Текст книги "Облава на волков"
Автор книги: Ивайло Петров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)
В тот же день Иван вернулся в село, а через три месяца, дней за десять до Нового года, Мела приехала и пришла прямо к нему. Впервые она входила в его дом, впервые назвала его папой и бросилась в его объятия. Он взял ее на руки и, плача от счастья, принялся целовать ее лоб, глаза, волосы и руки, как целуют маленьких детей.
– Милая, милая моя дочурка, девочка моя, радость моя! – говорил он вне себя от волнения, расхаживая с ней по комнате и осыпая поцелуями, но в то же время дурное предчувствие кольнуло его сердце – слишком уж внезапно она вернулась, да к тому же, наверное, неспроста пришла к нему, даже не заходя в свой дом. Она похудела и побледнела, в сухих глазах, ставших особенно большими, горела мучительная тревога, во всем ее облике чувствовалось болезненное напряжение.
– Со мной случилась ужасная вещь! – сказала она, когда они сели друг против друга.
И она рассказала, как директор театра, он же режиссер и актер, начал упорно за ней ухаживать и объясняться ей в любви. Они были знакомы по работе в предыдущем театре, и директор, уезжая в Р., сказал ей, что, если она тоже поедет туда, он будет регулярно давать ей роли, а главное, пригласит из Софии комиссию во главе с Бояном Дановским[20]20
Боян Дановский (1899—1976) – крупный болгарский режиссер.
[Закрыть], своим старым другом, и если она понравится ему в какой-нибудь роли, ее без конкурса примут в Театральный институт. Директору было сорок лет, разведенный, с двумя детьми. Он очень радушно ее встретил, даже помог найти комнату, действительно дал роль и начал репетировать. Часто приглашал ее в гости, она отказывалась или ходила вместе с другими актерами, но с некоторых пор начала бывать у него одна, и вот неделю назад он умер от инфаркта, когда они вместе были в постели. Она до смерти испугалась, закричала и разбудила его квартирных хозяев. Когда они поняли в чем дело, то задержали ее и вызвали милицию. Начались допросы, медицинские экспертизы, наконец, все кончилось и она приехала подумать вместе с Иваном, как ей быть дальше.
Иван слушал, потрясенный и растроганный тем, что в тяжелую минуту Мела прибежала к нему и раскрыла душу именно ему, своему настоящему отцу. Они допоздна проговорили, а когда собрались ложиться, в окно настойчиво постучали. Иван погасил лампу, приоткрыл окно и увидел Николина, который стоял под окном в палисаднике.
– Ты уж извини, – сказал он охрипшим голосом. – Я про Мелу пришел спросить. Она мне вечером сказала, что к тебе идет, и все не возвращается, а уж ночь на исходе.
– У меня ее нет, что ей у меня делать! – Иван помолчал и добавил: – Заходила ненадолго под вечер, взяла одну книгу и ушла. С коллегой каким-то приехала, на легковушке. Они с театром по соседним селам ездят, вот она за книгой и заскочила.
Николин постоял несколько секунд, глядя в темное окно, тяжело вздохнул и ушел. Иван лег, но вскоре вскочил и пошел в другую комнату к Меле. До этого они решили, что она пробудет у него несколько дней, отдохнет и успокоится, но теперь приходилось искать другое решение. Судя по всему, Николин почувствовал, что она здесь, он снова придет за ней или будет подстерегать около дома, а может даже пожаловаться сельским властям. Разразится скандал, власти препроводят Мелу к Николину как к законному отцу, а именно этого не следовало допускать. Теперь они надумали, что Мела поедет в Пловдив к его матери, то есть к своей настоящей бабушке, которая давно переселилась туда с мужем к его сводной сестре, чтобы присматривать за ее детьми. Когда дети выросли, зять купил новую квартиру, а прежнюю оставил старикам, и Мела могла первое время пожить у них. Иван написал матери письмо, в котором просил ее позаботиться о своей внучке Меле, и на другое утро затемно проводил ее в соседнее село на автобус; на автобусе она должна была доехать до Толбухина, а оттуда поездом – до Пловдива. В дальнейшем Иван намеревался найти себе работу в Пловдиве или в каком-нибудь еще более отдаленном городе и поселиться там с Мелой или даже, если придется, ездить за ней из города в город. Если б Николин даже и узнал каким-нибудь образом, где она, он вряд ли решился бы за ней последовать. Никакого ремесла, кроме чабанского, он не знал и в городе жить не мог, так что Мела, если б формально и продолжала считаться его дочерью, все равно жила бы со своим настоящим отцом.
А Николин вернулся домой и только тут увидел, что в беспамятстве разорвал все одеяло, превратив его в гору лоскутов и клочьев шерсти. Эта гора напоминала выпотрошенное существо, мертвым брошенное на постель, и пока он в ужасе смотрел на него, мысли еще яростнее накинулись на него, точно ехидны, и закричали наперебой: «Мела – дочь Ивана Шибилева! Это последняя собака знает, и ты с каких пор знаешь, только боишься признать!» – «Нет, я не знал, – отвечал им Николин. – Я слышал, мне говорили, но будто и не знал, потому что не верил. Люди чего только не наговорят, рот им на замок не запрешь. Мона была моя жена, как же это у моего ребенка отец – другой? Как, скажите! Мела моя дочь, кровинка моя, я ее выходил, на руках выносил…»
И Николин вспомнил, как впервые увидел ее, когда она родилась, и как она была похожа на комочек темно-красного мяса с желтоватым личиком и закрытыми глазками. Он вспомнил, словно это происходило вот сейчас, у него на глазах, все сколько-нибудь важные события и случаи из ее жизни: первую улыбку голыми деснами, первое агуканье, первый самостоятельный шажок, первое «папа», которое она ему сказала; вспомнил, как подмывал ей попку, как упивался сладостным запахом нежного тельца, как она написала первую букву и спела первую песенку. Сон это все или правда? – спрашивал себя Николин. Правда, но почему тогда Мела пошла к Ивану Шибилеву после того, как целый год не приезжала в село, пошла прямо к Ивану и пробыла у него всю ночь? – спрашивали ехидны и отвечали: «Да, пробыла и больше никогда к тебе не вернется!» Как так не вернется, куда ж она денется? Может, в самом деле, она зашла к нему за книгой и тут же ушла? Они с какого времени ладят, он ее еще девочкой театру обучал, вот она с ним о своих делах и советуется, у кого ж ей еще совета просить?
Думая обо всем этом, Николин вспомнил, что в этот вечер, когда он остановил Мелу на улице, его вдруг поразило ее сходство с Иваном, сходство такое очевидное, что боль пронзила его сердце. Это было какое-то мгновение, то самое мгновение, когда она сказала ему, что идет к Ивану Шибилеву, при этом лицо ее как-то вытянулось, а глаза сощурились. Такое выражение он много раз замечал на лице у Ивана, когда тот бывал возбужден или неспокоен, во время охоты, при разговоре и особенно когда он играл роли нервных или сердитых людей. Николин не помнил, чтоб в прошлом он выискивал и находил сходство между Мелой и Иваном, хотя многие намекали, что Мела его дочь, или чтоб он сомневался в чести своей жены. В эту ночь, однако, он словно вдруг выздоровел от амнезии, вынырнул из глубокого забытья и в памяти его всплыли те минуты, когда, пусть невольно, он открывал несомненное сходство между девочкой и Иваном. Особенно поразило его это сходство, когда он впервые обратил на него внимание. Меле было тогда семь лет, она ходила в школу. В плохую погоду, когда на улице был снег или грязь, он носил ее на руках от школы до дома. Как-то в дождливый день он немного опоздал, и она пошла домой одна. Деревянный мостик над оврагом снесло дождевыми потоками, и Иван, оказавшийся там, переносил Мелу через овраг. Он прижал ее личико к своему лицу, и Николин увидел вблизи, как похожа на него девочка.
В последующие годы черты лица Мелы непрерывно и быстро менялись, и она становилась похожа то на свою мать или ее тетку, то на него или даже на его сестру. Когда прошел переломный возраст, ее сходство с Иваном стало более заметным, особенно для тех, кто хотел его найти. Но тогда Мела уже училась в городе, Николин видел ее редко и забывал об этом сходстве, а когда она приезжала домой, так радовался и волновался, что думал единственно о том, как ублажить ее и подольше задержать в селе. Он вспомнил, что, в сущности, много раз улавливал и замечал близость между Моной и Иваном. Несколько раз он видел, как они разговаривают в каком-нибудь проулке, при этом он держит девочку на руках, дает ей лакомства и целует. Бывало, он заставал их в клубе, во время репетиции, и тогда но лицу Моны понимал, что она недовольна его появлением, а по дороге домой она всегда находила повод за что-то ему выговорить. Раз он видел их обоих, когда они возвращались из соседнего села. Они представляли там какую-то детскую пьеску и возвращались на закате пешком, двигаясь шагах в ста позади детей. Его отара паслась у дороги, а он сидел на стерне, когда они прошли мимо, его не заметив. Они шли прямо на заходящее солнце, лица у них были веселые, Мона что-то говорила и смеялась таким заливистым смехом, какого он никогда не слыхал дома…
Когда окончательно рассвело и пора было идти в овчарню, Николин случайно увидел в углу под стулом свои кожаные перчатки и почувствовал, как тяжесть в его сердце вдруг сменилась сладостной легкостью, как во все его существо хлынула какая-то живительная струя, исполнившая его спокойствием и надеждой. Он искал эти перчатки с тех пор, как похолодало, и то, что они нашлись, воспринял как счастливое предзнаменование. Мужики в селе носили вязаные рукавицы с одним пальцем, а кожаные перчатки с пятью пальцами были только у него. Он обычно надевал их в праздничные дни или когда ездил в город, отвозил что-нибудь Меле, но когда они пообтрепались, стал носить каждый день. «Папа, носи на здоровье!» – сказала ему Мела несколько лет назад, привезя их в подарок на рождественские каникулы. Заставила его тут же их надеть, чтобы посмотреть, по руке ли они, улыбалась и говорила, что они очень ему идут, а поскольку они на подкладке, ему всю зиму будет тепло. Сейчас Николин видел ее улыбку, сердечную и веселую, слышал ее голос («папа, носи на здоровье») и думал, что Мела всегда была с ним ласкова и приветлива, потому что она его родная дочь и больше ничьей дочерью быть не может.
Нескольких фотографий Мелы и Моны, вещей, к которым они прикасались, одного светлого воспоминания было достаточно, чтобы вернуть ему веру в то, что Мона была ему преданной женой, а Мела – их родная дочь. Да где это видано, чтоб взрослая девушка, на выданье можно сказать, вдруг бросила отца и признала отцом другого мужчину? И почему она не делала этого до сих пор? – спрашивал он себя и сам же отвечал, что поддался сплетням, его ввели в заблуждение и все его сомнения напрасны. Так он думал днем, когда ходил на работу и крутился среди людей, но по ночам одиночество наваливалось на него, как жернов, ехидны снова набрасывались на него и безжалостно рвали его сердце.
В одиночестве он провел много лет, и оно тяготило его, но не было таким уж невыносимым, потому что он всегда поджидал Мелу, приезжавшую в село на каникулы. Ее будущее тоже не слишком его тревожило. Он полагал, что, получив образование, она выйдет замуж и будет жить в городе, как большинство ученых молодых людей. Но где бы она ни жила, она его дочь. Время от времени он будет навещать ее, она тоже будет приезжать в гости, а может получиться и так, что на старости лет он будет жить с ней. Почему бы и нет? Ведь у нее будут дети, и если в доме не окажется другого старого человека, чтобы их растить, он станет за ними присматривать. Но знать, что она никогда больше не переступит порог его дома, что он никогда не услышит ее голоса, не увидит ее глаз…
Истерзанный своим двойственным состоянием, он все время сознавал, что правду о Меле он может получить только из рук Ивана Шибилева. От этого человека зависело, какая будет у него дальше жизнь – спокойная и счастливая или исполненная горьких, невыносимых мук. Ослепленный мщением, он тысячу раз на дню убивал Ивана за то, что тот был любовником его жены, а Мела – его дочь, и тысячу раз падал перед ним на колени и благодарил за то, что узнал из его уст – все это сплетни и вранье, у него никогда не было связи с Моной, а Мела – его, Николина, дочь.
Теперь он уже не боялся самой страшной правды, потому что не в силах был больше переносить неизвестность, и жаждал как можно скорее услышать истину из уст Ивана. Какой бы эта истина ни была, радостной или горькой, она должна была исцелить его истерзанную душу. Однако он не знал, на кого выйдет из засады Иван и выйдет ли вообще. Иван сам предложил эту облаву то ли в шутку, то ли зачем-то еще, но когда надо было идти, попытался вывернуться, и если б другие охотники на него не надавили, сидел бы сейчас дома в тепле. А может, он уже и вернулся домой. При этой мысли Николин встревожился, оставил свое место и спустился вниз к Преисподней.
Между тем вьюга стихала, погруженную в снег рощу заливал молочный свет, и в этом свете, точно призраки, проступали черные стволы старых дубов. Николин обходил высокие сугробы с подветренной стороны и, по колено в снегу, спускался по склону. Становилось все тише и светлее, так что через несколько минут он заметил человека, который едва полз к южной стороне Преисподней. «Обошел рощу с той стороны, знает за собой вину, вот и не хочет со мной встречаться», – подумал Николин и поспешил догнать человека. Но Иван Шибилев бежал не от него, он бежал от белой смерти. Когда они с Киро Джелебовым и Жендо Разбойником спустились в Преисподнюю, он пропустил их вперед и, как и предполагал Николин, решил вернуться в село, а потом соврать остальным охотникам, что заблудился и не мог их найти. Однако до вранья дело не дошло, потому что он и вправду заблудился. Вьюга так разбушевалась, что он не видел на шаг перед собой и шел наугад. Он думал добраться до южного края лога, где лог, раскрываясь воронкой, сливается с равниной, и оттуда повернуть к селу, но склон перед ним почему-то становился все круче, а снег – все глубже. Он до пояса проваливался в сугробы, возвращался, поворачивал налево или направо, а силы с каждой минутой оставляли его. Он и одет был слишком легко для охоты, не взял с собой даже патронов, так что не мог выстрелами позвать других на помощь. Но другие, наверное, давно ушли и попивают винцо в корчме. В хорошую погоду, чтобы выгнать зверя, здесь нужно минут двадцать, а сейчас прошло уже больше часа. Чего ж им мерзнуть так долго в этакую вьюгу, да еще когда они знают, что и вся облава затеяна в шутку?
Мысль о том, что он остался в этом аду один, совершенно беспомощный, повергла его в ужас. Он не в силах был больше брести по глубокому снегу, но знал, что если постоит на месте больше минуты, то замерзнет. Он бросил ружье в снег и пошел дальше. Минута движения, минута отдыха, не отрывая глаз от часов. Он чувствовал, как снег сквозь кожу проникает в живот и в грудь, как губы, щеки и нос замерзают и немеют. Примерно через полтора часа метель начала стихать, снежинки поредели и на небе появилось бело-серое пятно. Там был юг, туда и надо было идти. И снова минута отдыха, минута ходьбы из последних сил. Только бы не упасть – этого нельзя было допустить. Тем не менее он упал и, когда подошел Николин, лежал, весь вывалянный в снегу, с потрескавшимися от холода губами и посиневшим лицом, в резиновых постолах, обутых прямо на тонкие носки, и легком коротком полушубке. Николин подхватил его под мышки и помог встать. Через минуту Иван попробовал заговорить, но изо рта у него потекла кровь.
– Хорошо, что ты пришел, а то бы я остался здесь, – сказал он так невнятно, что Николин едва его понял.
Он снова подхватил его под мышки и повел наверх к раскидистому грушевому дереву, где должна была быть дорога в село. Когда они отдыхали, Николин колотил его ладонями по спине, тер его руки в своих, заставлял топтаться на месте. Так, с отдыхом и растираниями, они добрались до груши. Иван пришел в себя и начал рассказывать, как он заблудился в Преисподней. Николин повернулся к нему и спросил:
– Неделю назад я приходил к тебе ночью и спрашивал, у тебя ли Мела, а ты мне сказал, что ее нет. Ты не соврал?
– Соврал, – ответил Иван. – Не посмел сказать тебе правду. Боялся, что ты расшумишься и уведешь ее к себе домой.
– Боялся, что уведу? Что ж она тебе – дочь или еще какая родня, чтоб ей ночевать в твоем доме?
– Дочь. Все это знают, я думал, и ты знаешь.
– Ты хочешь сказать, что вы любились с ее покойной матерью?
– Так оно и было. И это знает все село, и ты знаешь…
«Как это, оказывается, просто – взять и поговорить с ним, а я целую неделю не мог решиться, – думал Николин, удивленный тем спокойствием, с которым он узнавал, что покойная его жена была любовницей Ивана Шибилева и что Мела – его дочь. – Вот она, правда, над которой я столько времени бился! Правда, правда, правда!..» Он шел к селу, а это слово стучало в голове, заполняло все его существо, он ощущал его как посторонний предмет и в сердце, и в душе, и в мыслях. Постепенно это слово, забравшееся в сердце, стало таким тяжелым, что он не мог больше его нести, остановился, задыхаясь, и, чтобы освободиться от него, прокричал несколько раз:
– О-о-о-о! Горе мне, горе мне! О-о-о!
На его крики, подобные волчьему вою, ответил собачий лай, и только тут он увидел, что дошел до крайних домов села. Представил себе, как он войдет в свой дом, холодный и пустой, и холодным и пустым дом будет не на время, как до сих пор, а навсегда, до конца его жизни, и сердце снова заполонила тяжелая безнадежность. «Как же это так: все прошлое – обман, а будущее – пустота? – подумал он. – Не может быть! Пусть Иван Шибилев говорит все, что ему угодно. Правда не в чужих устах, а в моем сердце. Правда только во мне, и никто другой никакими доказательствами ничего мне не докажет. Иван не в себе, у него замерзли мозги, и он сам не знает, что говорит. И Мела не говорила мне, что она не моя дочь. Она совершеннолетняя, что мешало ей сказать мне об этом?»
Николин повернул было к дому, но какая-то сила толкнула его назад, и этой силой было сомнение, которое вновь им завладело и которое он не мог превозмочь. Он пошел обратно по своим следам, чтобы вернуться к Ивану и еще раз, в самый последний раз, услышать правду о своей дочери. Теперь больше, чем когда-либо, он боялся, что Иван подтвердит то, что уже сказал, но и надежда не умирала в нем. Она кричала в его душе и протестовала против его малодушия так страстно, что он схватился за нее, как утопающий за соломинку. «Наверное, в самом деле Иван Шибилев был не в себе, – думал он. – Только от смерти спасся, едва держался на ногах, так, может, он и не расслышал, о чем я его спрашивал, и говорил не со мной, а просто бредил. Мил-человек, скажи, что это неверно, что час назад ты солгал! – воскликнул Николин. – Одним словом скажи, или взглядом, или кивни, или промолчи. Не говори ничего, когда я тебя спрошу! Мне и этого хватит. Больше я ничего у тебя не прошу».
Ивана нигде не было видно, и Николин подумал, что он вернулся домой с другой стороны села, чтобы не встречаться с ним еще раз. Однако, подойдя к раскидистой груше, он увидел, что тот лежит ничком на снегу. Николин окликнул его, потом взял за плечи и перевернул на спину. Лицо Ивана Шибилева было уже не багровым, как час назад, а синевато-белым, рот его был набит снегом.
СТОЯН КРАЛЕВ КРАЛЕШВИЛИ
(ИЗ ЗАПИСОК ИЛКО КРАЛЕВА)
От Варны до Житницы ходил старый дребезжащий автобус, принадлежавший какому-то варненцу. Около девяти утра я сошел с софийского поезда и сел в этот автобус. Был базарный день, сельского люда набилось много, и мне едва удалось найти место на заднем сиденье. Как всегда, автобус сделал остановку в середине пути, перед селом Извор. Все пассажиры вышли, чтобы попить воды или поразмяться четверть часика. Я тоже хотел выйти, но меня разобрал кашель, и я сел на одно из передних сидений у открытого окна. Что-то подо мной затрещало, я посмотрел и увидел газету. Развернул – в газете была граммофонная пластинка, вдребезги разбитая. Я так расстроился, что у меня заболела голова. Возле чешмы, где остановился автобус, росли тополя, а за ними начинались дубовые вырубки. Большинство пассажиров сидели или прохаживались именно там, а среди тех, что топтались у чешмы, никого знакомого из наших сел я не увидел. Наконец, пассажиры начали садиться в автобус и занимать свои места. Я стоял с разбитой пластинкой в руках и ждал, когда объявится ее владелец. Тут я увидел Нушу Пашову из Житницы. Несколько лет назад я заезжал к ее брату, помнил ее маленькой девочкой в черном школьном халатике с белым воротничком, а сейчас она была одета как дама – в оранжевый костюм, красиво оттенявший ее блестящие темные глаза и волосы, заплетенные в две толстые косы. Среди полуденной духоты и будничной грубоватости остальных пассажиров она излучала такое очарование и свежесть, что мне захотелось от нее спрятаться. Уже несколько месяцев меня не отпускало тяжелое угнетенное состояние, и потому-то я, наверное, не заметил ее раньше в автобусе. Я снова сел на заднее сиденье, уставился прямо перед собой и не смел шевельнуться, чтобы от духоты не раскашляться и не начать харкать кровью на глазах у людей. Кроме того, я был уверен, что разбитая пластинка принадлежит ей, и мне следовало ей признаться.
– Добрый день, господин Кралев! – сказала она, подойдя ко мне. – Я заметила вас еще в городе, когда вы садились в автобус, но не могла вас окликнуть. И на остановке, у чешмы, вас не было…
– Я не выходил, зато в автобусе набедокурил. Это ваша пластинка, госпожица Пашова?
– Да.
– Я нечаянно ее разбил. Извините меня, я верну вам деньги или при первом удобном случае куплю такую же. Что это за пластинка?
Нуша взяла газету с разбитой пластинкой у меня из рук и выкинула в окно.
– Какой-то шлягер. Квартирная хозяйка подарила. Можете сесть рядом со мной, место освободилось. И еще можете меня поздравить, – добавила она, когда мы сели рядом, – я благополучно кончила гимназию и теперь ступила одной ногой на порог жизни, как выражается наш классный наставник.
– Поздравляю! Что же касается меня, я уже по ту сторону порога жизни.
Она не уловила двусмысленности моей фразы и повернулась ко мне.
– Это значит, что вы кончили университет? Принимаю ваши поздравления, а вы примите мои.
Автобус тронулся, а мы продолжали разговаривать все так же неестественно и натянуто, как люди, которые испытывают взаимное смущение или скрывают что-то важное, что могли бы сказать друг другу. Нам действительно было о чем поговорить, но крестьяне, сидевшие поблизости, вслушивались в наш разговор с нескрываемым любопытством. Кроме того, я ждал, что первой заговорит Нуша – разумеется, когда мы сойдем с автобуса. Но она не выдержала. Когда мы подъезжали к их селу, она наклонилась ко мне и спросила, получил ли я письмо, которое она послала мне полгода назад. В сущности, это было не письмо, а записка в несколько строк, без обращения и подписи. Аноним спрашивал меня, знаю ли я что-нибудь о Л., и просил, но только в случае если у меня есть какие-то сведения, дать знать «куда нужно». Я ни на миг не усомнился тогда, что автор записки – Нуша. Я никогда не видел ее почерка, но тут же понял, что речь идет о ее брате Александре. В университете студенты называли его Сашо, а в селе и дома – Лекси. Ему было приятно, что и я, его земляк и приятель, называю его по-домашнему. В начале 1943 года, закончив два курса, он оставил медицинский факультет и уехал в Швейцарию. Уехал неожиданно, хотя и легально, и его скрытность в первое время показалась мне не только загадочной, но и оскорбительной, потому что мы были близкими друзьями. Наши общие знакомые тоже были удивлены его внезапным отъездом. Своими намерениями он не поделился ни с кем, даже и с домашними, как это было видно по Нушиной записке. Никто из них, однако, не нашел возможности заехать ко мне в село и расспросить меня о нем. Только через год после его отъезда подала голос Нуша, да и то анонимно. Я сказал ей, что получил ее письмо, но не ответил, потому что она поставила определенное условие.
– А как вы поняли, что это я писала?
– По интуиции. И конечно, по сокращению его имени. Мне очень жаль, но я и сейчас не располагаю никакими сведениями.
Глаза у Нуши заблестели, и она легко коснулась меня локтем:
– Не жалейте, господин Кралев! Через несколько минут мы приедем, и тогда я вам кое-что сообщу.
Автобус остановился у края села, возле церкви. Мы вышли и медленно пошли к центру. Когда мы проходили мимо церковной ограды, Нуша свернула и повела меня в тень большой шелковицы. Под шелковицей стояла скамейка, мы сели, и она сказала, что месяц назад получила известие от Лекси. Он служит врачом в Советской Армии. Вероятно, на моем лице отразилось сомнение, потому что она посмотрела мне в глаза и сказала:
– Не верите? Если не верите, значит, вы плохо знали моего брата. Когда-нибудь я, может быть, покажу вам его письмо, но сейчас – нет. Сейчас – нет! – Говоря это, она вынула из сумочки конверт с написанным по-немецки адресом и подала его мне. – Читайте, читайте, вы же знаете немецкий, читайте!
Письмо было написано по-немецки каким-то «зольдатом» по имени Эскулап, который объяснялся «фройляйн Пашофф» в самой страстной любви и с умилением вспоминал о тех днях, которые он провел с ней во время своего краткого пребывания в Болгарии. Солдат обещал в ближайшее время поздравить ее с победой германской армии, после чего он приедет за ней и увезет в Берлин. Там они поженятся, у них будут два сына и две дочки, и дальше в том же духе. Почерк принадлежал Лекси, я знал его как свой, а мог бы и сравнить с заметками того времени, когда я спрашивал его о некоторых немецких выражениях и он вписывал их в мою тетрадку. Он отлично владел немецким и русским и иногда любил разговаривать со мной на этих языках. Не было никакого сомнения в том, что письмо написал он, а при каких обстоятельствах он его написал и как он попал из Швейцарии на фронт в Советскую Армию, Нуша сейчас не хотела гадать. Она была счастлива, что брат ее жив, и вся сияла.
– Ах, господин Кралев! – говорила она звонким, взволнованным голоском. – У нас много причин для радости, правда? И брат жив, и я кончила гимназию, а вы кончили университет! Нет, это надо отпраздновать! Я не позволю вам тут же уйти в ваше село. Сначала зайдем к нам, вы отдохнете и тогда уж двинетесь. Вы всю ночь провели в поезде, по лицу видно, как вы устали, у вас просто больной вид. Пойдемте!
Я сказал ей, что действительно немного устал и отдохну, но тут, на скамейке, а к ним сейчас зайти не могу. И стал прощаться, обещая, что на днях воспользуюсь ее приглашением.
– Я не ждала, что вы встретите известие о Лекси так равнодушно! – сказала Нуша. – Знали бы вы, как он вас любит. Сколько хорошего он о вас рассказывал! Если я начну пересказывать, я разревусь, тут же разревусь.
В глазах ее блеснули слезы, она отвернулась. С минуту мы молчали, и я почувствовал, что в этом молчании между нами зарождается что-то неясное, что-то сладостное и сокровенное. Я не знал, что сказать, я был растерян и смущен. После кошмарных дней одиночества и отчаяния сердце мое искало близости и тепла, я был готов остаться с ней надолго, пойти к ней в дом, но меня останавливало одно обстоятельство, горькое и страшное, о котором я не мог ей сказать. Оно касалось ее отца, затрагивало честь и жизнь не только его, но и всей семьи. Я ни в коем случае не должен был переступать порог ее дома.
– Но вы должны знать, – продолжала Нуша, – что, если брат не вернется, если он погибнет на фронте, вы останетесь одним из тех, кого он любил и уважал больше всех. Он часто мне это говорил, говорил и родителям, и они тоже любят вас и уважают, как его друга и товарища. Прощайте! Извините меня!
Нуша встала со скамейки и пошла. Я смотрел, как несмело и грациозно она ступает по чистой густой траве у церковной ограды, и одиночество вдруг так сжало мое сердце, как никогда до сих пор. Я догнал ее на дороге.
– Нуша, я не только устал и у меня не больной вид, я в самом деле болен. Поэтому я не могу пойти к вам.
Позже я пытался оправдаться перед самим собой, что назвал именно эту причину, мешавшую мне пойти к ним в дом. Ведь дело было не в этом. Я сознавал, что не должен поддаваться малодушию, и все же сказал ей, что болен туберкулезом. Я искал хоть какого-то участия и нежности, и чувство подсказывало мне, что она готова мне их дать.
– Наверное, вы сидели в вагоне на сквозняке и простудились, – сказала она и улыбнулась. – Вы, мужчины, раз чихнете или кашлянете – и тут же предполагаете самое худшее. Я заварю вам чай из душицы, и до вечера у вас все пройдет. Когда я возвращалась с каникул, я тоже простудилась в поезде и таким способом вылечилась.
Дорога в мое село проходила мимо их дома. Когда мы дошли до ворот, открылась калитка и на улицу вышла Нушина мать. Она поздоровалась со мной и, когда поняла, что я не хочу к ним зайти, стала так причитать и зазывать меня тонким пискливым голосом, каким говорят простые женщины в минуты радостного возбуждения, что весь околоток тут же узнал, кто пришел к ним в гости. Через несколько минут я сидел у стола под навесом из вьющегося винограда, а Нуша и ее мать хлопотали на кухне. Откуда-то из-за хозяйственных построек показался отец Нуши, Петр Пашов, без шапки, в выгоревших холщовых штанах и куртке с закатанными рукавами. Проходя мимо навеса, он, видно, услыхал из кухни голос Нуши, остановился, прислушался и пошел к дому. Около навеса были розовые кусты, и меня он увидел, только когда подошел к столу.
– О, у нас гость! – воскликнул он, как мне показалось, обрадованно. – Какими судьбами? Ну, добро пожаловать!
Я встал ему навстречу и протянул руку.
– Я приехал вместе с Нушей. Мы встретились в автобусе.
– Вот оно что! А мне послышался ее голос, дай, думаю, посмотрю, может, и правда приехала. Мы ее уже неделю как поджидаем, мать вон, как придет автобус, все на дорогу смотрит. Да ты сиди, сиди!
Нуша вышла из кухни с подносом и подошла к нам. В такие минуты посторонние люди ни к чему, и мне показалось, что я лишний на их встрече. Но встреча дочери с отцом, как и с матерью, прошла без долгих церемоний, как, впрочем, это вообще принято на селе. Нуша поставила поднос на стол, подошла к отцу и поцеловала ему руку, а он легонько коснулся ее плеча.
– Ну, госпожица, поздравляю тебя с дипломом о среднем образовании!
– Спасибо, папа!
– Теперь как – за мотыгу возьмешься, в учительницы пойдешь или к свадьбе готовиться?
– Не знаю, папа, посмотрим.
– Это что у тебя, чай? Русские еще не пришли, а ты уже по-русски угощаешь!
– Господин Кралев вчера в вагоне простудился, и ему надо выпить чая. Папа, поздравь его! Он кончил юридический.