355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ивайло Петров » Облава на волков » Текст книги (страница 25)
Облава на волков
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Облава на волков"


Автор книги: Ивайло Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)

– Следователь правильно тебе объяснил, что более или менее предусмотрительные люди делают все, чтобы как-то подладиться к событиям, – говорил он. – Если это сделали Бараковы, почему бы и Пашовым этого не сделать? Никто точно не знает, кому служит молодой Пашов. Если Михо Бараков совершил предательство у нас под носом и мы этого не заметили, как нам дознаться, чем занимается твой приятель в иностранных государствах?

Что я мог сделать в этой ситуации? Я изнемогал от усталости и напряжения, харкал кровью сильнее, чем обычно, а к тому же брат не давал мне возможности связаться с окружным комитетом партии. Он боялся, что из комитета распорядятся изолировать Михо от товарищей в тюрьме, Михо догадается, что разоблачен (если он действительно предатель), и полиция попытается прикрыть его следы. Или ликвидирует его, чтобы он, выйдя из тюрьмы, не попал в наши руки, или же ликвидирует тех из наших, кто, по их предположениям, мог его разоблачить. Это можем, к примеру, оказаться мы с братом, раз судебный следователь раскрыл нам механизм его предательства. Поэтому мы можем передать копию приговора в комитет, только если будем совершенно уверены, что назавтра советские войска перейдут нашу границу. Однако, перейдут ли они ее завтра или через месяц, никто нам точно сказать не может. А для полиции достаточно двух дней, чтобы учинить разгром коммунистов нашего края…

По радио уже сообщили, что немецкие войска с нашей территории отошли в Югославию, следовательно, у советских войск нет причин медлить на нашей границе, коль скоро они знают, что у нас они не встретят никакого сопротивления. Но и этот факт не убеждал моего брата. Чтобы доказать ему, что его осторожность излишня, я в тот же вечер в одиночку захватил власть в селе. Было шестое сентября. Я пошел к кмету дяде Янко, разъяснил ему политическое положение и потребовал ключи от кметства. Он оказался человеком понятливым и тут же согласился.

– Только другим рассказывай, что ты меня с оружием в руках заставил. Не то сраму не оберешься – за здорово живешь тебе власть отдал. Смеяться надо мной будут…

Он вручил мне два старых карабина, наган и печать, а потом мы разыграли маленькую комедию. Я «арестовал» его, посадив в соседнюю комнату, и написал от имени новой власти первое обращение к народу: «Просим население по сигналу школьного клепала выйти на площадь перед кметством и встретить советские войска хлебом и солью! Председатель Отечественного фронта». Я изобразил неразборчивую подпись, поставил печать кметства и пошел к клубу, чтобы повесить обращение на его дверях. Парни, которых я там застал, взяли на себя все остальное. Они ударили в школьное клепало и разнесли новость по селу. Через полчаса народ стал собираться на площади. Появился и Стоян, заметно взбудораженный, но когда я сказал ему, в чем дело, он отвел меня в сторону и принялся ругать, обвиняя в авантюризме, который мог, по его словам, очень дорого нам обойтись, да еще в самый канун великих событий. Я передал ему печать и оружие как символ власти, он вооружил карабинами и наганом трех человек, а остальным парням велел вооружиться кто чем может и всю ночь охранять село. Он, разумеется, объяснил им, что советские части еще не перешли нашей границы и что я самовольно возвестил их приход, за что полиция может перебить нас как мух, поскольку мы безоружны.

Молодые ребята ничуть этого не испугались и отправились выполнять боевое задание. Празднество по случаю установления новой власти уже невозможно было отменить. Площадь перед кметством постепенно заполнилась народом, из клуба притащили граммофон, и молодежь начала танцевать. Из ближайших домов вынесли вино и ракию, заголосили волынки и кавалы, пожилые повели хоро. Стоян пошел расставлять охрану вокруг села и вернулся, когда народ уже начал расходиться. Мы заперли кметство и молча разошлись. Установление власти Отечественного фронта, которого мы ждали столько лет, было отпраздновано без речей и церемоний, как самая обыкновенная вечеринка.

Большой праздник выдался в селе десятого сентября, притом не столько в честь прихода советских войск, сколько в честь возвращения Михо Баракова. Советские части, к сожалению, не проходили через наше село. По радио сообщили, что девятого они пройдут через Добрич, и самые нетерпеливые, конечно же во главе со Стояном, отправились в город на телегах и верхами еще на рассвете. И я сгорал от желания поехать с ними, но у меня не было сил даже забраться на телегу, а приступ кашля чуть не свалил меня на землю. В ожидании встречи с Советской Армией я не спал ночь, да и всю неделю меня не отпускало сильнейшее напряжение. За лето не выпало ни капли дождя, засуха терзала степь, раскаленный и пропыленный воздух жег мои прогнившие легкие.

Вечером я поднялся с постели и пошел на митинг, созванный у кметства. Хотя белое сияние полной луны заливало площадь и издалека было видно, как со всех концов села к центру тянутся люди, над дверью кметства были прикреплены два ярких светильника. Те, кто ездили в Добрич встречать советские войска, с воодушевлением рассказывали о том, что видели и слышали, где-то в селе гремели выстрелы, многие успели выпить и теперь пели и плясали хоро. И вот Стоян поднялся на крыльцо под свет ламп. Думаю, что это был самый счастливый день в его жизни. Он был охвачен таким восторгом и вдохновением, что дрожал, точно лист, а на глазах его блестели слезы. «Наш народ переживает исторический день, – говорил он, вскидывая руку, – фашизм наконец разгромлен, к нам пришла великая правда коммунизма!..»

Произнеся речь, он спустился с крыльца и направился прямо ко мне. Поздравил меня с новой властью, обнял и прижал к груди. Целую минуту он держал меня в объятиях, не произнося ни слова. Я чувствовал, как горит его лицо, как тяжело он дышит, как рыдает. В эту минуту я был счастлив, как в детстве, когда поздно вечером, возвращаясь с поля, он брал меня на руки и нес к дому. Я тоже ничего не мог ему сказать. Я тоже рыдал.

На следующее утро я чувствовал себя скверно, но к обеду вышел подышать воздухом. Возвращаясь с прогулки, я проходил мимо пивной, сел отдохнуть под навесом и тогда увидел, что на поляне перед домом Бараковых в десятке котлов варится баранина. Рядом с котлами были расставлены столы и стулья, красовались бочки с вином и ракией. В те скудные времена люди успели отвыкнуть от такого изобилия, и самые нетерпеливые уже кружили вокруг котлов. Политзаключенных освободили восьмого сентября, но Михо Бараков два дня пробыл в городе, отдав себя в распоряжение вновь сформированной Народной милиции. Старый Бараков позаботился о том, чтобы встреча сына прошла так торжественно и шумно, словно тот воскрес из мертвых. Как мы узнали позже, он пригласил из Добрича кое-кого из влиятельных людей, привез из города и музыкантов. «Пусть народ угощается, мой сын за него жизнью своей рисковал», – говорил он всем встречным, приглашая их на поляну. Накануне он был назначен председателем сельсовета и теперь, в рубашке с закатанными рукавами и жилете, в плоской соломенной шляпе и с бамбуковой тросточкой в руке, с неподражаемым самодовольством сновал между своим домом и кметством, проверяя, не звонил ли сын по телефону и не сообщил ли чего дополнительного о своем приезде. Время от времени он останавливался, вынимал из кармана жилета серебряные часы и отставлял их подальше от глаз.

Я вернулся в свою комнату и лег. Спал, читал, ел что-то и снова брался за книгу. К двум часам дня послышался клаксон автомобиля. Через ту часть площади, которая была видна из моего окна, прошла машина, вздымая клубы пыли. Вскоре послышались выстрелы и крики «ура». Начиналась торжественная встреча Михо Баракова. До позднего вечера над селом разносились звуки духовой музыки, слышались речи и пьяные выкрики.

