355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Яган » За Сибирью солнце всходит... » Текст книги (страница 6)
За Сибирью солнце всходит...
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:06

Текст книги "За Сибирью солнце всходит..."


Автор книги: Иван Яган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)

«РАСТЕШЬ, ВНУЧЕК? РАСТИ, РАСТИ...»

Пятилетним меня повели в ясли. Да, в ясли. Детского сада байдановцы тогда не знали. Были ясли, куда носили или водили ребятишек всех возрастов – от грудного до восьмилетних. Меня отдавали в ясли как-то несерьезно. Бабушка так и сказала: «Будет ходить, так пусть, может, чему научится. А не захочет, так нечего и неволить хлопца...»

Не понравилось мне в яслях, потому что няня не отпускает ребят от себя ни на шаг, водит за собой, заставляет становиться в кружок, хлопать в ладоши, петь: «Каравай, каравай, кого любишь – выбирай!» или «Саша и Гриша сделали дуду...» Ребята поменьше поют и приплясывают, а мне стыдно.

В тот же день после обеда всех уложили спать, няня ушла куда-то, а я вылез через открытое окно на улицу и убежал, как и предчувствовала бабушка. Шел не улицей, а по-за огородами, боясь, чтобы деревенские гусаки не пощипали.

Домой идти струсил: ругать будут. Пошел на грядки, надергал морковки и уселся под самым высоким тополем, среди заросли из тополиных побегов. Съел морковь, лег на спину и стал глядеть в небо, куда своими вершинами уходят тополя. По небу плывут негустые каракулевые облака. Смотришь на них и на верхушку дерева и видишь, что не тучки плывут, а вся земля плывет, вместе с тополем, огородом, с тобой. Если подольше вглядываться, то окажется, что это уже не тучи, а верблюды из ваты. Потом тучки превращаются в клубок. Через минуту глянешь в небо, а там уже появилась голова знакомого казаха Мукаша, который зимой и летом ходит в лисьем треухом малахае. Мукаш улыбается и что-то говорит, но не слышно что. Его рот все сильней и сильней растягивается в улыбке и до того растянется, что между верхней и нижней губой появляется сквозная щель. Верхняя часть головы Мукаша вместе с малахаем отделяется и плывет в одну сторону, а жиденькая бородка – в другую и превращается в легкую газовую косынку нашей деревенской учительницы Нины Акимовны.

А тополь-великан шелестит листвой, чуть склоняется вершиной к другому тополю, поменьше, будто хочет сказать ему: «Не шуми сильно, Ваня спать хочет. Пусть поспит...» И убаюкали тополя.

Вечером дома хватились меня. Сквозь сон слышу тревожные голоса. Чьи-то сильные руки уносят меня домой.

Дома все-таки лучше. Тебя может взять с собой на поле отец и покатать на тракторе. Можно поехать с двоюродным братом Иваном Рогозным на водовозке. Что лучше? Сегодня я еду с Иваном. Он очень серьезный парень: ему уже четырнадцать лет. Возить воду для тракторной бригады – работа трудная. Бригадир Грицко Земляной, Иванов дядя, назначил водовозом Ивана, думал, со своего легче требовать хорошей работы. Он так и сказал ему: «День, ночь, дождь, снег, зверь, а ты, Иван, воду вози!..» Он и возил.

Иван наливает в сорокаведерную бочку воду из колодца. Я сижу на передке водовозки и наблюдаю, как мухи садятся на спину Гнедка в тех местах, где потрескалась кожа и выступила кровь. Гнедко пытается встряхивать кожей, машет хвостом, но мухи – как прилипли, не улетают. Гнедко рассекает хвостом воздух, раздается легкий свист: «Фс-сить!.. Фс-сить!..» А мухи не улетают, и у меня начинает ныть сердце, мне кажется, что они сидят и у меня на спине, хочется самому передергивать плечами, чтобы согнать воображаемых мух. Я не выдерживаю и отгоняю мух от лошади.

Мы выезжаем за деревню. Иван передает вожжи мне. Трудно описать то чувство, которое ты испытываешь, получив впервые в руки вожжи! Ты ничего не слышишь и не видишь, кроме двух вожжин, убегающих из твоих рук вперед, к лошадиной голове.

Ты еще не знаешь, насколько сильно нужно натягивать вожжи, в какой момент их надо послабить, а поэтому сидишь не дыша, напряженный. У тебя самый деловой вид. А Гнедко между тем бежит себе по знакомой дороге и не нуждается в указаниях и неумелом причмокивании какого-то мальчишки. Он сам сбавляет шаг в тех местах, где дорога перепахана поперек, и снова бежит быстрее. В бочке хлюпает вода, иногда холодные брызги летят нам на спины.

В бригадном вагончике обедаем, едим галушки с творогом. Вода уже перелита в другие бочки, стоящие в тени вагончика. Мы садимся на водовозку, и я на глазах у всех трактористов и прицепщиков беру вожжи, говорю: «Но, Гнедко!» Мы снова едем в деревню...

Если я скажу, что в детстве катался на Петренке, Юренке, Алдошине, то вызову недоумение. Как так, на людях кататься? Да никакие это не люди вовсе, а быки. А звали их так вот почему. Во время коллективизации байдановцы сдавали в колхоз свою скотину, при этом никто не записывал клички быков, коров и лошадей. А скотникам, конюхам и дояркам надо было как-то различать животных. И они не придумали ничего лучшего, как называть скотину фамилиями их бывших владельцев. В колхозе появились кобылы Потапихи, быки Петренки и Маляренки, жеребец Цуканов, кобыла Жуплейка. И надо сказать, что их бывшие владельцы не обижались. Сойдутся на скотном дворе колхозники, и бригадир распоряжается: «Ты, Яшка, запрягай сегодня Цуканова и Жуплейку, а ты, Степка, будешь работать на Петренке и Маляренке!..» Случалось нередко, что колхозник Цуканов ехал на быке Кравченке, а колхозник Кравченко на жеребце Цуканове. Немало смеху было и тогда, когда быки и коровы издыхали или когда их резали. Приходит в контору скотник (тогда у нас не было ни ветврача, ни ветфельдшера) и вполне серьезно говорит председателю: «Цуканов издох. Акт надо составить». И по селу весть – «Цуканов издох». Через некоторое время новая весть – «Потапиху зарезали после того, как она сломала ногу». Или: «Жуплейку продали казахам на мясо».

Вот и пришлось мне кататься на Петренке и Маляренке. Это были быки. На них, запряженных в арбу с откидными драбами, однажды к дому подъехал отец. Маляренко – черный, Петренко – красно-белый. У Петренки рога такие огромные, что между их концами расстояние больше метра. Маляренко – без рогов, но не комолый. Были и у него рога, но они странно стали расти – концами в глаза. Когда концы доросли до глазниц, их спилили, и остались у быка короткие пеньки.

Интересно ехать с отцом по сено за дальний колок. Ехать на быках – одно удовольствие, а главное – долго.

Пока отец накладывает на арбу сено, а я утаптываю его, становится совсем темно. Березовый лесок почернел, слился в сплошную темную стену. Я забыл, в какой стороне Байдановка. Отец выводит быков по кочковатому месту на дорогу. Сверху она кажется узкой и непохожей на ту, по которой мы ехали сюда час назад.

Да и едем мы совсем в обратную сторону.

– Пап, куда мы едем?

– Домой едем...

Отец накручивает налыгач – веревку для повода – быку на рога, а сам идет сзади, глядит, не перекосился ли воз, когда ехали по кочкам. Потом он идет сбоку, переходит на другую сторону. Мне видна только его голова да плавно покачивающиеся спины быков. Больше ничего не видно. Но вот то слева, то справа начинают мелькать зеленоватые огоньки.

– Пап, а волки бывают?

– Бывают...

– А у волков глаза светятся?

– Светятся...

По спине у меня начинают бегать мурашки. А как ветерок порывисто хлестнет по сухому сену – останавливается сердце, закрываются глаза.

– Пап, а почему ты на арбу не залезаешь?

– А я за сеном смотрю да за дорогой...

Огоньки продолжают мелькать уже совсем близко. Я ложусь вверх лицом, чтобы не видеть их, и смотрю на небо. Оно все в звездах и качается то влево, то вправо.

– Пап, а до неба далеко?

– Далеко...

– Как от Байдановки до Андреевки, да?

– Подальше..

– Как до города?

– Да, так будет...

Впереди из-за горизонта высовывается какой-то красный бугор.

– А что это там красное, пап? Вот там, впереди?

– Где?.. Я ничего не вижу.

Красный бугор высовывается все больше и больше, округляется и отрывается от земли.

– Так ты про это спрашиваешь, сынок? – говорит отец, указывая на красный круг. – Это луна взошла. Ты-то высоко сидишь, вот первый и заметил. Луна это...

Неожиданно на нас надвигаются темные предметы, похожие на горы, а внизу под ними – много огоньков, и все в ряд. Отец говорит, что «горы» – байдановские тополя, а огоньки – это окна светятся. Въезжаем в какой-то совсем незнакомый проулок. Никакая это вовсе не Байдановка, мы, наверное, заблудились!.. «Цоб!.. Цоб!..» – командует отец, и воз сворачивает вправо, заезжает в незнакомый двор. В хате распахивается дверь, и в ее освещенном проеме я вижу маму.

– Приехали?!

– Приехали...

Ночью мне снится, что я снова еду на высокой-высокой арбе. Со всех сторон к ней подступают мелькающие огоньки. Это волки! Быки испуганно шарахаются и мчатся к какой-то глубокой яме. Возле самой ямы быки круто сворачивают, арба наклоняется, вместе с ней в яму падаю и я... Открываю глаза. Сердце колотится в груди, в горле, в голове. Шарю руками по сторонам. Рядом бабушка, сестренки... Бабушка крестит меня, гладит по голове и говорит: «Растешь, внучек. Расти, расти...»

БАБУШКА МОТРЯ

У меня были две бабушки. Бабушку по маминой линии звали Акулиной, жила она не с нами, на другой улице. Была она полная и медлительная в разговоре и в движениях, Никогда не ругалась «черными» словами, говорила нараспев, ласково. Меня называла «сыночком», «диточкой». Я ходил к ней в гости, и бабка всегда нагружала меня в обратную дорогу всевозможной зеленью огородной, словно у нас дома этого не было.

Бабушка по отцовской линии жила с нами. Звали ее Матреной, чаще просто Мотрей. Это с ней я спал на одной печке, под одним рядном, получал от нее подзатыльники, бегал к ней жаловаться, если кто-нибудь обидит. Лицо у нее было продолговатое и смуглое, а на лбу – много крупных морщин. Глаза у бабушки глубокие; не так-то легко определить, смеются они или сердятся. Любил я ее за боевой характер. В противоположность бабке Акулине бабка Мотря была сухонькая, подвижная не по летам. Иногда походила на седую девочку: все бегом, бегом. Даже в хате от печки к столу бегала. И так с утра до вечера. Никогда не задумывалась, в каком случае помянуть бога, в каком – черта. Они для нее были равны. Черта она поминала даже чаще: где споткнется, там и чертыхнется. А к богу обращалась по три раза в день – перед сниданком, обедом и вечерей.

Вот она стоит перед иконой на коленях, низко кланяется и шепчет молитву. Некоторые места молитвы произносит совсем невнятно, и я думаю, что бабушка хорошо их не знает. Это был неизменный «Отче наш». Название молитвы я запомнил как одно непонятное: «оченаш». «Избави нас от грехов наших... Яко же мы оставляем должникам нашим...» – шепчет бабушка. А мы в это время сидим за столом и ждем ее, стучим круглыми деревянными ложками по мискам, хлопаем друг друга по лбу, шумим. «Господи, прости меня, грешную!» – заканчивает бабушка. Еще продолжая креститься, встает с колен, поворачивается к нам и говорит:

– Якого вы черта, окаянные! Помолиться спокойно не дают, антихристы! Ешьте!..

Если меня наказывали родители, я лез к бабушке на печку и, уткнувшись лицом в ее подол, тихонько всхлипывал. А она, как бы от моего имени, извинительно говорила: «Вин бильше не будет баловаться... Вин гарный хлопчик...» А потом, улыбаясь уголками рта, спрашивала: «Ну, так кто лучше: мамка чи татко?» И я ей всегда отвечал: «Ты лучше».

Сама редко брала в руки хворостину. Но уж если взяла, тут тебе не помогут ни хитрость, ни раскаяние, ни быстрые ноги. Удрать от бабушки было невозможно, она догоняла любого резвуна. Брала виновника за ухо и говорила с гордостью: «Ты думав, шо не дожину? Ни, ще дожину». Не знаю почему, но, если мне приходилось удирать от бабушки, я никогда не испытывал страха, хотя знал, что догонит и тогда достанется еще больше. Я убегал весело, даже хохоча. После бабушкиной прочуханки не оставалось обиды, наоборот, наступало какое-то просветление в душе и слегка почесывалось под штанишками. Бабушка никогда не жаловалась отцу и матери на наши проказы, а мы не жаловались на бабушку. Да если бы и пожаловалась бабушка, мать сказала бы ей: «А вы не знаете, что делать? Всыпали бы им хорошенько!» Если бы на бабушку пожаловались мы, то, наверняка, ответ родителей был бы таким: «Мало она вам всыпала!»

Бабушка очень любила справедливость и нас учила поступать по справедливости.

Как-то в войну мы с соседским мальчишкой Шуркой Груздевым решили сделать доброе дело для взрослых – сколоть лед с колодезного сруба, который так обмерз, что ведерко с трудом проходило. Старшие скалывали лед железным тычком, которым дергают сено из стога. На беду мою мы взяли не наш тычок, а моей тетки Ганны. Ее стог был близко к колодцу, и тычок сам на глаза попался. Выдернул его из стога я, а лед скалывать первым взялся Шурка. Тюкали попеременке до тех пор, пока руки перестали слушаться. Мы чувствовали себя настоящими мужчинами, даже условились не говорить никому, кто лед сколол: пусть, мол, поломают головы, а это, окажется, мы...

И вот, когда дело подходило к концу, когда мы оба вспотели от работы, мои валенки скользнули назад и я, потеряв равновесие, чуть не упал в колодец. Хорошо, что успел цапнуть руками за ляду – верхнюю часть сруба. Но тычок! Он, конечно, выскользнул из моих рук и, звякнув о наледь, полетел в колодец. Я еще не успел открыть глаза, зажмуренные от испуга, как Шурка почему-то вдруг злорадно заплясал, захлопал в ладоши:

– Ага, ага! Вот тебе попадет! Я ведь сейчас все расскажу. – Он побежал в хату тетки Ганны, а я пошел домой. Не успел раздеться, в хату вошла тетка. Прячась за ее спиной, Шурка растянул торжествующую улыбку на все конопатое лицо. Весь его в вид говорил: «Я свидетель! Пусть попробует отказаться...»

– Так, кто тычок уронил? Может, ты видел? – спрашивает тетка. – У меня другого нет. Как же быть – Во мне закипела такая обида, что я не мог слова сказать. Затем обида превратилась в злость на Шурку, и я выпалил:

– Я не ронял! Я нечаянно!

– Как же, не ронял, я же видел. – Шуркина рожица подалась вперед, радуясь тому, что выпал хороший случай наябедничать. Я не выдержал, кинулся к Шурке и припечатал правую ладошку к его щеке.

При всем этом присутствовала бабушка. Она быстренько схватила меня за воротник, отвела в сторону. Усадила на лавку тетку Ганну, Шурку, сама села. Расспросила, что и как было с самого начала. Уяснив до подробностей случившееся, сказала Шурке:

– Геть из хаты, чтобы твоей ноги здесь больше не було! Ябеда! А ты собирайся, – мне говорит, – пойдем тычок доставать.

Бабушка нашла в кладовке железную «кошку» с тремя лапами, привязала к ней веревку, и мы пошли к колодцу. Раза три-четыре бабушка искупала «кошку» в колодезной воде и наконец сказала: «Поймали! Больше крику, чем дела». Сама отнесла тычок в теткин двор и сердито воткнула его в стог...

Многие вопросы мы с бабушкой решали голосованием. Вот приходит время варить обед. Что-на обед? Кроме картошки, случалось в войну, ничего не было. А бабушка и тут придумает что-нибудь. Сестренок заставит начистить картошки, меня – принести сухого кизяка или бурьяну для топки, сама растопит печку и поставит на плиту большой чугун. Картошка кипит, а мы ждем. Бабушка поднимает крышку чугуна, накалывает на нож картошину и кладет ее на тарелку. Разрезав на пять равных частей, говорит: «Берите, пробуйте, сварилась чи нет». Мы делаем свои заключения: «Почти сварилась». – «Ну вот, – говорит бабушка, – як сварится, будем снимать...» Потом снимает с плиты чугун, сливает воду и ставит его на лавку.

– Так яку сегодня картошку есть будем? – спрашивает.

– Толченую! – решают сестренки.

– Целую! – говорю я.

Младший брат Ленька ничего не говорит по малолетству, но за всем наблюдает. Тогда бабушка предлагает: «Будем голосовать. Кто за толченую?» Сестренки и Ленька поднимают руки. «Кто за целую?» Поднимаем руки я, бабушка и снова Ленька. Бабушка, учитывая Ленькино неразумение, говорит: «Три против двух. Значит, я толку картошку. А нам с тобой, – обращается ко мне, – оставлю целые картошины». И все довольны, желание всех исполнено...

...В сенокос возле колхозных скотных дворов поднимались высоченные скирды сена. У каждой скирды стояли красные бочки с водой на случай пожара, а сторожить сено назначали кого-нибудь из стариков. В то лето сторожем был Матвей Губанов. Вскоре колхозники заметили, что он во время дежурства спит. Под вечер придет с шубой в руках, полчасика походит вокруг скирд, заляжет и спит до двенадцати часов следующего дня. В деревне стали подшучивать над ним: «Ну, как, Матвей Иванович, скоро сдашь экзамен на пожарника? Поди, трудновато приходится?..» У деда была привычка в разговоре часто употреблять выраженьице «ядрена капуста». «Да вот, ядрена капуста, уснул трошки», – оправдывался он, когда его будили утром под скирдой. Чтобы не мозолить глаза колхозникам, Губанов стал забираться на скирду. Приставит лестницу, взберется и спит спокойно.

Разговор о дедовом стороженье дошел до подростков, и они решили попугать старика. Однажды в полдень они пришли к скотному двору и увидели: на самой высокой скирде торчат в небо борода и валенки Матвея Ивановича. Ребята подкрались, потихоньку убрали лестницу, а на ее место натащили большую кучу сена. Отошли подальше и хором гаркнули:

– Деда-а!.. Сено горит!

Старик живо поднялся и на животе – ногами назад – стал сползать к краю скирды, где должна была стоять лестница. Он хорошо изучил этот путь, потому так уверенно свесил ноги на край, стал шарить ими по сторонам. Но ничего не нашарил. Одетый в шубу и валенки, он уже не мог вскарабкаться наверх по округлой закраине скирды и продолжал висеть распластанный. Закраина поползла, и дед Матвей со словами: «Ядрена капуста» – чебурахнулся вниз, на сено. Мальчишки дали деру. И только мой старший брат Петька все еще стоял на месте, продолжал хохотать, держась рукой за живот. Дед сбросил шубу, разулся и, схватив пожарный багор, прытко кинулся к Петьке. Тот пустился наутек. Другие ребята успели спрятаться, а брату пришлось бежать прямо по улице. Уже возле нашего дома бабушка заметила удирающего Петьку и ошалевшего старика. Она перегородила дорогу, Петька прошмыгнул мимо нее во двор, и дед, сильно оттолкнув бабку, влетел туда же. Бабушка быстро сообразила, что в сердцах-то он может наделать беды, и бросилась за стариком, догнала его и ловко сделала подножку. Губанов шмякнулся со всего разбега так, что у него вырвалось громкое «гык!», а ноги занесло к спине. Багор вылетел из его рук и воткнулся острием в стенку хаты, чуть пониже окна. Бабушка победно перешагнула через Губанова, выдернула багор и обратным концом его легонько ткнула деда в зад, сказав при этом: «Вставай, ядрена капуста! Чего ты, як скаженный? Кажи, в чем дило?»

Дед медленно поднялся, сел на призбу. Бабушка пошла в хату и вышла с кружкой воды и рушником. «На ось, умойся, – предложила она Губанову. – А то як чертяка вымазался, вся пыка в пыли». Дед умылся, вытерся и рассказал бабушке, что произошло.

– Петро! Иды сюды! – крикнула она в дверь. – Иды сюды и звыняйся перед Матвеем Ивановичем! А я сама тоби всыплю.

– А что я сделал? – упрямился Петька.

– А ты не знаешь, шо зробыв?! Так ось тоби! – и бабушка дала Петьке три звонких подзатыльника. – Звыняйся, кажу! Ну, живо!

И Петька исполнил приказание:

– Извините, дедушка... Но мы же сена намостили. Вот сколько!..

Матвей Иванович смеется, бабушка прячет улыбку в горсть.

– Кабы не подмостили сена, – говорит дед, – рази я поднялся бы? Слава богу, спужался, а кости целы. Как на перину упал. Ну и орлы, ядрена капуста!..

Глядя на нашу семью, на бабушкины дела, соседи не без зависти говорили: «Бабка в дому – порядок всему». А Петька наш иногда ластился к бабушке: «Когда со мной бабуся, я ничего не боюся...» В доме на бабушке все держалось: она стирала и варила, полола огород и за нами смотрела. Ее ровесницы, приходя в гости к ней, видя, как она резво суетится и делает все ловко, покачивали головами: «Ой, Мотре, тоби, мабудь, износу не буде! Яка же ты крипка!» И мы не могли представить бабушку больной, слабой старушкой. Она садилась отдыхать на огороде как-то не по-старушечьи, не протягивала ноги. Сидела, подведя колени к подбородку, обхватив их руками, словно девочка лет четырнадцати. Поднималась с земли быстро: не успеешь и глазом моргнуть, а бабушка уже на ногах и говорит нам: «Ну, годи отдыхать! Давайте ще капусту польем». Она требовала от каждого какой-нибудь работы и говорила: «Учитесь работать, привыкайте. Работу любить треба».

Как все бабушки, она знала много сказок и песен, преданий, былей. Умела их рассказывать. Иногда даже частушки заводила. Чаще всего почему-то пела эту:

 
Чем колечко золотое —
Лучше медное,
Чем богатого любить —
Лучше бедного.
 

И мне эта частушка нравилась больше других. Что-то в ней было бескорыстное, гордое и смелое. Она не знала ни одной буквы, однако считала великолепно. Вот мама уехала в город, повезла продавать масло, семечки, табак-самосад, чтобы выручить денег для уплаты займа, налога да купить какую-нибудь одежонку. Лежим мы с бабушкой на печке. Она в темноте шепчет какие-то цифры, загибает пальцы на своих руках, потом и на моих. Я спрашиваю: «Бабушка, что ты шепчешь?» – «Считаю, сколько денег мать выручить за 200 стаканов семечек, 100 стаканов табака и 10 килограммов масла». Почти никогда не просчитывалась, все выходило так, как она подсчитала.

Иногда с удивлением вспоминала одного деревенского мужика – Олексу Сторчака, который и жил богато, работал, как вол, мастер на все руки, а вот на счет был так туп, что о нем даже байки ходили. Рассказывала бабушка, как Олекса повез в город продавать мясо или масло. Известно, люди городские помногу не берут: кто двести, кто триста, кто пятьсот граммов взвесить просит. А Олекса ни в какую не хочет так продавать: только килограмм, и никаких. Потому что за килограмм он должен получить три рубля. Другие же берут за килограмм по три пятьдесят, а Олекса на своем стоит: по три рубля и только килограмм! Иначе он не сможет подсчитать...

Может быть, бабушка сохранила здоровье и бодрость тем, что раньше мало работала? Если бы так. Она осталась вдовой в первую империалистическую войну. Осталась с четырьмя детьми, старшему, моему отцу, было восемь лет. Так она одна и выходила их. Потом работала в колхозе, вынянчила всех внучат. Бабушка была верна своей любимой поговорке: «Не поможе всевышний, колы сам никудышний». Помню, когда проводили на фронт отца, мать села на лавку у окна, взялась руками за голову и запричитала: «Ой, что же это такое?.. Как же мы жить будем?.. Что мы будем делать?» Бабушка посидела рядом с ней, поднялась и сказала: «Не плачь, Оксана. Слезами горю не поможешь. Кажешь, шо робыть будемо? Работать будемо». Она взяла тяпку и пошла на огород окучивать картошку. За ней поплелись и мы...

У нас водились голуби. Ими еще отец занимался, потом брат Петька, а уж от него они перешли ко мне. В деревне к голубям отношение иное, чем в городе. В городе ими торгуют, воруют, делят на породы – благородные и низкие. Деревенские голуби все одинаковы. Мы не знали, какие из них «трубачи», «вертуны». Голуби – и все. Жили они у нас в сарае, под потолком, гнездились в старых ведрах, подвешенных к жердям, кормились вместе с курами и утками. А в особо студеные зимы я их в избу поселял, в подпечье.

Из-за них я не знал покоя: боялся, как бы чужие моих не увели, хотелось и себе чужака заманить. От бабушки доставалось за лазанье по ветхой крыше сарая, за потраченное на голубей время. Пошлет меня в огород зеленого лучку или укропу нащипать для заправки борща, а я пойду да задержусь, любуясь голубями, следя за чужаком. Выйдет она во двор: «Ты мне принес укроп? Я тебя зачем посылала? Чтоб они все поиздыхали, твои голуби. Я им, наверное, головы пооткручиваю как-нибудь». Говорить-то говорила, да никогда не делала того, что обещала. Как-то в войну бабушка пришла из кладовки, принесла в миске пшеницы, чтобы смолоть ее на ручных жерновах. Поставила миску и говорит: «Пшеница кончается, с ведерко осталось. Так что до весны будем тянуть на одной картошке». Подозвала меня и посоветовала: «Возьми посудину и набери пшеницы для голубей, чтобы им хоть до лета хватило. Мы и на картошке просидим, а они пропадут без зерна. Ступай!» И подтолкнула меня в шею. Я набрал в закроме полведерка пшеницы (ровно половину оставшейся) и подвесил ведерко в сарае под потолком. Каждый день доставал по горсточке и кормил голубей. Если бы не бабушка, я сам, наверное, никогда не додумался до такого.

Было у нас с бабушкой одно дело, которое мы одинаково любили – лазить в погреб. Это не просто полезть и что-то достать. То была церемония, обряд, волнующее событие, настоящий праздник. Праздник наш так и назывался – «Лазить в погреб». Бывал он примерно раз в две недели, его мы ждали с волнением и нетерпением.

Наш погреб находился во дворе. Глубокий и просторный, укрытый толстым слоем всякой трухи, земли, чтобы мороз внутрь не пробрался. Лаз его затыкали сеном, старой одеждой, потом забрасывали снегом. И вот мы «лезем в погреб». Пока бабушка готовит мешок и ведро – я бегу с лопатой к погребу, очищаю лаз от снега. Сено из него вынимает бабушка, и я первым ныряю в сказочную темноту, спускаюсь по деревянной лестнице, принимаю от бабушки пустой мешок и ведро. Затем начинаю любоваться погребом. Пока глаза со свету не привыкли к темноте, чувствую погреб только носом. Пахнет квашеная капуста с огурцами, пахнут свекла и морковь, пересыпанные сухой земелькой. Пахнет чуть вспотевшей картошкой и плесенью, что выступила на жердинах потолка.

Бабушка первым делом оглядит стены и потолок: не пробрался ли где мороз. Вторым делом – пока руки чистые и теплые с избы – набирает капусты из кадки. А в капусте-то, в капусте – соленые вилки и огурцы! Я бегом отношу ведро с капустой в хату. Вторым «рейсом» уношу свеклу и морковку. Бабушка в это время накладывает в мешок картошку. Его она уносит сама. Делает тоже два «рейса». И, как всегда, напоследок для меня какую-нибудь неожиданность – загадочно улыбаясь, копается в одном из углов, распрямится и: «На-ка держи!» Подает или кочерыжку от капустного кочана, репку или брюкву. И думать не подумаешь, что она может такое сохранить почти до самой весны.

Все мы с ней делаем быстро, чтобы из погреба тепло не вышло. Поднимаемся наверх, закладываем лаз дощечками, затыкаем сеном, заваливаем снегом. Скорее в хату! Придешь и не знаешь, за что приниматься в первую очередь. Мама возвращается с работы, и я сообщаю: «А мы с бабушкой в погреб лазили».

Если мне бывает трудно, я вспоминаю нашу бабушку Мотрю и говорю сам себе: «Работать надо!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю