355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Яган » За Сибирью солнце всходит... » Текст книги (страница 4)
За Сибирью солнце всходит...
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:06

Текст книги "За Сибирью солнце всходит..."


Автор книги: Иван Яган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)

Пишу вот и думаю: кому интересно все это, кому это нужно? Какая разница, кто были и чем занимались мои деды, кому интересно знать судьбу моей родни? А пусть хоть родня читает. Она у меня огромная, и все это люди, народ. Про него и пишу.

Приютил Савелия Рогозного с семьей в Байдановке Андрей Яган. Отдал ему летнюю хатынку-малуху, потеснив изрядно свою семью. Так все делали. Ведь до этого, пока не построил свою хату, Яган тоже жил в чужой.

Забрал Савелий с собой в Сибирь Акулининых братьев, двое из которых были уже парубками, вызволил их из батрачества. Они имели право на земельную долю. Да своих двое сыновей – «мужские души». Нарезали Савелию шестьдесят десятин непаханой целины. На Украине такое количество земли не всякий помещик имел. А тут столько отвалили бывшему батраку, сыну крепостного. Набралось к тому времени у него денег, чтобы в Омске купить у фирмы Рандрупа двухлемешный плуг-букарь, второго коня и семян для посева. Конечно, немыслимое дело было – распахать всю землю в первый год. Душа Савелия не так болела о постройке жилья, как сжигало ее нетерпение скорее вгрызться в землю, разбудить ее дремавшие веками силы и бросить в нее зерно.

И тот день настал. То был день, когда понял Савелий: без кровавого пота не одолеть эту землю. Никогда не паханная, она сопротивлялась корнями трав, вековой слежалостью. Не выстоявшиеся, не набравшие к пахоте силы кони, надрывая каждый мускул, с трудом тащили заглубленный на вершок плуг. Налегая на чапиги, Савелий упирался чоботами в землю, помогая лошадям, но через каждую сотню шагов они останавливались, несмотря на понукания и подстегивания погоныча, двенадцатилетнего Тарасика. За неделю вскарябал не больше двух десятин. Лошади слабели с каждым днем, у самого на ладонях лопались кровавые мозоли. За ночь они успевали заскорузнуть, а утром снова рвал кожу до мяса, до костей. Вечером падал, как скошенный, едва успев чего-нибудь перекусить наскоро. Утром чувствовал себя так, словно побывал под каменными молотильными катками. Но какая-то непонятная сила заставляла вставать и снова приниматься за дело. И как бы ни было тяжело рукам и всему телу, душа пела, в глазах не гасла, разгоралась нескрываемая радость. Своя земля! Труд тяжкий, но не каторжный. Хоть медленно, а все ж увеличивается черный лоскут земли, растет, отодвигая желтизну прошлогоднего травного сухостоя. Шаг за шагом одолевал он неподатливость целины. За работой веселило и то, что в деревне, на выбранном для подворья месте, хлопцы строят дерновую хату, вскапывают пустошь под огород, оканавливают его, прогревают зерно для посева, ладят деревянную с железными зубьями борону.

Однажды на закате солнца Савелий выпряг коней из плуга и сказал Тарасу:

– Давай-ка, погоняй домой, напойте там коней, покормите, а я трохе посижу тут...

Тарасик, вскочив на одну из лошадей, потюпал в Байдановку, а Савелий уселся у края борозды на овчинный кожух. Вечер был тихий и теплый. От деревни доносился собачий брех, мычание идущей с пастбища череды. Слышалось даже звяканье ведер и скрип колодезных воротков. А рядом стрекотали кузнечики, доносился деревянный скрип дергача с недалекой озерявины. На небе стали проглядывать звезды. Вот уже завиднелось созвездие Чумацкого воза, вон уж и Стожары обозначились.

Захотелось подольше побыть наедине, подышать запахом вспаханной земли, послушать степь. Она как будто молчала, но в то же время жила, звенела, дышала. Он уже понимал ее и хотел, чтобы она как-то отозвалась, поняла его думы, раскрылась, слившись с ним воедино.

С темнотой усиливался звон, раздражающий и нудный: взбодрилось комарье. Савелий в полутьме стал собирать сухую траву, наломал сухих прошлогодних будыльев конского щавеля, развел в крайней борозде небольшой костерок. Пучками подбрасывал в него молодую траву, чтобы костер сильнее дымил.

То ли в полусне, то ли наяву послышалось – словно стороной проходит град с дождем; движется непонятный гул, едва сотрясая воздух и землю. Вскоре явственно донеслось до слуха конское ржание и беспорядочный топот множества копыт. Вгляделся в сторону уже почти погасшего заката и увидел на горизонте сплошную движущуюся к северу лавину. Постепенно от общего гула стали отделяться звуки, похожие на топот скачущих коней. Они все четче и четче обозначались во тьме, и вот уже ясно послышался храп скачущих коней. В слабом круге света показались трое всадников в лохматых треухих шапках, с раскосыми глазами, с жидкими пучками обвисших усов. Остановились, лопочут что-то на непонятном языке, руками какие-то знаки кажут. Не понимает Савелий. Не испытал он ни страха, ни удивления. Сидел хозяином на своей земле, ничего никому не должный, ни в чем ни перед кем не виноватый. Тело и душа его были уже слиты с землей и ничто не могло их разъединить.

Покружив вокруг костерка, всадники ускакали в темень. Вскоре снова послышался конский скок и появилось четверо всадников. Новый заговорил по-русски:

– Драстий, хозаин!

– Здорово, здорово!

– Чиво делиим?

– Видишь, землю пахал, теперь отдыхаю.

– Принимай гостя!

– Милости просим.

Всадники полопотали между собой, спешились, сняли с одной лошади попону, расстелили на стерне у борозды. Отвязали от седла кожаную суму и положили на попону. Говоривший по-русски, как видно, был старшой среди остальных. Он развязал суму-турсук и что-то стал выкладывать из нее. Остальные шарились в темноте, и нетрудно было понять, что они сгребают сухую траву для костра. Принесли, подбросили в костер. Пламя осветило попону: там уже были разложены куски мяса, что-то похожее на хлебные лепешки. В центре стояла большая глиняная бутыль.

– Давай будем махан кушать, кумыс пьем, – сказал Савелию старший. Тот пошарил рукой под кожухом и извлек на свет свою торбу, в которой была краюха хлеба, шмат свиного сала, две луковицы. Все это положил на попону. Старший из казахов спросил, указывая концом ножа на сало:

– Чушка?

И странное дело, Савелий, впервые слыша слово «чушка», сообразил, что оно обозначает «свинья». Ответил:

– Да, чушка.

– Уй-вай! Наш чушка не кушай, наш конина кушай.

– А наш конина не кушает, – сказал Савелий, – но из уважения могу и конину попробовать. Попробуйте и вы сала. – Он тронул шмат и даже подвинул его в сторону гостей. Те шарахнулись все четверо, словно от змеи. Тогда Савелий положил сало в торбу и сунул ее под кожух. Казахи снова придвинулись к попоне.

– Кумыс пьешь?

– Не пробовал.

– На, пей.

Савелию налили в круглую чашку из бутыли чего-то белого, как молоко. Он поднес ко рту, понюхал: пахнет сколотинами (пахтой). Выпил. Показалось на вкус кислым молоком. Но было что-то и незнакомое. А через минуту голова легким хмелем взялась. Взял кусок конины, лепешку и стал закусывать. Приезжим пододвинул краюху и луковицы. Все это быстро было съедено. Выпив кумыса, старший вступил в разговор:

– Пирисиленса?

– Переселенец.

– Как звайт?

– Савелий.

– Мой – Мухаджан. Мухаджан Селекпаев. Мой есть много лошадь. Дивести, тириста, питисот башка лошадь. Во! – Мухаджан поднял вверх указательный палец, призывая к тишине. Тот же гул слышался из степи. – Мой тартает лошадь Омск, продаем пирисиленса. Твой надо лошадь?

– Надо, так где их возьмешь?

– Бери мой. Два лошадь бери.

– Денег, браток, у меня нет.

– Акша бар? – пошевелил большим и указательным пальцами Мухаджан, словно считал деньги.

– Акша бар, – догадался Савелий.

– Бери лошадь, денга потом... Пей еще кумыс, Савелий. Праульный – Савелий?

– Правильно, Савелий.

Выпили еще по чашке. Казахи оживленно поговорили о чем-то между собой. Мухаджан протянул Савелию руку и спросил:

– Надолго издесь? Сапсем?

– Насовсем, – ответил Савелий.

– Давай будем кунак. Якши?

– Якши...

Снова Савелий дальним чутьем угадал значение впервые услышанных слов «кунак», «якши». Добрые, мирные слова, от которых потеплело в груди и легко вздохнулось...

...И оставили казахи Савелию пару добрых лошадей, еще не знавших упряжки. О расчете договорились «на потом».

Время торопило. За три дня всем мужским гуртом укротили в диких скакунах вольную спесь и буйство, заставили вначале послушно ходить под верхом, а потом в бороне и плуге. Теперь можно было по очереди давать коням роздых, а пахоты все прибывало, прибывало. По забороненой весновспашке засеял Савелий восемь десятин – пшеницей-арновкой, ячменем и овсом. Теперь можно было и передохнуть, заняться делами по двору, но не сиделось Савелию на подворье. Каждое утро ноги сами вели его к полю. Он приходил к нему, трогал руками нагретую землю, гладил ее ладонями, словно она была живым существом; ему хотелось, чтобы она в ответ заговорила, пусть не человеческим, а каким-нибудь иным языком, только бы обнадежила, незнакомая, сибирская земля.

И однажды после теплого трехсуточного обложного дождя она ответила на тревоги и ожидание заботника дружными всходами. Савелий увидел, как из земли повытыкались еще даже не стебельки, а нежные ворсинки. Если смотреть сверху, то их почти и не заметно на черной пахоте, но стоило присесть и глянуть вдаль, – глазам представал зеленовато-голубой ковер. День ото дня ковер густел, лохмател и уже, пошевеливаясь, обретал свой, только земледельцу понятный язык.

...На Украине в июне-июле с уборкой хлебов заканчивали, а здесь хлеба подошли только к Спасу. Косили хлеб серпами, косами, засноповали и свезли сухие снопы на подворье, сложили в скирду. Не знал Савелий, велик ли будет намолот. Пробовал вымолотить один-два снопа и выходило немало: чуть не ведерко зерна из двух снопов. Прикидывал, сколько же всего в скирдах снопов, и сам не верил своим подсчетам: выходило много.

По суху молотили конным катком, а когда настало осеннее ненастье – цепами в клуне. От темна до темна глухо бухали цепы. Для малых детей Савелий сделал цепы поменьше, и не давал роздыху ни взрослым, ни детворе, всех изнурял работой, сам почернел. Но глаза были полны радости: в клуне, у глухой стены, сложенный из дерна и обмазанный глиной закром был почти полон пшеницей. А снопов еще молотить не перемолотить. А еще овес, ячмень... Перед засыпкой в закрома Савелий сам взвешивал зерно на кантыре (безмене), отмечал каждую высыпанную мерку палочкой на листке бумаги. Когда все домашние уходили в хату вечерять, он не торопился к столу. Не до еды. Садился в клуне на что-нибудь, приставлял поближе к себе керосиновый каганец и начинал считать палочки на бумаге. Много, много получалось хлеба! Так много, что хотелось бухнуть чоботами об утрамбованную доливку и отчебучить гопака, или крикнуть во всю мочь в сторону Украины, где остались маловеры, побоявшиеся ехать в Сибирь или не сумевшие этого сделать, – крикнуть им: «Эгей, кум Петро, поглядел бы ты, чо тут происходит! А происходит тут вот что: под восемьсот пудов дело идет!»

Потом с каганцом в руке подходил к закромам, погружал руку в зерно, наполнял им жменю, подносил ладонь к лицу и втягивал в самую душу дурманящий хлебный дух. В нем, чудилось, был запах сибирского воздуха, неба и солнца, первого благодатного дождя, конского и человеческого пота, ковыльной степи, пахло всем тем, что в понятии Савелия смешивалось и соединялось в одном слове – земля...

...Сибирская зима надвинулась быстро и люто. Наметала и намела снега вровень с крышами хат, завалила стожки сена по макушки, отрезала дорожки к колодцам, к погребу, к соседям. Снег сморозило и уплотнило так, что человек, идя по снежной кучегуре, не проваливался, только гулко под ногами отдавалась полутораметровая глубина.

Не сказать, что семью Савелия зима застала в зимней одежке, все же после Украины все оказалось внове, непривычно, а главное – мороки со снегом много. Чтобы управиться с ним, приходилось вдосталь помахать лопатой-грабаркой, попотеть не хуже, чем на пашне. Всей семьей мантулили, чтобы прорыть в снежных заносах коридоры от порога хаты к катражке, колодцу, погребу во дворе и скирдам сена и соломы. Да это полбеды. За уборкой да молотьбой проворонил с заготовкой топлива. Другие байдановцы за лето наготовили из перепрелого навоза кизячных кирпичей, от которых жар в печи не хуже, чем от дров. А у Савелия во дворе навоза не скопилось, так как приехал под весну и скотина растеряла это «добро» на пастбище. Пришлось в первые холода топить грубку соломой. Пока топится – тепло, а через час хата выстывает – хоть собак гони. А большую печь соломкой не натопишь, хлебушка не испечешь на холодном поду. Пришлось изворачиваться. Утопая по пояс в снегу, рубил с Тарасом и Митрофаном ракитник на месте бывшего леса, в озерявине. Но это не было выходом: ракита грела чуть получше соломы, а напастись ее на всю зиму было не под силу. И тогда поехал Савелий с хлопцами верст за десять по бездорожью к дальнему березовому лесу. Поехал на двух волах, впряженных в сани-розвальни. Неладно обернулась эта поездка. Березовых дров навалили полные с горой сани, а на обратной дороге их застиг буран. Проплутали всю ночь, обморозились и поняли еще одну оплошку, один недогляд: в украинских чоботах да легкомысленных свитках с сибирской зимой шутки плохи. А что он мог успеть за весну, лето и осень? Ни времени, ни лишней копейки, ни опыта. Одна радость – с хлебом! Будут и деньги, будет и одежка. Но это потом.

А сейчас Савелий лежит в жарко натопленной хате, на горячей печи, укрытый рядном, мается то ознобом, то жаром. Обмороженное лицо почернело, кожа на щеках полезла серыми шмотьями, губы запеклись, грудь разрывает сухой кашель. Акулина ставит ему на грудь компрессы на огненном самогоне, поит отваром подорожника с чебрецом, прикладывает к ногам нагретую в печи кирпичину, завернутую в рушнике. Худо Савелию.

А тут еще худое знамение. Вышла Акулина в сарай со скотиной управиться и вдруг слышит: на седале курица запела. В такую пору-то и петух давно голоса не подавал, а тут – курица. Да таким странным, не птичьим голосом запела, что у Акулины все внутри остановилось и похолодело, подсеклись ноги. Она опустилась на низенький стульчик, на который садилась доить корову. Со страхом посмотрела на седало: которая пела? А пестрая хохлатка, самая крупная, словно угадав интерес хозяйки, по-петушиному изогнув и потом вытянув шею, еще раз зловещим голосом огласила сарай. «Быть лиху... Это не к добру. Господи, сохрани и помилуй!» – шептала Акулина, со страхом выходя из сарая в катражку. Тут послышались чьи-то скрипучие шаги, в проеме двери показалась соседка бабка Юренчиха.

– Доброго ранку, соседка!

– Заходьте, будь ласка.

– А чего така сумная? – увидев слезы на глазах Акулины, участливо спросила бабка.

– Так с Савкой худо, а тут еще...

И она рассказала про курицу. Бабка Юренчиха сняла с седала пеструху.

– Охоменись, Килина, то еще не всегда к беде, может быть, и к гостю поет курица. Зараз мы узнаемо. Ходимо у хату. Может, вона на свою голову спивала. Может, это еще и не курица, а курей.

В хате, держа в левой руке курицу, правой перекрестилась. Потом пошла с пеструхой в красный угол с образом божьей матери-праворучицы, прислонила к стене курью голову и начала перекидывать птицу – голова – хвост, хвост – голова; двигалась к порогу, шепча: «Тварь неслухьяна, на Козьмы та Демьяна пошто поешь, окаянна?... Мати пресвятая мироносица, охрани от лукавого... Семьдесят семь костей, семьдесят семь страстей развей с пером, оставь с добром...»

Доперекувыркивала курицу до порога, и пришлась пеструхина голова прямо на порог. Крикнула соседка хозяйке:

– Килина, давай сюда сокиру!

Акулина достала в подпечье топор и подала бабке Юренчихе. Та боднула головой дверь, растворила ее, лихо тюкнула, отсекла курице голову и швырнула брызжущую кровью тушу в сени.

– Я ж сказала, что на свою голову она спивала... Бог милостью не оставит. Не журись, соседка. А ты, сосед, – обратилась Юренчиха на печку к Савелию, – чего раскис, як опара в дежке? Болячка та горячка, они любят слабых. А ты же не из таких. Вставай силком, да и переможешь хворь. Не только о себе думай...

– Рад бы в рай, да грехи не пускають, – прохрипел в ответ Савелий и зашелся в судорожном кашле. – Болезнь, она и порося не красит.

Ночью буран усилился. