355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ивайло Петров » Облава на волков » Текст книги (страница 20)
Облава на волков
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 13:00

Текст книги "Облава на волков"


Автор книги: Ивайло Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)

– Раз так, никакого чая! От виноградной водочки он сразу поправится. Мать знает, какую достать.

Этот короткий шутливый разговор исчерпал ритуал встречи, и Нуша пошла к матери на кухню. Дядюшка Петр поздравил меня с окончанием университета и пожелал стать знаменитым адвокатом или судьей. Потом спросил, знаю ли я, что от Лекси пришло письмо.

– Да, Нуша сейчас дала мне его прочесть.

– Сказал я ей, чтоб сожгла, а она… ребенок еще. – Он вынул из кармана куртки сигарету, постучал ногтем, закурил. – Неясное какое-то дело. Сообщил мне, что едет в Швейцарию, когда уже взял билет на поезд. Зачем тебе, говорю, по заграницам сейчас мотаться, война, все может случиться. Да у нас что за медицина, говорит, кончу там, так хоть буду знать, что по-настоящему овладел профессией. Пришло мне в голову, что, может, по вашим делам на его след вышли, провал какой или что, но не посмел его спросить. Да он бы и не сказал. Тебе-то, наверное, он сказал, что за границу собирается, я от него знаю, что вы самые близкие друзья.

Когда я объяснил ему, что Лекси вообще ничего не сообщил мне о своем отъезде за границу, он очень удивился и явно мне не поверил.

– Если он тебе не доверился, кому ж тогда?

– Значит, он соблюдал строгие правила конспирации.

– Какой конспирации?

– Как – какой?..

– Ладно, пусть так. Из-за этой конспирации и ты мне правду не скажешь. Понимаю. А как ты думаешь, письмо он писал?

– Почерк его.

– А если он его писал под дулом пистолета?

– Какого пистолета?

Он не успел ответить, потому что появились женщины и стали накрывать на стол. Нуша увидела, что чай стоит нетронутый, выплеснула его в цветник и пообещала после обеда заварить свежий. Отец поднял рюмку за нее, но она прервала его и сказала, что первым делом надо выпить за Лекси.

– Тихо! – цыкнул на нее отец. – Нынче и у камней в ограде уши. – Хорошо, выпьем сначала за него!

Он разом опрокинул свою рюмку, я отпил глоток, а женщины только подняли рюмки. О Лекси больше не говорили. Мать, видимо, была меньше всех посвящена в его дела и судьбу и, пока мы обедали, все посматривала на меня, ожидая, не скажу ли я чего о нем. По выражению ее лица я угадывал, что надежда то оставляет ее, то воскресает вновь. Отец заговорил о предстоящей жатве и о других полевых работах, но и ему не удавалось скрыть, что больше всего его волнует неясная судьба сына. Одна только Нуша была непритворно жизнерадостна. Все ее существо излучало сияние, колдовской силой ее девичьей прелести и чистоты преображавшее весь мир вокруг и бросавшее на него отсвет нежности, изящества и красоты. Я чувствовал, как это сияние проникает в мое сердце и озаряет его спокойствием и радостью, как мои сомнения, тревоги и отчаяние, вызванные болезнью, уступают тем светлым чувствам, которые мы привыкли называть надеждой на счастье.

Мы кончили обедать, когда кто-то постучал в ворота. Это оказался мой односельчанин, зачем-то приехавший к Петру Пашову. Они поговорили во дворе, и мой односельчанин собрался уезжать. Я сообразил, что он приехал на телеге, взял чемодан и распрощался с хозяевами. Все трое проводили меня на улицу и стояли там, пока телега не завернула за последний дом. Мой приезд к ним был случайным. Если бы мы не увиделись с Нушей в автобусе, я, может быть, никогда бы не встретился ни с ней, ни с ее родителями, ибо назревали события, обещавшие быть весьма бурными. А сейчас у меня было предчувствие, что именно эти события сведут меня с ними снова, и предчувствие это томило и тревожило.

Примерно через час я был дома. Стояна и Кичку я нашел в портняжной мастерской, он кроил, а она шила на машинке. Как всегда, сельчане торопились шить летние штаны непосредственно перед жатвой, и стол был завален штуками синего холста. Ни одна наша встреча при возвращении домой не была такой волнующей. Увидев меня на пороге, Стоян и Кичка бросили работу, кинулись меня обнимать и, не здороваясь, закричали, как дети:

– Наша взяла, наша взяла!

Пока я был в Софии, мы постоянно переписывались, но о том, чтобы сообщать новости или комментировать политические события, не могло быть и речи. Только теперь, когда ничто нам не мешало, мы могли поделиться радостью по поводу событий на Восточном фронте. Большая карта Советского Союза, которую Стоян раньше прятал в углу хлева, теперь была вывешена в мастерской на видном месте, для всеобщего обозрения. С какой болью втыкали мы красные и синие флажки, перемещая их из деревни в деревню, из города в город, все глубже на территорию Советского Союза – к Москве, Ленинграду, Сталинграду и Кавказу. Теперь флажки двигались в обратном направлении, красные преследовали синих, во многих местах загнали их в мешки и обрекли на явную смерть, «победоносно развевались» над Выборгом и Белоруссией. Войска союзников открыли в Нормандии второй фронт, началась агония фашистской Германии, главой болгарского правительства был назначен Иван Багрянов[21]21
  Иван Багрянов (1891—1945) – политический деятель, продолжавший антинародную политику своих предшественников.


[Закрыть]
. Партизанское движение стало политической и военной силой. До вечера мы со Стояном работали, обсуждали события на фронтах на Востоке и Западе, говорили, разумеется, и о моей будущей работе, а Кичка пошла к матери за ребенком. В эти страдные дни она не успевала и смотреть за девочкой, и заниматься домашним хозяйством – надо было помогать Стояну в мастерской. Теперь я ее подменил – со школьных лет Стоян научил меня шить летние брюки, и на каникулах я всегда ему помогал.

После ужина я сказал, что хочу спать во дворе, под навесом амбара, но Стоян и Кичка воспротивились. Ночью, мол, по селу бродят сомнительные люди, дом держат под наблюдением и могут заподозрить меня в том, что я сплю во дворе, чтобы поддерживать связь с нелегальными. Я не посмел сказать им о своей болезни, чтобы в первый же день не омрачить их настроения, и долго убеждал их, что после утомительной подготовки к экзаменам в тесной и душной комнате я должен спать на воздухе, чтобы продышаться и прийти в себя. Мы со Стояном перенесли под навес деревянную кровать, и Кичка приготовила мне постель. Рано утром она услышала, как я кашляю, и не успел я зайти в дом, стала ругать меня за то, что я их не послушал. Я не мог больше скрывать свою болезнь, тем более что она представляла опасность и для них, и, главное, для ребенка. И Стоян и Кичка были поражены моим признанием, но пытались меня утешить.

– Ничего такого у тебя нет, – сказала Кичка, но я заметил, как она невольно отпрянула и бросила взгляд на спящую девочку. – Ты потому, значит, вчера не приласкал Ленку, а только так, издали…

Обычно во время каникул я не спускал Ленку с рук. Еще когда она была грудным младенцем, мне доставляло атавистическое удовольствие ее тетешкать, вдыхать запах ее нежного тельца, наблюдать, как «кусочек мяса», который связывают с жизнью лишь инстинкты, постепенно превращается в существо, осознающее и себя и мир. Сейчас ей было три года, то есть она была в том возрасте, когда все на свете искушает невинное любопытство ребенка, когда его бесконечные вопросы и ответы милы, алогичны и забавны, когда он рисует человека в виде крестика с двумя подпорками вместо ног и точкой вместо головы и когда он сам кажется похожим на такого человечка. То, что я не смогу больше носить ее на руках, гулять с ней во дворе и в поле, перевоплощаться во все те существа, которые ей захотелось увидеть, дурачиться с ней, смешить и утешать, – именно эта мысль, а не мысль о болезни как таковой пронзила меня как зловещее прозрение: остаток моей жизни будет отныне изгнанием из нормальной жизни – из жизни других людей.

– Если ты действительно болен, завтра же приступай к лечению! – сказал Стоян. – Тебе лучше знать, где и как, а остальное моя забота. Последнюю рубашку отдам, но тебя вылечу.

Стоян был взволнован до глубины души, но говорил о моей болезни как о чем-то неподтвердившемся и изо всех сил старался казаться спокойным, как это обычно и делают близкие безнадежных больных. В нашем селе от чахотки умерло несколько человек. Лица их от обильного питания и бездействия сначала приобретали обманчивую свежесть, потом становились желтыми, как перезрелые дыни, а перед смертью – снежно-белыми и прозрачными, как смертные маски. Зимой они спали с открытыми окнами, а летом гуляли по садам и полям или сидели где-нибудь в тени, одинокие и обреченные, в ожидании смерти… Кичка, проходя мимо, украдкой всматривалась в мое лицо, мысленно представляя меня одним из этих живых мертвецов, и не могла этого скрыть.

– Господи, почему же именно сейчас! – воскликнула она, когда мы очередной раз обсуждали, когда и где мне лечиться.

Именно сейчас! Это было самое точное выражение чувств, которые могла испытывать молодая и счастливая жена и мать. Неужели именно сейчас предстояло мне разболеться и умереть, когда в результате стольких трудов и лишений я кончил университет, когда наши сокровенные желания, взлелеянные годами нищеты и опасностей, сомнений и тревог, были наконец близки к осуществлению, когда врата будущего открывались перед нами, обещая новую жизнь, радость и счастье. Врачи в Софии рекомендовали мне горы, калорийную пищу и спокойствие как единственное условие выздоровления, и я должен был отправиться в какой-нибудь легочный санаторий. Желания мои двоились, и я целую неделю откладывал отъезд. «Именно сейчас» назревали великие события, мне хотелось встретить и пережить их среди близких людей, а не среди живых мертвецов в санатории. Надвигавшимся событиям я посвятил всю свою сознательную жизнь, хотя такое заявление и может кому-то показаться нескромным. Однако оставаться в селе я тоже больше не мог. Я не мог больше спать под навесом, питаться отдельно и держать под угрозой заражения всю семью. В конце концов мы решили, что в субботу я поеду в Варну к одному известному врачу и оттуда в тот санаторий, который он мне укажет. Кичка собрала меня в дорогу, а Стоян договорился с человеком, который должен был отвезти меня в Житницу к автобусу.

Так мы решили в пятницу в обед, а к вечеру приехала Нуша. Стоян и Кичка работали, а я сидел у дверей и читал вслух какую-то книгу. Появление Нуши было таким неожиданным, что от смущения я несколько секунд не мог двинуться с места. Потом вскочил, поздоровался с ней и ввел в мастерскую. Стоян и Кичка, верно, приняли ее за видение, такой бесплотно нежной выглядела она в душном, захламленном и убогом помещении. Они смотрели на нее, не шевелясь и не отвечая на ее приветствие. Сердце у меня забилось сильно и болезненно, я почувствовал, что бурное волнение делает меня жалким, но не мог с ним справиться и растерялся до крайности. Наконец я подвинул Нуше стул, представил ее нашим, а потом предложил ей выйти на воздух. Одним словом, я был не в себе. Когда мы вышли на улицу, Нуша сказала, что пришла в контору общины уладить какое-то отцовское дело, а потом решила посмотреть, прошла ли моя дорожная простуда. Повозка, на которой она приехала, стояла у конторы, и возчик ее ждал. Нуша попросила его потихоньку ехать, а мы пошли за ним пешком. Скоро мы дошли до околицы, дальше начинались поля.

И вот ведь что странно. Я не помню, о чем мы говорили с Нушей в течение того часа, что мы шли по полю. Как я ни напрягаю память, этот час моей жизни выпадает из нее. Я не помню даже выражения ее лица, не помню, как она была одета, договаривались ли мы о следующей встрече. Похоже, что я впал в состояние какой-то бесплотности и беспамятства, и я сам и мир перестали для меня существовать. Что же до того, сколько времени я провел с ней, об этом я узнал от брата и снохи.

– Больно скоро ты с девушкой расстался! Какой-нибудь час назад вы ушли. Кто она такая?