Прежде чем уйти в поле, Ананий приготовил мне куриную похлебку, навестила меня и тетушка Танка Джелебова. Ее сыновьям не без труда давались гимназические науки, и во время каникул я занимался с ними отдельными предметами. Когда я приходил к ним в дом, где было чисто и уютно, меня встречали с некоторой торжественностью, а мои объяснения внимательнейшим образом слушали все члены семьи, свободные от работы. Дядюшка Киро Джелебов относился ко мне с большим уважением, любил расспрашивать о том о сем, часто просил книги для чтения. Так мы постепенно сблизились, и когда я заболел, тетушка Танка раз или два в неделю навещала меня. Она полагала, что лучшее лекарство от всякой болезни – питательная еда, и каждый раз приносила мне масло, яйца, мед, вареную курицу или слойку с брынзой.

На другой день после полудня пришел Стоян. Он с гадливостью относился к Ананию, боялся заразиться моей болезнью и потому никогда не заходил ко мне в комнату. Его неожиданный приход показал, что он за мной следил. В течение суток я не показывался в селе, он предположил, что я поехал в город, чтобы передать документ, разоблачающий Бараковых, и теперь пришел проверить, дома ли я. Моя догадка подтвердилась, потому что он прямо в дверях сказал:

– Дай мне эту копию на сохранение! Ты из-за болезни стал слишком нервным, я боюсь, что ты ее кому-нибудь покажешь и навлечешь на нас беду.

– Я не «кому-нибудь» покажу, а окружному комитету партии.

– Ты хочешь порвать все, что нас связывало, хочешь забыть, что мы братья! – воскликнул Стоян и забегал по комнате. Руки его были заложены за спину, и я видел, как ногти до крови впиваются в ладони. – Наша жизнь в опасности! Да, да!.. А ты какой-то документ собрался передавать в комитет. Выслушай, хорошенько меня выслушай, и, может быть, ты образумишься. – Он остановился передо мной и заговорил тише: – После полуночи ко мне домой пришли двое. Один лет сорока, другому и двадцати нет. Потребовали, чтобы я участвовал в ликвидации врага народа. Сказали, что гадов, мол, надо перебить всех до единого. Без суда, без ничего. Революции, мол, нужна кровь, чтобы глубже войти в сознание народа. Революция требует возмездия за малейшее преступление против народа. Каждая слеза, пролитая народом, должна быть оплачена человеческой жизнью. Понимаешь? Человеческой жизнью! Тогда народ поверит, что революция совершается во имя его счастья. Я сказал им, что не могу поднять руку на человека. Ни за что на свете не могу убить человека, кто бы он ни был. Ты, говорят, будешь только присутствовать, вроде охраны, а стрелять не будешь. Но я и от этого отказался. Два часа они меня уламывали, но я ни в какую. Отказался категорически. Ну что ж, говорят, пусть будет по-твоему. Ты партийный секретарь, говорят, а хочешь прийти на готовенькое. Что ж, мы для себя выводы сделаем. И никому, говорят, о нашем разговоре ни слова, не то вот с этим будешь иметь дело. И тот, что старше, показал мне пистолет. Если Михо предатель, наверное, он пронюхал, что у нас есть материалы, которые могут его разоблачить, и послал этих людей меня прощупать. Не то с чего бы вдруг заставлять меня кого-то убивать? Когда Михо вышел из тюрьмы, он, наверное, первым делом стал заметать следы, то есть постарался уничтожить приговор и ликвидировать судейских, которые вели его дело. Поэтому он вернулся вчера, а не восьмого, когда освободили политзаключенных. Не узнал ли он от следователя Марчинкова, что у нас есть копия приговора? Если да, нам надо остерегаться…

Стоян, встревоженный и расстроенный, ушел. Пока я провожал его, со стороны поля показался мой хозяин Ананий. Я попросил его подбросить меня до Житницы, и он тут же развернул телегу. Я быстро оделся, взял папку с копией приговора и сел в телегу. Автобус проходил через Житницу в пять часов, так что я должен был засветло попасть в город и передать копию в комитет. Но только мы въехали в Житницу, знакомый крестьянин сказал мне, что утром убили Петра Пашова.

Нуша и ее мать были раздавлены горем. От черной одежды и черных платков лица их казались прозрачно-желтыми, точно отлитыми из воска. Нуша первая увидела меня на террасе, бросилась ко мне и, без стона и звука, положила голову мне на грудь. Она тихо замерла в моих объятиях, а я тоже не знал, что сказать ей и как утешить. Женщины, сновавшие по дому или подходившие с улицы, с любопытством смотрели на нас и шушукались, из комнаты, в которой лежал покойник, слышался однотонный и тягостный вой плакальщиц. Нушина мать пришла с кухни, откуда доносилось звяканье посуды, и встала рядом, прижимая одну руку к своим губам, а другую положив мне на плечо.

– Кого мы ждали, сынок, а кого встретили! – сказала она, подавляя рыдание и показывая глазами на Нушу. – Скажи ей, чтоб не убивалась, скажи, чтоб с духом собралась. Ничего уж не поправишь, видно, на роду нам так написано.

Ее позвали вниз, в кухню, а мы с Нушей вошли в комнату к покойнику. Пожилые женщины сидели вокруг гроба и переговаривались шепотом. Увидев нас с Нушей, они замолчали, замолчали и плакальщицы, и тогда кто-то из женщин прошептал: «Жених, чахоточный…» Гроб из нетесаных сосновых досок стоял на длинном столе и был так завален цветами, что виднелось только лицо Петра Пашова, лишенное выражения, просветленное и спокойное, как вечность. Нуша застыла по другую сторону гроба, тоненькая, хрупкая, точно воплощение нежной и безутешной скорби.

После похорон я остался в Нушином доме. И Нуша, и ее мать просили хотя бы на первое время не покидать их. Ночь я провел у них, а наутро поехал в город, чтобы передать копию приговора в окружной комитет партии. Я попросил, чтобы первый секретарь принял меня как можно скорее, заявив молодому человеку, встречавшему посетителей, что должен сообщить ему об одном убийстве. Я шепнул это молодому человеку на ухо, чтобы заинтересовать его и чтобы он поскорее пропустил меня к секретарю. В приемную непрерывно заходили люди, и все стремились попасть к нему на прием. Георгиев – так звали первого секретаря – принял меня через полчаса. Я представился, и оказалось, что мы как бы и знакомы – несколько лет назад он заезжал домой к брату по партийным делам. Известие об убийстве Пашова не произвело на него особого впечатления, или, во всяком случае, мне так показалось. Подумав, он спросил, не тот ли это самый Пашов, повинный в провале ремсистской организации, или его родственник. Я подтвердил, что это тот самый «предатель», и тогда Георгиев встал и протянул мне руку:

– Он должен был отвечать перед Народным судом.

Я рассказал ему все с начала до конца. Накануне рано утром Петра Пашова вызвали к телефону для разговора с Атанасом Мировым из соседнего села Сеново. Атанас был однокурсником сына Пашова – Александра и в этом году получил диплом врача-терапевта. Он сказал, что привез письмо от Александра, но не может его принести, потому что вывихнул ногу. Посылать его с кем-то другим он не хочет и потому предлагает Пашову, когда у того найдется свободное время, зайти за ним. Петр Пашов спросил, где они виделись с его сыном, и Миров ответил, что виделись они в Софии, но что Александр сейчас очень занят и приехать в село не может. Отец тут же отправился в Сеново и по дороге получил в спину две пули. Случайные прохожие примерно через час наткнулись на его тело. Георгиев был так заинтригован моим рассказом, что попросил секретаря никого к нему не пускать. Я говорил больше часа, прочел и несколько абзацев из приговора. Под конец Георгиев сказал, что наша встреча должна оставаться в тайне, посоветовал мне как можно скорее вернуться в село, передал привет брату и рекомендовал ничем не обнаруживать своего отношения к Михо Баракову и его близким. В тот же день я уехал из города, но до отъезда не устоял перед искушением проверить, в добром ли здравии следователь Марчинков. Старуха, встречавшая меня за неделю до этого, тотчас меня узнала. Она была очень встревожена и сказала, что Марчинков вот уже три дня не приходит домой. Старуха, оказавшаяся его теткой, больше ничего о нем не знала.

Вечером я снова остался в Нушином доме. Подошло время сева, а заняться этим было некому. Я нанял человека, который ходил бы за их скотиной, нашел людей для полевых работ, и все же половина земли, предназначенная под озимые, осталась незасеянной. Налогами и другими платежами занялся я сам и мало-помалу стал чем-то вроде главы семейства. Нуша и ее мать нуждались в защите и от некоторых местных коммунистов и люмпенов, которые сочли, что классовое равенство, о котором еще вчера они не имели понятия, должно быть осуществлено в первый же час после революции. В эти дни междуцарствия и беззакония к пене примешивалось немало всплывшей со дна тины, многие давали волю своим необузданным страстям и от имени партии и народа сводили счеты со своими личными врагами. Они малевали на стенах Нушиного дома лозунги и угрозы, уволакивали что могли со двора и поля, ночью колотили в ворота и клеймили Нушу за моральное разложение, называя ее «буржуазной курвой». Они имели в виду нашу «незаконную» связь, а она была платонической.

Я не знал юношеских увлечений, любовь настигла меня в двадцать шесть лет, когда я был скорее всего неизлечимо болен. Она овладела мной с силой и непререкаемостью какого-то сверхъестественного явления, и никто никаким способом не мог угасить ее в моем сердце. Нуша знала, что я обречен, так как все болевшие в селе туберкулезом умирали, и все же слышать не хотела о том, чтобы нам расстаться. С другой стороны, если она и верила в мое выздоровление, она не могла не знать, что общение со мной может стоить ей жизни. Она до такой степени не сознавала, какому риску подвергается, что я приходил в отчаяние от ее неосторожности и чувствовал себя последним эгоистом. Моя любовь могла превратиться в преступление, не старайся я держаться от нее на расстоянии. Я говорил ей об этом при каждом нашем свидании, но она плакала и отвечала, что готова подчиняться самым строгим требованиям гигиены, но все равно мы должны видеться хотя бы два раза в неделю. Чтобы оградить нашу любовь от сплетен и оговоров окружающих, нам надо было заключить брак, но в моем положении это было невозможно. Мы могли только объявить о помолвке и не замедлили это сделать. Помолвка не обязывала нас жить под одной крышей, я бывал у них раз или два в неделю, притом старался соблюдать все меры предосторожности…

К концу сорок шестого года началась кампания по созданию трудовых кооперативных земледельческих хозяйств (ТКЗХ). Мы были охвачены энтузиазмом и не отдавали себе отчета в том, какие трудности поджидают нас впереди. Мы верили, что, раз мы хотим для народа справедливой жизни, народ дружно и добровольно двинется за нами. Я читал о сложностях, возникавших при организации советских колхозов, рассказывал о прочитанном Стояну, но эти сложности казались нам обоим в наших условиях легко преодолимыми – ведь мы приступали к коллективизации на четверть века позже и полагали, что наш крестьянин уже созрел для подобных революционных преобразований. Стоян весь отдался выполнению этой задачи, подобно тому как деятели нашего Возрождения отдавались борьбе за освобождение Болгарии от османского ига. Он недоедал, недосыпал, похудел, но энергия и вера в будущее переполняли все его существо.

Тем временем и со мной произошло чудо. К концу этого же года я был уже здоров. Как ни странно, лучше чувствовать себя я начал после помолвки с Нушей. У меня больше не было жара, я перестал потеть, отхаркиваться, ко мне возвращались силы. Я съездил в город на рентген и поразил врача. Мои легкие были, как он выразился, залатаны – случай при туберкулезе очень редкий. Обуреваемый радостным нетерпением, я прямо с автобусной остановки побежал к Нуше. Прямо на пороге я крикнул, что совсем здоров, и Нуша кинулась в мои объятия.

Наши отношения со Стояном улучшились, но не настолько, чтобы мы снова зажили вместе. Он очень встревожился, когда я сказал ему, что передал копию приговора первому секретарю ОК партии, но и убийство Пашова произвело на него сильное впечатление. Вслед за Пашовым был убит бывший охранник сельской общины, исчез и следователь Марчинков, а с ним и оригинал приговора. Как выяснилось впоследствии, эти два или три убийства (третье – Марчинкова, о судьбе которого тогда еще ничего не было известно) были совершены в течение одних суток, следовательно, если бы мы сигнализировали в комитет вовремя, за Михо Бараковым можно было бы установить наблюдение. Сначала Стоян почувствовал себя виноватым в том, что не связал меня с нелегальным ОК партии, но потом стал подозревать, что, прикрываясь именем Михо Баракова, действует кто-то другой, узнавший каким-то образом, что новая власть держит Михо под подозрением. Этот «кто-то другой» мог быть следователь Марчинков, относительно которого не было известно, задержан ли он или ликвидирован.

Независимо от этих событий, Стоян давал мне понять, что полное наше примирение зависит в конечном счете от судьбы молодого Пашова. Если он действительно за границей работал на нас, почему он не вернулся сразу после Девятого сентября? Если же окажется, что он враг, Бараковы были правы, осуществив акт возмездия по отношению к старому Пашову. И что я буду делать в таком случае? Пойду ли на брак с его сестрой, как уже обещал ей, или откажусь? А если не откажусь, то пойду в зятья в семью, где и отец и сын – предатели. Нет, они не могли быть предателями. Я своими глазами читал судебные документы процесса двенадцати и убедился в том, что старый Пашов оклеветан. И Лекси не мог быть предателем, но почему он не возвращается или хотя бы не присылает весточки родным? В нем я тоже не сомневался ни на миг и все-таки вспоминал записки Михаила Деветакова, которые нашел среди его книг. Деветаков писал, что встретил Лекси в одной цюрихской гостинице, но Лекси сделал вид, что не узнает его, и прошел мимо. Лекси никогда не прошел бы мимо человека, которого он так уважал, если б не какие-то чрезвычайные обстоятельства. У Деветакова возникло предположение – такое же, как у нас, – что Лекси работает в разведке, но были ли у него основания сомневаться в его политической принадлежности? «От человека всего можно ждать…»

Ответы на эти вопросы мы искали вместе с братом. Однако как мы ни ломали головы, загадка Лекси Пашова не поддавалась разрешению. Единственной нашей надеждой было, что Лекси «внедрен» в какую-то иностранную разведку и ждет, когда его конспирирующий, чтобы вернуться домой или сообщить что-то семье. Судьба вернула мне жизнь, так, может быть, с помощью Лекси она вернет мне и любовь брата? Но оказалось, что судьба не слишком ко мне щедра, – не успел я поправиться, как заболела туберкулезом Нуша. И как я в начале болезни отказывался лечиться в санатории, так и Нуша категорически отказалась оставить дом. Напрасно уговаривали ее и мать, и я, и врач, она отвечала, что лучше будет жить в лесу в шалаше, но не расстанется с нами. Было ясно, что заразилась она от меня. Я не сделал всего, чтоб ее уберечь, и это страшно мучило меня. Выпал снег, похолодало, но я каждый день или через день навещал ее, как она навещала меня во время моей болезни. Сердце у меня сжималось от боли, когда я видел, что она становится все бледнее и все чаще харкает кровью, но я делал вид, будто ее болезнь меня не тревожит – и она, мол, подобно мне, преодолеет ее и поправится. Она верила в это, верил и я, но настало время, когда она уже не могла ходить. Я брал ее на руки, подносил к открытому окну и стоял с ней у окна. К этому времени она превратилась в маленькую девочку с бледным личиком и нежными руками, которым паутина вен придавала трогательное изящество.

– Мне не выздороветь, – говорила она с тем равнодушием, которое само по себе показывало, что жажда жизни в ней уже угасла. – Еще недавно я надеялась, а теперь надеяться не на что. Вчера мне снова снился Лекси. Держит венец, хочет надеть мне на голову, я не даюсь, а он смеется. Если б я была здорова, мы бы поженились, правда? Интересно, как бы я выглядела в подвенечном наряде? Мама столько приданого мне наготовила. Теперь пусть подарит сестричке моей двоюродной. Я говорю ей, а она плачет.

– Не спеши раздаривать приданое, а то в жены не возьму, – говорил я ей. – Я гол как сокол, ты явишься без приданого, как же мы жить-то будем?

– Не суждено нам с тобой вместе жить, жених мой милый. Ох, лучше лягу, совсем сил нету. Дышать не могу. Помоги мне добраться до постели!

Я обнял ее за плечи, и она медленно и неуверенно, словно только училась ходить, добрела до постели. Легла, закрыла глаза и забылась. Ее мать показалась в окне, позвала меня и попросила принести ведро воды из колодца. Я принес и сказал ей, чтоб она, как обычно, постелила мне в комнате Лекси.

– Иди лучше домой, сынок! – отозвалась она. – Сейчас я тебя покормлю, а потом иди домой и поспи. Отдохни, а завтра снова придешь. Мы с сестрой побудем возле Нуши.

На следующий день, совсем еще рано, к моему двору подъехал крестьянин из Житницы. Он слез с телеги, открыл калитку и направился к дому. Я как раз случайно вышел на террасу и по выражению его лица понял, что случилось самое страшное. С Нушей не произошло чуда, как произошло оно со мной год назад. Ее туберкулез оказался скоротечным и скосил ее меньше чем за год. Мать ее, видно, предчувствовала ее конец и потому отослала меня домой, чтобы я отдохнул и набрался сил. Следующую ночь я провел возле Нуши. Около девяти вечера, когда все посторонние ушли и мы остались втроем – я, Нушина мать и ее тетя, – я упросил обеих женщин пойти отдохнуть в соседнюю комнату. Обе они, особенно мать, едва держались на ногах от горя и усталости. Они ушли в другую комнату и, вероятно, заснули, а я остался возле Нуши один. Она лежала на том же столе, на котором три года назад лежал ее покойный отец, и гроб был сколочен из таких же нетесаных сосновых досок. Я сидел рядом, смотрел на нее и думал о том, как удивительно для меня самого то странное спокойствие, которое я испытываю рядом с мертвецом. Как видно, от напряжения и скорби чувства мои притупились, мной владело какое-то душевное опустошение, но мысль работала как обычно, а может быть, даже более живо и остро. Я думал, например, о том, что в последних словах самого дорогого человека, обращенных к нам, должна таиться какая-то глубокая, многозначительная мысль или загадка, которую после смерти его мы должны разгадывать и толковать как его завет. Конечно, это внушила нам литература, и все же я находил, что последние обращенные ко мне слова Нуши слишком просты и незначительны по сравнению с чувствами, которые мы питали друг к другу: «Помоги мне добраться до постели!» Как я ни старался, я не мог открыть в этих словах никакого особого смысла. Тогда я вспомнил о заметках Деветакова. Он писал, что смерть лишает жизнь всякого смысла. Когда я болел, я знал, что обречен, надежда составляла не более одного процента. Несмотря на это, я не думал о смерти, не верил, что умру. То есть умом верил, а сердцем не верил. Порой меня охватывало глубокое, мучительное отчаяние, но жажда жизни была так сильна, что побеждала отчаяние. Какая-то внутренняя сила вела меня вперед, в будущее, и я забывал, что смерть непреодолима. Если в подобное тяжкое положение я попаду теперь, наверное, мне уже не устоять.

Но в ту ночь, когда я бодрствовал возле усопшей Нуши, я искренне поверил, что смерть лишает жизнь всякого смысла. Что с того, что Нуше исполнился двадцать один год, что она была прелестна, невинна, исполнена света и радости, что смотрела на мир ангельским взором, с любовью и самоотверженностью? Что с того, что своей любовью она, быть может, вернула меня к жизни, а сама стала жертвой своей безоглядной любви? Зачем нужны были эти чувства и сердечные волнения, эти надежды, страдания и радости, если им суждено было исчезнуть навсегда? Феномен смерти вставал передо мной во всей своей мучительной непознаваемости, и я не мог его разгадать. Я не мог примириться с мыслью, что ее глаза, которые еще вчера согревали мне душу, даря и счастье и веру, теперь угасли навсегда; что ее звонкий голос, на который отзывалось все мое существо, умолк; что ее губы, произносившие такие нежные слова, теперь застыли и никогда больше не тронет их ни слово, ни улыбка.

Я смотрел на ее лицо и в глубине души не мог допустить, что оно мертво. Несмотря на жестокую очевидность смерти, в сердце моем таилась надежда, что Нуша не умерла, не могла умереть. Может быть, это только кома, думал я, и мне захотелось это проверить. Я поискал в комнате зеркало, которое можно было бы поднести к ее губам, но не нашел, взял из ее рук свечу, погасил и положил на блюдечко. Я хотел пощупать ее пульс, но тут мне показалось, что на виске ее бьется жилка, а на лице проступает нежный румянец. Ресницы ее медленно приоткрылись, она приподнялась из-под цветов и села в гробу. Обвела взглядом все вокруг и посмотрела на меня с недоуменной улыбкой.

– Почему я в этом гробу? Вы что, подумали, что я умерла? Господи!.. Да я просто очень устала и заснула. Не смотри на меня так испуганно! Я уснула, а вы меня хоронить вздумали.

– Да, Нуша, мы подумали, что ты умерла. Целый день ты не подавала признаков жизни. Но я не поверил, Нуша. Я как раз хотел проверить твой пульс, и ты проснулась.

– Ах, как я тебя люблю! – сказала она. – Я ведь никогда еще не говорила тебе, как я тебя люблю. Больше всех на свете. Больше всех на свете… Возьми меня, пожалуйста, на руки. Я хочу, чтобы ты немножко поносил меня по комнате.

Я стал носить ее по комнате, а она прижала свое нежное личико к моему лицу и словно бы забылась. «Господи, господи», – сказала она вдруг, но это был не ее голос, а голос ее матери. Я заснул, сидя у гроба, уронив голову, а ее мать стояла возле меня и говорила:

– Господи, господи, мы с сестрой заспались, а сюда вошла, гляжу, ты тоже задремал. Ох, сынок, сынок, горе-то какое!..

Я не давал себе обета не забывать Нушу, но получилось так, что и теперь, когда с той поры прошло уже двадцать пять лет, я все еще живу воспоминаниями о ней. В первые годы после ее смерти я и подумать не мог о том, чтобы когда-нибудь жениться, обзавестись семьей. Позже, когда боль немного утихла, а одиночество стало тяготить все сильнее, эта мысль приходила мне в голову, но воспоминания о Нуше были так свежи, что она вставала как живая между мной и той, которой я хотя бы только в воображении мог бы ее заменить. Наши отношения с Нушей остались платоническими, я ни разу не посмел даже поцеловать ее в губы, чтобы не заразить, а она была готова следовать за обреченным до последнего его вздоха. Нет, я не должен был обманывать ни себя, ни другую женщину, особенно если б она оказалась хорошей и достойной…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю