, – говорю. – Меня полицейские на окраине города остановили, открыли мешок, увидели, что там, и отобрали. Хотели меня арестовать, но я сказал им, кто мне его дал, куда его везу, и меня отпустили. Велели сказать тебе, что я оставил мешок, где надо, не то мне не поздоровится. Надеюсь, ты не выдашь, что я тебе все рассказал». Мой куманек в лице переменился – не узнать. «Скажи спасибо старому заговорщику, – говорю я ему, – положился б я на тебя, в два дома беда бы пришла». И рассказал ему, как все было на самом деле. Он дух перевел, отлегло у него. «Ну, кум, спасибо, снял с души тяжесть».
Когда я напомнил ему об этом случае, ему стало не по себе. Он заговорил сбивчиво, что, мол, верно, ты партии большую услугу оказал, не отрицаю, но вреда народной власти от тебя сейчас еще больше. Другого ничего не сказал, взял револьвер и ушел. Допустил я тогда промашку – не сообразил, что надо было отдать ему револьвер при свидетелях, чтоб видели – никакое это не оружие. Прошло лето, начали новых членов ТКЗХ набирать. Стоян Кралев стал вызывать на партийное бюро частных хозяев и ставить перед ними вопрос: или – или. Одни подписывали декларацию, другие просили отсрочки, третьи прятались. Стоян Кралев валил всех частников в одну кучу – оппозиционеры, мол, а оппозиция была объявлена вне закона. Раз ты оппозиционер, значит, ты враг народа, так что получалось, будто половина жителей села – враги народа. И меня вызывал, и мне велел выбирать – или в течение недели вступить в кооператив, или собираться в дальнюю дорогу. «Раз, – говорит, – ты не хочешь идти вместе с народом и льешь воду на мельницу врага, мы тоже тебя по шерстке гладить не будем. У тебя нашли оружие, и это не случайно. У нас есть сведения, что ты один из главарей оппозиции, так что если не уймешься, то пеняй на себя». Ничего я ему не ответил, ушел. С этого времени чуть смеркнется – я домой, ни с кем не встречаюсь. Пугало меня, как бы мне провокацию какую не подстроили. Я свой характер знаю: если кто меня заденет, я тут же сдачи дам. А если я подниму руку на кого-нибудь из его людей, мне уж не выкрутиться. По селу пошли разговоры, будто у меня нашли спрятанное оружие, будто я готовил оппозицию к вооруженному сопротивлению. Стоян Кралев распустил этот слух, чтоб иметь против меня и против всех частников верный козырь.
Неделя прошла, и он снова вызвал меня в сельсовет. Он был в конторе один, встретил меня у дверей, подвинул мне стул, а сам не садится, ходит взад-вперед и молчит. Фуражка на нем сталинская, только что сапоги не обул. «Ну что, кум, решил?» – «Нечего мне решать». – «Так, значит, отказываешься работать с нами? Ты что, – говорит, – так и не понял, что мы ради общего блага стараемся? Хотим, чтобы земля была общая, чтоб мы все дружно на ней работали, чтоб не было больше богатых и бедных. И ни на каких американцев или англичан не рассчитывайте. Фашизм побежден, победители поделили зоны влияния – это вам, это нам, и дело с концом. Неужели ты веришь, что Америка или Англия могут снова взяться за оружие? Ведь если они объявят Советскому Союзу войну из-за Болгарии, им придется воевать и за Югославию и Албанию, за Чехословакию и Польшу, за Румынию, Венгрию и ГДР, за пол-Европы. Да разве такое возможно? Развяжите третью мировую войну, принесите еще столько-то миллионов жертв, лишь бы ублажить болгарскую оппозицию – так, что ли? Да если б они и хотели на это пойти, все равно не смогут. Назад хода нет, а раз нет, незачем терять время, надо скорей создавать кооперативные хозяйства. Социализм без ТКЗХ не построить. Кооперативных хозяйств требует народ».
«Да что-то незаметно, – говорю, – чтоб народ в кооперативы рвался, если б он хотел, вы б его не стали силком загонять, он бы сам пошел. А раз силком загоняете, так и толку не будет, и сейчас уже видать. Вон уж сколько народу в общем хозяйстве, отчего ж они получают по двадцать стотинок[13]13
Стотинка – мелкая монета, 1/100 лева.
[Закрыть] на трудодень? Оттого что работают не как хлеборобы, а как чиновники. Разные бригадиры да проверяльщики тычут в них стрекалом, чтоб они делали то, что раньше безо всяких погонялок делали. И так оно и будет – без стрекала ни с места, потому как люди вам не муравьи и не пчелки. Без интереса никто работать не станет, не ждите».
Он говорит, я слушаю. Потом я говорю, он слушает, и так около часа. Потом оборвал он меня, на крик перешел. «Я, – говорит, – с каких еще пор знаю, что ты за птица, но все же допускал, что ты, как и многие другие, за частное хозяйство стоишь по невежеству или из упрямства. Теперь я вижу, что ты враг социализма до мозга костей и место твое там же, где твоего идейного вождя Николы Петкова[14]14
Никола Петков – политический деятель, член Земледельческого союза, с 1945 г. – в оппозиции к правительству Отечественного фронта, в 1947 г. расстрелян по приговору суда.
[Закрыть]. С этой минуты, – говорит, – я тебя арестую и сдаю милиции, потому как в твоем доме я нашел оружие». Вызвал милиционера, который ждал за дверьми, и вдвоем затолкали меня в подвал. «Ты, – говорит, – убийца. Дочь Калчо Статева убил, а теперь вернул ему землю, чтобы тот грех замазать». Заперли они меня, милиционер встал снаружи, у окошка, а Стоян Кралев пошел в контору.
Остальное, что он наговорил, ладно бы, но что он убийцей меня назвал, я не мог стерпеть. Молодой я немало бесчинств совершил, когда и прав бывал, когда виноват, но кровью никогда рук не пачкал. Двух человек мы на тот свет отправили, колонистов из равнинной Добруджи, которые наших людей убивали. И оба раза другие это черное дело делали. И сноху я не убивал. Про ее тайные встречи с дорожным мастером я до сего дня никому не рассказывал, тебе первому. На другой день после свадьбы я пустил по селу слух, что она, мол, встречалась с Койчо, а на свадьбе я, мол, ничего не сказал, чтоб отхватить у слюнтяя этого, ее отца, приданое в пятнадцать декаров. Хотел я ее, значит, от людской молвы уберечь. А Койчо и жене своей сказал, что у некоторых девушек само собой так получается. И снохе то же сказал. Думал – потреплют языками, да и перестанут. Так оно и вышло. Никто в селе не похвалялся, что, мол, любовь с ней крутил, а с дорожным мастером никто ее не видел. Все мне поверили и даже удивлялись, как я ловко такое приданое оттяпал. И у Койчо никаких черных мыслей не было, к молодой жене душой прикипел. И мы к ней привязались, за дочку свою держали. Она ведь в нашу семью не лезла и ничем перед нами не провинилась. Другая б на ее месте бровью не повела, жила б в свое удовольствие, как ни в чем не бывало. А она вон каким человеком оказалась – совесть ее точила. Слова не скажет, глаз ни на кого поднять не смеет. Не позовешь ее к столу, и есть не будет, не напомнишь, чтоб ложилась, – не ляжет. Утром первая встает, вечером последняя ложится, за весь день не присядет. И все молча. Спросишь ее о чем, ответит, не заговоришь с ней – молчит, глазами покажет, что и так тебя поняла. Мы уж ее уговаривали на люди выйти, к матери в гости сходить, поразвлечься как-нибудь – ни в какую. Вечерами слышу, вроде они с Койчо в другой комнате о чем-то разговаривают, а о чем – не знаю. На Новый год мы с Койчо съездили в город, купили ей туфельки, душегрейку, косынку шелковую. Надела она это раз, а больше и не взглянула. Все праздники дома просидела, на улицу и не вышла.
В первых числах февраля Койчо взяли в армию. Раньше срока забрали, в строительные войска, и заслали в новые земли, дороги прокладывать. Сноха наша совсем поникла, глаза красные, как останется одна – плачет. Мы с женой голову ломаем, как к ней подступиться, чем утешить. С того времени, как Койчо уехал, еще больше к ней привязались. Смотришь на нее – ну сущий ребенок еще, мучается, а помочь не можешь. «Чистый ангел», – так жена говорила, и так оно и было. Мы старались ее рассеять, повеселить, она и улыбнется иной раз, а в глазах такая мука, глянешь – сердце разрывается. Я уж тыщу раз себя клял, что на землю ее отца позарился, но сделанного не вернешь. Со мной чего только не случалось, жизнь, бывало, на волоске висела, но верь – не верь, так тяжело никогда не было. У тебя на глазах дитятко словно свечечка тает, а ты ничем не можешь помочь! Предложил к доктору ее отвезти, не хочет, сразу в слезы, будто я на жизнь ее покушаюсь. Здорова я, говорит, никаких болячек нету. Болячек нет, а посмотришь на нее – в чем душа держится. Пришло письмо от Койчо. Почтарь мне его отдал, и я прочел. Службу, пишет, как-никак отслужит, а по ней истосковался – сил нет. Сто советов ей дает – и чтоб ела, и чтоб одевалась как следует, не простыла ненароком, а летом, даст бог, он в отпуск приедет. Ты, пишет, касатка, береги себя, не то, коли с тобой что случится, и мне не жить, так и знай. Отдал я ей письмо, она заперлась в другой комнате и до темноты не выходила. А я думаю про себя: как увидит она, что Койчо в ней души не чает, так и приободрится, воспрянет духом. Подошло время ужина, мы ждем – вот-вот и она выйдет к столу, а она все не идет. Послал за ней жену, и та пропала, только через полчаса вернулась. Зашла, говорит, к ней, а она корчится в постели, спросила, что болит, а та отвечает – ничего, мол, так, в глазах чего-то потемнело. Откинула одеяло, а она вся мокрая. Хотела ей рубаху переменить – свернулась калачиком и не дает. Наконец силком ее раздела, и что ж оказалось-то – беременная она. Похоже, на шестом месяце, живот уж круглый.
По правде говоря, не ждал я этого. Когда я решил ее за сына просватать, мне почему-то и в голову не пришло, что она от дорожного мастера понесла. Время было военное, каждый день ждали, что либо Койчо в армию возьмут, либо меня мобилизуют, вот я и думал об одном – как бы скорее свадьбу спроворить. Старики у нас говорят, что не тот, мол, ребенку родитель, кто родил, а тот, кто вырастил. Хорошо сказано. Но признаюсь, когда я услышал, что сноха на шестом месяце, первое, чего я пожелал, это чтоб дите мертвое родилось. Чтоб мой сын чужого ребенка растил, чтоб ублюдок внуком моим считался, от одной этой мысли меня чуть не вырвало. А сноха не призналась, что беременна. У ней, мол, с детства в животе какая-то болезнь, так иногда пучит ее. Дай-то бог, чтоб и впрямь так было, подумал я про себя. Да, но бабы в этих делах лучше разбираются. «Брюхатая она, – убеждает меня жена, – на шестом месяце, а что не признается, так это от стыда, я своей свекрови тоже стыдилась». И верно, она когда Койчо носила, так до восьмого месяца от матери моей скрывала. И моя мать свекра и свекрови стыдилась, а отец мой в это время на военной службе был, так она меня чуть в поле не родила. Это с давних пор повелось – молоденькие снохи стыдятся и глядят, как бы им свое брюхо от старших скрыть. Да, но тут жена забеспокоилась, что, мол, как же так – со свадьбы прошло четыре месяца, а сноха на шестом. Я сказал ей, что они с Койчо еще до свадьбы слюбились, я их, мол, раз застукал, потому и поспешил со свадьбой, чтоб девку от срама уберечь. Жена поверила, да я и сам себе поверил. Раз ребенок родится в нашем доме, значит, будет наш, и больше никаких.