Текст книги "Облава на волков"
Автор книги: Ивайло Петров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)
Уже год или два поместье не встречало гостей ни из города, ни из Софии, а после Девятого сентября даже из села никто не приходил. Один только Илко Кралев из Равны заглядывал время от времени, чтобы вернуть или взять у Деветакова книгу. За два года до этого захаживал еще один юноша из села Житница – Александр Пашов, и часто получалось так, что они встречались с Илко Кралевым. Оба учились в Софии, Пашов – на доктора, Илко – на адвоката. Пашов приезжал на поезде, Илко Кралев приходил и уходил пешком по шоссе. Во время каникул, особенно летних, они оставались по нескольку дней, потому что Деветаков их не отпускал. Все трое проводили время в его кабинете, среди книг, а в хорошую погоду ходили по полям или сидели на скамейке в саду и все разговаривали, все читали какую-то книгу. С тех пор как Пашов уехал за границу, Илко приходил в поместье один. Деветаков очень его любил и велел Николину давать ему ключ от кабинета и в его отсутствие, чтоб тот мог брать любые книги. Когда Илко приходил последний раз, на Новый год, он то и дело сплевывал в плоскую жестяную коробочку, которую держал в кармане. Перед уходом он сказал Николину, с которым они были ровесниками: «Ты не смотри, что я гладкий, изнутри я что гнилой пень, чахотка грызет меня, как червяк».
И вот весной в поместье заявилась гостья. Деветаков с Николином сеяли кукурузу и под вечер вернулись домой. Когда они вошли во двор, со ступенек галереи спустилась женщина и пошла им навстречу, медленно и словно бы с опаской пересекла широкий двор, поздоровалась и подала руку Деветакову. Николин сразу узнал ее – это была жена софийского торговца Чилева. Она была так же хороша и стройна, как и несколько лет назад, но красота ее показалась Николину какой-то увядшей и печальной, а простая темная одежда подсказывала, что она носит траур по кому-то из близких.
– О, Мишель, вот как довелось нам встретиться! – сказала она, и глаза ее наполнились слезами.
Деветаков ничего не сказал, поцеловал ей руку и повел в дом, а она говорила:
– Александр в тюрьме, с Лили тоже все плохо…
«О дочке, наверное», – подумал Николин и вспомнил кудрявую, черноглазую, хорошенькую, как и мать, девочку, которая вместе с родителями приезжала в поместье. Девочка была непоседливая, непослушная, целыми днями вертелась во дворе и в саду, лазила на заборы и деревья, не оставляла в покое живность, так что ее мать просила Николина за ней присматривать. Николин помылся, переоделся и пошел в гостиную. Деветаков и гостья сидели за столом друг против друга и разговаривали. Он прошел позади них и принялся топить печь, а гостья словно бы его и не заметила. Рукой она подпирала подбородок, в другой руке держала сигарету. Говорила она тихо, и ее голос разносился по комнате, как нежный и печальный шепот осенних листьев.
– Смальц – тысяча левов килограмм, да и не купишь. Было б хоть растительное масло, но и его нет. В Софии я б еще как-нибудь обходилась, у меня там и родня, и знакомые, а здесь я как в аду. Все шарахаются от меня, как от чумной. У кого мужья работают и хоть что-то зарабатывают, тем все-таки легче. Ты знаешь, что и Елена тут?
– Какая Елена?
– Сармашикова. Говорят, уже дней десять как приехала, но я только вчера узнала. Видно, не высовывает носа из квартиры. Мне сказала жена адвоката Малинова. По-моему, он приезжал к тебе в гости. Сейчас работает на какой-то стройке. Многих наших сослали в этот край.
Женщина замолчала, задумавшись, красивое лицо ее померкло, на глазах еще блестели слезы. Молчал и Деветаков, а когда Николин затопил, велел ему приготовить ужин.
– Мы сами себе готовим, – добавил он. – Николин – за шеф-повара.
– Я приготовлю, – сказала гостья и встала. – Дай мне только фартук или какое-нибудь полотенце подвязаться.
Николин отвел ее на кухню, дал ей кусок окорока и все, что могло ей понадобиться, предложил свою помощь, но она сказала, что сделает все сама. Он ушел, не зная куда себя девать, и отправился под навес колоть дрова. «Смотри-ка, горемычная, как ей туго пришлось, – думал Николин, складывая дрова. – Смальца, говорит, нету, постного масла нету, мяса нету, дороговизна страшная. А у нас все есть, и смальц, и мука, и масло, и мясо – сколько угодно». Он жалел ее и испытывал по отношению к ней какое-то чувство превосходства. Это чувство казалось ему самому неприличным, и он уговаривал себя, что не должен смотреть на нее свысока, и в то же время ему было приятно, что она будет ему готовить «своими белыми ручками». И он снова упрекал себя за то, что так относится к беспомощной женщине, и снова вспоминал, что из всех дам, приезжавших в свое время в поместье, эта больше всех важничала и выкобенивалась, не потрудилась узнать, как его зовут, и только покрикивала: «Эй, паренек, поищи-ка мою девочку!»
Гости в былые времена приезжали обычно по большим праздникам, и все люди с положением – торговцы, соседние помещики, начальники или ученые. На поезде они доезжали до города или до ближней станции, и Николин привозил их на кабриолете в поместье. В теплую погоду они не заходили в дом, обедали и ужинали на галерее или в беседке в саду, а под вечер уходили на прогулку. Поздней осенью или зимой они сидели в гостиной, где стол круглые сутки бывал заставлен кушаньями и напитками, включали радио или заводили граммофон, бренчали на рояле, танцевали, играли в разные игры, веселились и хохотали до поздней ночи. Обслуживала их тетка Райна, но когда гостей бывало много, она брала в помощники Николина. Тетка Райна накрывала на стол и подавала еду и питье, а он таскал из кухни полные кастрюли, противни с пирогами и жареным мясом. При гостях он всегда стеснялся, особенно в первые годы, поскольку чутье ему подсказывало, что они испытывают к нему недоверие или презрение; замечал он и те доверительные взгляды, которыми они обменивались при его появлении, давая друг другу знак, что разговор в присутствии кучера надо перевести или прекратить. Со временем постоянные гости поместья, даже такие, как генерал Сармашиков с супругой, софийский хлеботорговец Чилев и его семья и другие высокопоставленные лица, привыкли к нему, как привыкли к деревенской простоте обстановки, к двуспальным железным кроватям, к жирной стряпне тетки Райны, к местным соленьям и «десерту» из тыквы, ко всяким пончикам, сладкому молоку с рисом, блинам и блинчикам. Они шутливо называли его камердинером, позволяли себе при нем некоторое вольнодумство, держались вполне непринужденно – как при человеке, чье предназначение – быть единственным свидетелем их встреч и разговоров, и смеялись над его чрезмерной застенчивостью, уверяя, будто она придает ему очарование деревенской непорочности. Впрочем, он не видел ничего обидного и унизительного в том, что господа и госпожи и даже их дети смотрят на него сверху вниз. Как всякий человек из народа, он был честолюбив ровно настолько, чтобы ясно сознавать свое место среди этих людей, то есть место слуги.
Госпожа и сейчас не взглянула на него и не сказала ни слова, пока он растапливал плиту, – она молча работала за кухонным столом, спиной к нему. Он вышел во двор и провозился там допоздна. Когда настало время ужина, он заглянул на кухню, увидел, что ее там нет, и зашел помыть руки. На столе были оставлены тарелка с едой, хлеб и вилка, и это показывало, что госпожа Фени не желает, чтоб он присоединялся к ужину наверху. Он поел один и, когда поднимался в свою комнату, увидел, что гостья и Деветаков ужинают в гостиной; он сидел спиной, а она лицом к окнам. Лицо ее, освещенное лампой, разрумянилось, она улыбалась, темные блестящие глаза излучали радостное возбуждение, к тому же она успела сменить костюм и прическу и выглядела теперь как молоденькая девушка. Николин лег, но какое-то беспокойство, какая-то смутная тревога не давали ему заснуть, заставляя прислушиваться к приглушенной музыке и голосам, доносящимся из гостиной. Когда через час или два эти шумы стихли, дверь гостиной щелкнула и на галерее послышались шаги, он вскочил с постели и прильнул к замочной скважине. Госпожа Фени и Деветаков вошли в его спальню. Не сознавая сам, что он делает, Николин оделся и на цыпочках зашел в гостиную. В смешанном запахе вина, сигарет и еды его девственное обоняние уловило тонкий запах духов, который оставляли после себя посетительницы поместья. Он подошел к стене, отделявшей гостиную от спальни Деветакова, и прислушался. Ничего, кроме быстрых и тяжелых ударов собственного сердца, он не слышал, но продолжал стоять, как околдованный. Потом ему показалось, что он слышит шепот и сдавленный смех, он напряг слух до последнего предела и оцепенел. До слуха его доносились лишь далекие шумы весенней ночи, и тогда он сообразил, что за стеной – не спальня, а кабинет Деветакова. Он вернулся в свою комнату и лег. Его терзало дикое любопытство, воображение его так разыгралось, пытаясь представить то необыкновенное, и постыдное, и таинственное, что происходило сейчас в спальне, что у него загудела голова и он заснул только под утро. К девяти часам Деветаков разбудил его и приказал отвезти гостью на станцию. Госпожа Фени за всю дорогу не сказала ни слова и смотрела в сторону, зябко уткнувшись в воротник манто. До станции было всего два километра, но Николин мчал галопом, чтобы сократить тягостную поездку. Двуколка подпрыгивала на тряском шоссе, чемодан, набитый продуктами, подпрыгивал на коленях у гостьи, но она все так же молчала и смотрела в сторону.
Николин был не просто удивлен и смущен – он был потрясен тем, что произошло между госпожой Фени и его господином. Он никогда раньше не видел, чтобы тот уединялся с кем-либо из женщин, приезжавших в гости, никогда не слышал, чтоб у него были связи с женщинами. То, что он спал с госпожой Фени, вызвало у Николина не только темные, ему самому неясные чувства, но и просто ревность, болезненную ревность, ибо он привык к мысли, что его господин – чистый, неиспорченный человек, который принадлежит только ему и не станет делить свою жизнь ни с кем другим. Он боялся, как бы госпожа не заявилась снова, и очень встревожился, когда дней через десять, подходя к дому, услышал, что Деветаков разговаривает на галерее с женщиной. Он принял ее за госпожу Фени и хотел было повернуть назад, но женщина взглянула на него и сказала, притворяясь удивленной и испуганной:
– Мишель, что это за тип?
– Мишонче, да ведь это Николин! Ты забыла его?
– Ах, Ники! Мой милый Ники, это ты? – она засмеялась своим большим, чуть не до ушей, ярко накрашенным ртом, подскочила к нему и ущипнула острыми ногтями за щеку. Николин сконфуженно отпрянул, но она бросилась к нему, обняла за шею и прижалась лицом к его лицу. – Какой ты стал здоровенный, Ники, какой страшный!
– Мишон, оставь парня в покое! – сказал Деветаков и понес ее чемодан в гостиную. – Милости прошу!
– Ники, ты забыл меня, голубок! Неужели ты не помнишь Мишону?
– Помню, как не помнить, – сказал Николин.
И она в прежние годы приезжала в гости, но не одна, а вместе с семьями Чилевых или Сармашиковых. Тогда она выглядела моложе и свежее, но была все такой же худенькой.
Однажды генерал Сармашиков привез с собой в поместье какого-то полковника, который напился до чертиков и захотел раздеть Мишону у всех на глазах. Она дала ему пощечину, полковник разозлился и накинулся на нее с руганью. Мишона ответила ему таким забористым матом, что все, включая полковника, расхохотались, и мир был восстановлен. Как и госпожа Фени, Мишона, не успев отдохнуть с дороги, принялась за готовку. Отыскала во дворе Николина, попросила дров для плиты и пошла на кухню. «Бабы эти как суки оголодали, – думал Николин, поднося дрова, – раньше и знать не знали, где кухня, а теперь прямиком туда». Он дал ей продукты и хотел уйти, но она его остановила.
– Побудь здесь, со мной, пока я приготовлю. Сядь вот на этот стул!
Николин сел к столу, взял нож и принялся резать лук, а она – мясо. Работала она быстро и умело, как опытная кухарка.
– Что ты молчишь, почему со мной не разговариваешь?
– А о чем говорить? – спросил Николин.
– Обо всем. Не люблю молчаливых. А ты мне ужасно нравишься, прямо так бы тебя и схрумкала.
Николин залился краской и хотел было выйти, но она схватила его за руку и посадила обратно на место.
– Посиди со мной, голубок, не то я рассержусь! – Она словно бы приуныла, задумалась о чем-то, потом спросила: – Ты куришь?
– Нет.
– А я закурю.
Она достала из кармана юбки маленький металлический портсигар, вынула сигарету и протянула Николину спички.
– Поднеси мне огонь, ты же кавалер! Ну, смелей!
Николин поколебался, словно в том, чтобы дать женщине закурить, было что-то постыдное, потом чиркнул спичкой и поднес к ее губам. Мишона подвинула свой стул к его и закинула ногу на ногу.
– Ну, теперь рассказывай! – сказала она, затягиваясь, потом выдохнула колечко дыма и, глядя на то, как оно подымается вверх и рвется, почему-то заулыбалась.
– Что рассказывать?
– Про госпожу Фени.
Николин отвернулся.
– Спала она с Деветаковым? Ну, говори!
– Откуда мне знать?
– Эх, Ники! Посмотри-ка мне в глаза!
Она обхватила двумя руками его лицо и повернула к себе. Николин отпрянул, но она сцепила руки у него на затылке и не отпускала. Его прошиб пот от стыда и от страха, что Деветаков может войти и застать их вот так, когда она чуть ли не повисла у него на шее, а она своим большим улыбающимся ртом дышала ему в лицо и продолжала поддразнивать.
– Нет, ты скажи, Деветаков и Фени спали вместе?
– Спали…
– А ты спал? Не с ней, а вообще, спал в ту ночь?
– Спал, мне-то какое дело.
Мишона расхохоталась и стала раскачиваться, сидя на стуле.
– Врешь, врешь! Ты в ту ночь глаз не сомкнул, – говорила она, смеясь и еле переводя дыхание. – Верно, подслушивал под стенкой, а? Скажи, подслушивал?
Николин покраснел и снова попытался вырваться, но она еще крепче сцепила руки на его затылке.
– А ты почему не сказал ей, что хочешь с ней спать? Она бы согласилась. Она такая, потому и к Деветакову ездит. Еще недавно госпожа Чилева нос задирала, а теперь как курва ходит по мужикам и спит с ними за буханку хлеба и кило сала. Ни тебе денежек больше нет, ни курортов заграничных, ни автомобилей, ни сделок с немцами. Все в прошлом, а ко всему и господин Чилев в кутузке. Да еще пусть радуются, его ведь и на тот свет могли отправить. Ты, Ники, ей только предложи! Что ты краснеешь, ты что, не мужик? Послушай, Ники, послушай, лапушка! На этих днях сюда заявится одна генеральша. Да ты ее знаешь – Сармашикова. Ты ее во что бы то ни стало должен трахнуть, вот уж потрафишь мне так потрафишь. Она тоже с неделю назад в наш город «на курорт» приехала, потому что ее генерала отправили к Чилеву составлять ему компанию. А генеральша собой хороша, спорю, что она тебе больше Фени понравится. Разок переспишь, всю жизнь вспоминать будешь. А она рада-радехонька, каждый день сама к тебе бегать будет. Ты ее не жалей, она никого не жалела. Всю жизнь над теми, кто слабей ее, измывалась.
Говоря все это, Мишона нежно гладила его небритый подбородок, а он сидел, боясь пошевелиться, сам не понимая, как он разрешает этой женщине трогать его лицо, и в то же время испытывая от ее близости двойное чувство стыда и удовольствия. Она отняла руку, закурила новую сигарету и замолчала. Кастрюля закипела, над ней поднялся пар, вкусно запахло, в печке затрещала головня. Заходящее солнце скрылось за тучей, в кухне потемнело, в углах сгустился мрак. Дым сигареты поднимался прямо вверх, потом завивался кольцами и расползался под потолком, точно редкий белый туман. Лицо Мишоны вытянулось и побледнело, губы по-детски задрожали, она словно бы старалась удержать слезы, но они выступали все снова и снова и стекали по щекам. Николину стало неловко, он отвернулся и попытался встать, но она снова схватила его за руку.
– Чего ты вскакиваешь? Оттого что я плачу? Нет, я не плачу, – сказала она, улыбаясь сквозь слезы. – Голубчик, неудобно ему стало, что я реву. До чего же ты добрый и чистый человечек! Нелегко тебе будет в этой жизни. Хотя, кто знает, может, и повезет… А я просто вспомнила кое-что, мне и взгрустнулось. Вспомнила, как однажды вечером, весной, мы с бабушкой вот так же сидели на кухне. Я двумя руками держала пряжу, а бабушка сматывала ее в клубок. И так же, как вот сейчас, в кухне вдруг потемнело, стекла стали сизыми, а огонь в печи полыхнул особенно ярко… Чего бы я сейчас не дала, чтобы вернуться в мое село и снова сидеть в кухне, у печки, с бабушкой!..
Мишона рассказала ему о своем детстве, а потом и обо всей своей жизни. У нее был какой-то отсутствующий вид, и Николин понимал, что она рассказывает не столько ему, сколько самой себе, словно бы исповедуется с чистой душой и чистым сердцем. Рассказ был сумбурный, путаный, точно сон, и позже, думая о ней, Николин вспоминал лишь отдельные случаи из ее жизни. Она кончила гимназию в родном городке и, поскольку денег на университет у нее не было, поступила на работу с торговую контору в областном центре. У собственника конторы был сын, они сошлись, и она забеременела. Когда Горанов-старший (то есть отец) узнал об этом, он дал ей два месяца отпуска, чтобы она избавилась от ребенка, и она избавилась, но ему сказала, что хочет родить и воспитывать ребенка одна. Старик схватился за голову и как-то вечером явился к ней домой. Пока квартирная хозяйка открывала ему дверь, Мишона успела накрутить вокруг поясницы простыню, притворилась беременной и так приняла его в своей комнате. Она знала, что никогда не станет его снохой, и решила помучить его всласть. Старик только что не упал перед ней на колени, умолял ее уехать в другой город и родить там, обещал дать ей много денег, на которые она сможет жить в свое удовольствие, обещал и ребенку оставить по завещанию деньги или недвижимость. Она не соглашалась. Тогда старик выложил на ее стол целую кучу денег и посоветовал еще подумать. Если, мол, она сделает так, как он хочет, пусть оставит деньги себе, если нет, пусть вернет. В первый момент она польстилась на его деньги, решила взять их, поехать в Софию и поступить в университет. Но уже в следующую минуту ее разобрало такое зло, что она и сама не знала, что делает. Она побросала банкноты в хозяйственную сумку и решила тут же отнести их в дом торговца. И не просто отнести, а прямо с порога бросить их ему в лицо и уйти. Она надела старое платье, до глаз замотала лицо платком и вышла на улицу. За первым же перекрестком она увидела старого Горанова – тот сворачивал на главную улицу. По главной улице в это время, как обычно, прогуливался весь город.
Перед рестораном двое мужчин, остановив Горанова, заговорили с ним. Мишона их узнала – тоже торговцы, как и Горанов. И тогда ей пришло в голову швырнуть деньги ему в лицо прямо здесь, на улице, на глазах его коллег и всего честного народа. Она порвала ленточки, скреплявшие пачки банкнотов, перемешала банкноты в сумке и подошла ближе к трем торговцам. Изменив голос, она сказала, что хочет что-то передать господину Горанову, но в гуле толпы он ее не услышал, а другой принял ее за попрошайку и отстранил рукой. Тогда она подошла вплотную, вытащила из сумки горсть банкнотов и сунула их в лицо Горанову, а он отвернулся. Двое других смотрели на нее, вытаращив глаза. Тогда она швырнула ему в лицо еще одну горсть банкнотов, еще и еще, пока пальцы ее не нащупали дно сумки. Нырнув в толпу, она забежала в какой-то подъезд, сняла с лица платок и с противоположного тротуара стала наблюдать, что происходит. Толпа плотным обручем окружила троих мужчин и вытаскивала у них из-под ног разлетевшиеся банкноты. Торговцы пытались вырваться из обруча, кричали, угрожали, но на них навалилась вся улица, их мяли, давили, пробирались у них между ног. Мужчины и женщины валились друг на друга, вопили, топтали и душили один другого, и если кому-нибудь удавалось схватить банкнот, другие набрасывались на него и отнимали или гнались за ним по улице. Прибыла целая рота полиции, но и полицейские, увидев валяющиеся на земле банкноты, кинулись их подбирать, и таким образом свалка стала еще яростней. Толпа разошлась только к полуночи, и тогда Мишона увидела, что старик Горанов лежит на тротуаре словно мертвый. Полицейские подняли его и отвезли в больницу.
Вернувшись домой, Мишона увидела, что в сумке у нее остались еще банкноты. Она пересчитала их – около пятидесяти тысяч – и очень удивилась тому, что Горанов, пусть даже он был сказочно богат, готов был такой дорогой ценой скрыть от общества своего незаконного внука. Она думала, что выбросила все деньги, а раз у нее осталось пятьдесят тысяч, значит, Горанов дал ей не меньше двухсот. На другой день она поехала в Софию, остановилась в гостинице и отправилась в контору Чилева. Она знала адреса многих торговых фирм, с которыми Горановы вели корреспонденцию, но пошла к Чилеву, поскольку его контора была ближе других к гостинице. Чилев был оптовик, экспортер зерна, кож и древесины, поддерживал с Горановым деловые связи и часто бывал в его конторе. Мишона сказала ему, что месяц назад ушла с работы и теперь приехала в Софию учиться в университете, но средств у нее маловато, так что она хотела бы и работать и учиться. Чилев рекомендовал ее одному своему родственнику, тоже торговцу, тот взял ее на работу, она нашла себе квартиру и с тех пор стала жить в Софии.
Провинциальные, а за ними и столичные газеты долго писали о кровопролитии на главной улице областного центра, добавляя все новые и новые подробности, но имя женщины, бросившей в лицо торговцу Горанову триста тысяч левов (позже сумма эта выросла до полумиллиона), не называлось, поскольку никто ее не опознал. Горанов лежал в больнице с переломанными костями, жизнь его была в опасности, но и он молчал из страха опозорить свою семью и свою фирму. Чилев, как и прежде, заезжал по делам к молодому Горанову, который возглавлял теперь контору отца, и узнал в тамошних торговых кругах, что Мишона состояла с Горановым в интимной связи, но внезапно с ним порвала и ушла из фирмы. Чилев часто заглядывал к ней, держался очень любезно и как-то пригласил ее домой на ужин. Она приняла приглашение и застала в его доме чету Сармашиковых. Из разговоров, которые велись за столом о происшествии со старым Горановым, она поняла, что вниманием, которым эти люди удостоили скромную служащую, она обязана их любопытству, при этом их интересовали не столько подробности скандала, сколько то, как же эта женщина могла бросить на улицу столько денег, и еще, конечно, откуда она их взяла. Про саму женщину они особенно не расспрашивали, поскольку были почти уверены, что это Мишона. Сомнения их развеялись окончательно, когда и она пригласила их в гости и они увидели, что она живет в роскошной квартире в центре города, чего простая служащая никогда не могла бы себе позволить, не будь она богата, при этом не просто богата, а не будь она миллионершей, коль скоро она в порыве гнева, ожесточения или мести позволила себе швырнуть на улицу полмиллиона. Так она начала играть роль миллионерши, а когда ее спросили, откуда она знает французский (она вела корреспонденцию Горанова с иностранными фирмами по-французски), она ответила, что воспитывалась у тетки, закончившей во Франции какой-то коллеж, и начала учить язык в ее доме, а после смерти тетки брала частные уроки. Еще Мишона говорила, что происходит из старого, но обедневшего рода и что недавно получила скромное наследство от дедушки, которое позволило ей снять более или менее просторную и удобную квартиру.
На следующий год госпожа Фени и генеральша Сармашикова отправились в Париж без мужей и пригласили ее с собой в качестве переводчицы. Там они случайно познакомились с Михаилом Деветаковым, тогда студентом последнего курса. Он показывал им достопримечательности Парижа, почти каждый день заходил к ним в гостиницу, и они таким образом подружились. Они пригласили его в гости в Софию, и он не раз приезжал к ним. Уезжая за границу или возвращаясь оттуда, он останавливался на несколько дней то в одной, то в другой семье, останавливался и у Мишоны. Позже и они стали ездить к нему в гости, раз или два в год, всей компанией. Для Чилева приятельские отношения с Деветаковым были выгодны, потому что он закупал у него, а через него и у других помещиков зерно, а генерал, приезжая в поместье, выполнял и свой служебный долг – он был инспектором войсковых частей края.
Расположение обоих семейств к ней было небескорыстным. Во-первых, ее считали очень богатой, а во-вторых, Чилев и генерал зачастили к ней поодиночке и конфиденциально. Сначала ей это льстило, но когда они стали приносить ей всякие мелкие подарки и недвусмысленно за ней ухаживать, она поняла, что они по-приятельски решили ее поделить. Держалась она так, словно не догадывалась об их намерениях, и это делало их все более настойчивыми. Все же ей удалось отвести от себя их поползновения, но по своей провинциальной наивности она чувствовала себя словно бы обязанной как-то отблагодарить их за щедрые ухаживания. Они воспользовались этим и в качестве компенсации за тщетные попытки ее совратить попросили – сначала Чилев, а потом и генерал Сармашиков, – чтобы она при случае предоставляла им одну из своих комнат, и она согласилась. С той же просьбой обратились к ней жены. Госпожа Фени, заверив ее в самой искренней и вечной дружбе, попросила ее уступить ей одну из комнат для очень важного секретного разговора с подругой, с которой по неким особым причинам она не могла встретиться в другом месте. Позже подобный разговор с подругой в этой же самой комнате состоялся и у генеральши. У квартиры Мишоны был с улицы отдельный вход, поэтому она оказалась необычайно удобной для секретных разговоров. Так Мишона стала сводницей для членов обеих семей. Они ввели ее в так называемое высшее общество, и она была вынуждена считаться с нравами этого общества. Она жила на широкую ногу, устраивала дома богатые ужины, изысканно одевалась, каждый год ездила за границу, не отказывала себе ни в каких удовольствиях. Были у нее и любовники, как это и положено даме из высшего общества, хотя она могла бы сделать и хорошую партию. Самая продолжительная связь была у нее с одним молодым и очень способным адвокатом. Она опекала его, потому что он только начинал свою блестящую карьеру. За него она пошла бы замуж, но он, именно оттого что был очень способным адвокатом, умело использовал ее покровительство, а затем бросил ее, выяснив доступными только способным адвокатам путями, что она никакая не миллионерша, а просто не слишком целомудренная провинциальная барышня («Увы, он был прав!» – признавалась Мишона), охваченная плебейской манией жить как аристократка и утратившая собственные нравственные устои, поскольку из мира, с которым у нее не было внутренней связи, она взяла только внешнее и пошлое («И это верно!» – подтвердила Мишона). Молодой и способный адвокат говорил ей это с циничной откровенностью, разумеется, не из нравственных побуждений, а потому что, по его сведениям, она, из плебейского страха оказаться во власти жестокого волчьего мира, не стала вкладывать свои деньги ни в какое доходное предприятие и теперь располагала лишь такими средствами, которые позволяли ей не впасть в откровенную нищету. Оба дружеских семейства тоже узнали об этом и не скрывали своего к ней презрения, однако удалить ее из своего круга не могли, потому что она была их сводницей и соперницей. Она платила им таким же презрением, но держалась за них неотступно, наслаждаясь их падением и оправдывая тем самым свое падение. Единственным из их многочисленных знакомых человеком, достойным уважения, был Михаил Деветаков. Он до того интеллигентен, благороден и нравственно утончен, что даже они, падшие женщины, попали под власть его обаяния и тайно соперничают друг с другом, добиваясь его благосклонности, хотя сами чувствуют, что благосклонности его недостойны…
Крышка кастрюли подпрыгивала под напором пара, капли срывались с нее, падали на головни и шипели. Мишона замолчала и прислушалась. Все это время она сидела, закрыв глаза, и сейчас, увидев рядом Николина, словно бы испугалась и вскочила со стула. Потом засмеялась и сняла крышку с кастрюли.
– Готово! Пошли ужинать!
– Вы ешьте, а у меня еще дела, – сказал Николин.
– Никаких дел у тебя сейчас быть не может, голубок! Поужинаем вместе. Помоги мне перенести все наверх и накрыть на стол. Ты ведь шеф-повар!
После ужина они еще долго сидели за столом, слушали радио и разговаривали. И все время Николин не мог освободиться от навязчивой мысли – где будет спать Мишона, в отдельной комнате или у Деветакова, и примет ли он ее, раз он спал с госпожой Фени. Когда по радио кончили передавать последние известия, Деветаков сказал «спокойной ночи» и ушел в свою спальню. Николин хотел помочь Мишоне убрать со стола, но она велела ему ложиться спать, и он лег. Луна висела, точно пришпиленная, прямо против его окна, заполняя комнату призрачным белым светом. Из гостиной доносился звон посуды, слышались шаги Мишоны по дощатому полу, и он напряженно следил за ее движениями. Она вошла в соседнюю комнату, дверью соединенную с гостиной, положила к печке дрова, потом шаги ее послышались у той стены, где стояла кровать, и в доме наступила тишина. Николин успокоился, но не прошло и десяти минут, как дверь его комнаты медленно и осторожно открылась, вошла Мишона и бесшумно двинулась к его постели. Она была в ночной рубашке, волосы ее были собраны в пучок, отчего шея казалась длинной и тонкой, как у косули. Низкое декольте рубашки до половины открывало грудь, синевато-белую, как молоко. Она ступала, как призрак, улыбаясь и чуть наклонившись вперед, присела к нему на кровать и ощупала его лицо. Николин лежал оцепенев, затаив дыхание, а она сунула руку ему за пазуху и зарылась пальцами в волосы на его груди. Рука у нее была горячая, как раскаленная кочерга, от лица веяло пьянящим запахом духов и табака. Николин опамятовался и отодвинулся на другой край кровати.
– Куда ты убегаешь, дурачок? – прошептала она, придвигаясь ближе. – Ты что вздумал, я спать с тобой буду? Я только показаться тебе пришла, дать тебе пощупать, что такое женщина, просветить тебя, дурачка. – Она взяла его руку, положила к себе на грудь, и Николин почувствовал ладонью что-то теплое и в то же время мягкое, как заливное. – Потрогай меня, миленький, потрогай! Ну, Ники, давай! – говорила она, все ниже склоняясь к его лицу и обдавая его жарким дыханием, но он сжал пальцы в такой крепкий кулак, что никакая сила не могла бы его разжать. Тогда она сказала ему на ухо циничное словцо и скинула ночную рубашку. Николин зажмурился, а она скользнула под одеяло и прильнула к его телу, как пиявка. В таком положении она пробыла минуту или две, бесстыдно ощупала его всего, надела рубашку и ушла.