В этот миг я словно пробудился ото сна. Стоян и Кичка оставили работу и обратились в слух. Судя по всему, они все это время разговаривали о девушке и не просто ее одобрили, но и испытали гордость за меня. Более того, они были так околдованы ее красотой, что не расслышали и не запомнили ее фамилии. До этого они никогда не проявляли любопытства к моей личной жизни. Брат жил лишь военными событиями и часто говорил, что сейчас не время для личной жизни и что все свои способности мы должны отдавать борьбе. Но теперь борьба идет к концу, и как это будет прекрасно, если победа и мое личное счастье рука об руку войдут в наш дом. Примерно такие мысли я угадывал по выражению их лиц и не сомневался в том, что они были искренни. В другую минуту я, может быть, посчитался бы с обстоятельствами и попытался бы их подготовить, но сейчас я не был на это способен и назвал имя девушки. Лицо брата быстро менялось – и цвет лица, и выражение. Он как-то погас, побледнел, а потом покраснел. Похоже было, что на смену разочарованию пришла тревога, тревогу сменил гнев.

– Дочь Петра Пашова! Ты с ума сошел! Как… как… как! – Он стал заикаться. – Как она посмела переступить порог нашего дома! Это ты ее пригласил или… Нет, сама бы она не решилась.

– Она пришла сама, – сказал я. – Я ее не приглашал.

– Не может быть! Она не пришла бы сама, просто так, сказать нам добрый день. Кто-то подослал ее или вызвал. У тебя язык отнялся, когда ты ее увидел, значит, не зря пришла. А может, и правда сама явилась. – Теперь лицо его выражало желчную иронию. – Такие сами к мужикам бегают, особенно сейчас. Она не только что в дом, в постель к тебе залезет незваная.

Я, должно быть, выглядел таким неуязвимым и глухим к его ругани, что Кичка обиделась за него.

– Он ничего не видит и не слышит, – сказала она. – Втрескался, как мальчишка, эта красавица совсем ему голову вскружила.

– Я и пытаюсь его вразумить, чтоб голова на место встала, пока не поздно. – Стоян дал знак Кичке, чтоб она вышла, и когда мы остались одни, положил руку мне на плечо. – Скажи мне, как брату и мужчине, ты далеко с ней зашел? Ты должен вовремя понять, что это вопрос не только твой, личный, он касается нас всех, и мы должны решить его сообща. Я вижу, что ты можешь оступиться, и ты уже оступился, раз допустил, чтобы дочь Петра Пашова зашла в наш дом. Какие у вас отношения?

– Воздушные.

– Как это воздушные, ты что, смеешься надо мной? Когда вы начали встречаться?

– Час назад.

Я сказал ему чистую правду. Наша встреча с Нушей в автобусе была совершенно случайной, а настоящая встреча произошла за час до разговора со Стояном. Несколько дней я только о ней и думал, был уверен, что и она думает обо мне, мы страстно стремились друг к другу и, наконец, встретились. Стоян знал, что я говорю ему правду, и именно поэтому тревога его нарастала. Он был не лишен проницательности – если я познакомился с девушкой так недавно и уже потерял голову, значит, дело нешуточное, значит, это слепое увлечение, и бог знает, к чему оно приведет, если не пресечь его вовремя. Но Стоян любил меня и боялся, что если он «пресечет» мое увлечение ударом ножа, он совершит покушение не только на мое сердце, но и на нашу с ним братскую любовь, а может, и на всю нашу предыдущую жизнь. Вероятно, он подумал и о том, что моей отъезд так или иначе сыграет роль этого самого ножа, поэтому после бурных и несдержанных упреков он стих и даже попытался оправдать мое увлечение.

– Кого из нас не ослепляла женская красота! Тебе главное выздороветь, а все остальное уладится.

В мастерскую зашли двое клиентов. Стоян зажег лампу и повел с ними разговор, а я вышел и садом прошел к полям. Мне хотелось подышать свежим воздухом и подумать обо всем, что было связано с Нушей. Меня переполняло ощущение, что жизнь моя преобразилась, счастливое прозрение говорило мне, что Нушу привел ко мне чистый порыв любви и что она никогда меня не оставит. Я же должен был ее прогнать, прогнать решительно и бесповоротно. Да, все сложилось так, что мое счастье зависело от внешних обстоятельств. Отец Нуши был уличен в том, что он предал наших товарищей. Мы много раз обсуждали это предательство с несколькими коммунистами села, приезжал разъяснить нам этот случай и представитель околийского комитета партии. Подобно автору детективного романа, он задал нам загадку, которую мы сами должны были разгадать. Преступление налицо, но кто преступник? В отличие от авторов детективных романов, посланец околийского комитета, как мы поняли, сам не знал, кто преступник. Знал он столько же, сколько мы. В начале февраля 1943 года у Петра Пашова украли брезентовую покрышку с молотилки. Перед этим мой брат получил задание найти брезент и сшить из него десять ветровок. Купить столько брезента было невозможно. Единственным способом раздобыть его было украсть брезентовую покрышку с молотилки Баракова. Стою Бараков был самый зажиточный человек в селе, у него было четыреста декаров земли, была и молотилка. Один из трех его сыновей, самый младший, Михо, был ремсистом, и мы поставили перед ним задачу экспроприировать отца. Оказалось, однако, что их молотилка стоит без покрышки, и Михо указал нам на Петра Пашова из соседнего села Житница. Пашов и Бараков были женаты на дочерях двух сестер, но из-за старой вражды родственных отношений не поддерживали. И дети их не знались, только Михо не поддавался предрассудкам и ходил в дом Пашовых к своей троюродной сестре Нуше. Он ухаживал за какой-то ее одноклассницей, бывал у нее на городской квартире, а когда ездил на автобусе в город или из города, заходил к Пашовым домой. Так или иначе, Михо хорошо знал этот дом и сам предложил похитить покрышку с молотилки, если мы дадим ему двух помощников. Мы отправили его около полуночи на телеге, и на рассвете покрышка была уже у нас. На наше счастье, как раз тогда пошел снег и засыпал следы. Но Михо Бараков вселил в нас тревогу. Когда двое других ребят ушли домой, он остался, чтобы отчитаться об операции, и предупредил нас, что полиция, возможно, в ближайшее время нагрянет к нам, поскольку Петр Пашов видел их и узнал. Точнее, видел и узнал именно его. Пока двое других тащили брезент на улицу, Михо стоял в стороне, у дома, и наблюдал. Петр Пашов возник, как привидение, прямо перед ним – протяни руку и дотронешься. Он был без шапки, в накинутом на плечи полушубке, сказал только: «Эге!» – и отступил назад. Михо пришло было в голову объяснить ему, в чем дело, но тот, отойдя к дому, мгновенно исчез. С той стороны выскочили собаки, набросились на Михо с лаем, перебудили и всех соседских собак. Михо не сказал двум другим ребятам о встрече с Петром Пашовым, чтобы те не запаниковали и, главное, не признавались бы в полиции, если дело дойдет до следствия. Если Петр Пашов сообщит властям, говорил Михо, я буду отрицать, что он видел меня во дворе, и он не сможет ничего доказать. Все знают, что его сын – коммунист, и подозрение падет на него. Не может ведь быть, чтобы коммунисты выносили что-то со двора своего же товарища, а тот чтобы ничего об этом не знал. Петру Пашову придется крепко подумать, что ему дороже – кусок брезента или сын. Кроме того, мы должны его поберечь. Он человек зажиточный и может нам еще пригодиться…

Нам было знакомо хладнокровие Михо Баракова, которое он не раз проявлял в подобных случаях, а теперь мы убедились и в его сообразительности. И все же надо было соблюдать осторожность. Мы разрезали брезент на куски и спрятали их в разных местах во дворе и в саду, по вечерам устанавливали посты. Стоян до полуночи работал в мастерской, куда мужики каждый вечер заходили поговорить, после полуночи там оставался я и до утра читал книги. Полиция могла явиться в любое время, но мы воображали, что она нагрянет ночью, и привязывали собаку у калитки, чтобы тут же услышать, если во двор войдут посторонние. Восклицание Петра Пашова превратилось для нас в психологическую загадку. Что он хотел сказать своим «эге»? Значило ли это, что он испугался или удивился тому, что после полуночи увидел у себя во дворе постороннего, или он хотел умыть руки, догадавшись, что все делается с ведома его сына: «Я, мол, вас не видел и не слышал!» Но как бы мы ни толковали его восклицание, ясно было одно – мы допустили оплошность, которая может оказаться роковой. Следовало бы, вместо того чтобы дрожать в неведении, немедленно сообщить ему, для чего мы взяли брезент, и таким образом предупредить его намерение – если оно у него было – сообщить властям о краже. Именно оттого, что все знали о его сыне-коммунисте, он мог сообщить в полицию о краже брезента, чтобы отвести от сына подозрение, – ведь ни один отец не стал бы уличать сына в краже, да еще с политическими целями. Мы, однако, не догадались предупредить его вовремя, и уповать теперь приходилось лишь на его совесть.

Прошла неделя, никто нас не потревожил, и мы начали но одному доставать куски брезента из тайников. За десять ночей Стоян сшил десять ветровок. Дело шло медленно и трудно, потому что брезент оказался твердым, как фанера, не было подходящих иголок и ниток, и Стояну пришлось просить их у коллег в городе. Пришлось и мне продлить свои каникулы, чтобы помогать ему и сторожить около дома. Мы дожидались, пока все посторонние уйдут, завешивали окно и открывали дверцу, соединявшую мастерскую с хлевом. Все обрезки складывали в мешочек, чтобы в случае чего быстро вынести их через хлев в дом, а оттуда – на улицу. Стоян и раньше выполнял такие поручения, и у него уже был опыт. За несколько дней до моего отъезда в Софию пришел человек и забрал ветровки.

Через два месяца после этой истории Михо Баракова и еще одиннадцать ребят арестовали, а затем судили «по сокращенной процедуре». Михо получил десять лет тюрьмы, а остальные – по три или четыре года. Моего брата и тех двух ребят, которые участвовали в операции, полиция не тронула, Петра Пашова в качестве свидетеля не привлекали. Во время предварительного следствия, как и на суде, Михо Бараков пытался взять всю ответственность на себя, заявив, что он украл брезентовую покрышку один и продал ее какому-то человеку за пятьсот левов. Эти деньги, мол, были ему необходимы, чтобы сшить себе костюм, купить башмаки, рубашки и прочее, необходимое выпускнику, который через несколько месяцев должен покинуть стены гимназии. Отец, мол, категорически отказывался дать столько денег «такому шалопаю», который только и говорит, что о коммунизме, и роет могилу собственной семье. Он, мол, из-за своих идейных убеждений давно в конфликте с отцом и братьями, но это его личное дело, никто не может заставить его исповедовать те или иные идеи. И закон не может заставить, потому что конституция Болгарии гарантирует гражданам свободу мысли. Закон может карать только того, кто действует организованно, оружием или другими средствами насилия подрывая безопасность государства. Он разделяет коммунистические идеи как справедливые и гуманные, но не принадлежит ни к какой политической организации и никогда не пытался навязывать свои идеи другим. Ему показали ветровку, найденную в лесу во время схватки полиции с партизанами. На внутренней стороне ветровки крупными печатными буквами было написано имя Петра Пашова. Михо ответил, что считает вполне естественным, что имя собственника обозначено на брезенте, но не отвечает за то, что этот брезент попал к партизанам в виде какой-то ветровки. На базаре все продают свой товар незнакомым людям и не знают, куда он может попасть из рук покупателя. Следователь согласился, что дело с продажами и покупками обстоит именно так, но с брезентом, мол, случай особый, и тут он сказал Михо, что Петр Пашов лично сообщил ему фамилию вора. В противном случае как бы следствие вышло на Михо, если бы не было известно его имя, место и дата кражи?

Осенью во время свидания в тюрьме с одним нашим товарищем Михо сообщил ему о предательстве Петра Пашова и попросил передать моему брату и всем коммунистам нашего края, что его нужно остерегаться. Михо высказал также предположение, что Петра Пашова не привлекали свидетелем по их делу, потому что полиция знала об отъезде его сына за границу и не хотела компрометировать ни сына, ни отца. Во время допроса, однако, Михо с возмущением опроверг слова следователя как клевету на Пашова. Пашов его родственник, Михо много раз бывал у него в гостях, и он ни за что не выдал бы его властям, даже если бы застал с брезентом в руках. В худшем случае он задержал бы его на месте и пожаловался потом его отцу, ведь трудно себе представить, чтоб он молчал, глядя на то, как родственник выносит вещи с его двора. Отвел он и обвинение в том, что состоит в ремсистской организации. При обыске в его комнате следственные органы нашли бумажку со списком имен, против которых были написаны разные цифры. Имена и цифры были написаны не его почерком, и он заявил протест против того, что его пытаются шантажировать какими-то подметными бумажками. На следующий день ему устроили очную ставку с теми, чьи имена значились в списке. Их было двенадцать человек, трое его одноклассников, а остальные – молодые рабочие и служащие. Михо, разумеется, не мог отрицать, что знает своих одноклассников, но утверждал, что не поддерживал с ними никаких незаконных связей, остальных же девятерых он, мол, видит впервые. Через несколько дней один из его одноклассников не выдержал побоев и признался, что давал Михо каждый месяц по десять левов без расписки. Эти взносы он платил регулярно, но якобы не знал, для какой цели собираются деньги, и Михо не давал ему никаких объяснений. После этого полиции не составило труда задержать большинство активистов ремсистской организации и запрятать их в тюрьму.

Это была загадка, над которой мы бились потом долгие месяцы, – кто же подбросил список с именами двенадцати молодых людей в комнату Михо Баракова? Подозрение, естественно, пало на Петра Пашова. Оно было внушено нам как самим Михо после суда, так и внезапным отъездом Лекси за границу. Вначале и я и мой брат сомневались в том, что Петр Пашов, как всякий крестьянин, оторванный от города и политической борьбы, мог знать имена двенадцати человек, которых он сам никогда не видел, да еще передать эти имена полиции. Невероятным казалось нам и то, что Лекси, которого мы знали как благородного человека, поручил бы, даже если б он был провокатором, такое дело своему отцу. Однако же мы не располагали и фактами в пользу Пашова. Подозрение все шире распространялось среди коммунистов окрестных сел. Вернувшись после окончания университета из Софии, я увидел, что Стоян окончательно уверился в предательстве Пашова и что его уже ничем не разубедишь. В тот вечер после прихода Нуши я допоздна бродил по полям и думал о том, что от разрешения этой загадки с предательством зависит мое счастье. После работы Стоян пришел ко мне под навес пожелать мне спокойной ночи. Я был очень возбужден и сказал ему о письме Лекси, которое пробудило во мне столько надежд. Вместо того чтобы заинтересовать его, это письмо оказало на него противоположное действие. Ночь была очень светлой, и я увидел, как на лице его появляется улыбка, улыбка человека, пышущего злорадством, ненавистью и местью.

– Ага, крысы чувствуют, что корабль идет ко дну. С одной стороны, дочь подставляют, а с другой, хотят сделать вид, будто сын у них герой-антифашист. Поздновато хватились. Никакие письма им теперь не помогут.

Он ушел в дом, а его последние слова остались в моем сознании, и от них веяло холодом и враждебностью: «Ну спи, а то завтра тебе надо будет выкатываться». Это поразило меня, потому что впервые за все время нашей совместной жизни он проявлял ко мне не сочувствие, а чуть ли не презрение, да еще когда я находился в таком тяжелом, безнадежном положении. Я был уже взрослым мужчиной, но все еще испытывал к нему сыновнее чувство, оставшееся у меня с детства, когда я привык почитать его как отца. Когда наш отец умер, ему было шестнадцать лет и он стал главой семьи. К тому времени он закончил прогимназию и очень хотел учиться в гимназии, но смерть отца ему помешала. Впрочем, если б отец и был жив, едва ли он послал бы Стояна учиться в город, потому что у него было около двадцати декаров земли, два вола и одна корова, что в нашем краю крупных землевладельцев и помещиков считалось крайней бедностью. Кроме того, в его время крестьяне жили в замкнутом мирке, уткнувшись в свои полоски земли, испытывая какой-то дикий антагонизм по отношению к городу и ученым людям. Из сельских парней один только Иван Шибилев перешагнул тогда через это табу.

Стоян не любил хлеборобский труд и тогда же стал обдумывать, чем бы ему заняться. Он считал, что у него призвание к какой-то другой деятельности, но к какой, сам не мог определить, и это его мучило. Между тем Иван Шибилев «обожрался учением», как говорили крестьяне, и вернулся в село. Одет он был по тем временам сверхмодно – в двубортный полосатый пиджак и очень широкие брюки, а на голове носил черную широкополую шляпу. Он жил как птичка божья, все время сновал между селом и городами, всегда был возбужден и весел, всегда полон идей и замыслов, и не будет преувеличением сказать, что все общественные и культурные начинания в селе исходили от него. Однако, как всякий теоретик, осуществлять свои идеи он предоставлял другим, практическая часть работы была ему не слишком приятна, поэтому, прежде чем приступать к воплощению какой-нибудь идеи, он набирал верных единомышленников. Одним из них был мой брат Стоян. Иван Шибилев оценил его боевой дух и, когда затеял строительство клуба, поручил ему руководить им. Стоян собрал группу парней, и они ранней весной нарезали на сельском болоте кирпич-сырец. За лето саман высох, и осенью, когда кончились полевые работы, началось строительство. Об отдельном здании не могло быть и речи, поскольку не было ни участка, ни материалов, и клуб стали пристраивать к задней стене старой четырехклассной школы. Ребята притащили из своих домов кто что мог – балки, черепицу, старые ящики, двери, и к первому снегу клуб был уже под крышей. Снаружи он выглядел как сарай или хлев, но внутри вместо инструмента или скота была театральная сцена, на полметра возвышающаяся над землей. Нужна была еще материя для занавеса, столярка для окон, кирпичи для пола, а денег не было, и добыть их было неоткуда. Никто не хотел вкладывать капитал в такое недоходное, а главное, сомнительное предприятие. Местные власти даже составили акт о незаконном строительстве и предупредили Ивана и моего брата, что, если в течение года они не выплатят штрафа, постройка будет разрушена.

Иван Шибилев ответил на эту экономическую атаку весьма хитроумно. Он собрал среди молодежи маленькую сумму и, вместо того чтобы внести ее в счет штрафа, купил подержанный граммофон. Этот музыкальный ящик сыграл в духовном развитии нашей тогдашней молодежи такую же роль, какую играет в жизни современной молодежи дискомузыка. У клуба еще не было окон, а молодежь уже собиралась там каждый вечер послушать пластинки. Музыкальный репертуар был очень скромен, всего два танго и два фокстрота, но этого было достаточно, чтобы открыть молодежи путь к новой музыке и новым танцам, а следовательно, и к новой жизни. Иван с редкостным терпением учил парней первым па танго и фокстрота, как деятели нашего Возрождения в прошлом веке учили молодежь воинскому искусству, и парни откликались на его старания с таким же пылом. Взявшись за руки, они попарно волочили свои постолы по земляному полу, кланялись после каждого танца и говорили «мерси», пока пот не заливал им глаза и в горле не начинало першить от пыли. Как при любом новом начинании, молодежь разделилась на сторонников прогресса и консерваторов, и теперь прогрессисты, более малочисленные, но самоотверженные и дерзкие, смело смотрели вперед, в светлое будущее, преодолевая разнообразные преграды на пути к этому будущему, а консервативные элементы шмыгали под окошками носами и скептически улыбались. Однако не прошло и двух-трех месяцев, как они подчинились велению времени, по одному перешагнули порог саманного танцзала и вошли в роли кавалеров и дам. А настоящие дамы остались на посиделках одни, скучали без кавалеров и напрасно ждали, когда во дворе залают собаки. Новые танцы и мелодии с невероятной быстротой завоевали популярность. Девушкам не разрешалось одним заходить в клуб, но достаточно было кому-то из них увидеть в окно, как танцуют парни, и услышать кое-какие мелодии, как девичьи посиделки превратились в танцевальные вечеринки. Девушки уже не вязали и не пряли, а до полуночи, напевая танго и фокстроты, шлепали в носках по кукурузным циновкам и лоскутным половикам. В конце концов родители не устояли перед неудержимым стремлением своих дочерей преодолеть отчуждение между полами и вынуждены были поступить в соответствии с проверенным веками принципом, то есть ввергнуть своих дочерей в пучину порока и таким образом его преодолеть. Матери, разумеется, воображали, что и в лоне порока сумеют строгим надзором уберечь свои чада. Они усаживались на трехногие табуретки и во все глаза наблюдали за тем, чтобы девушки и парни, волоча ноги по полу и поднимая пыль, не позволяли себе никаких вольностей. Танцы были строго регламентированы. Девушки могли посещать клуб только в сопровождении матерей, расстояние между танцующими должно было быть не меньше локтя, держаться можно было только за пальцы, не разрешалось даже смотреть друг другу в глаза. Был введен и еще ряд правил, имеющих целью предотвратить сексуальные поползновения молодых, и все же первые симптомы сексуальной революции были налицо, хотя пока они выражались лишь в пылких, до хруста, рукопожатиях и во взаимосжигающем огне в глазах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю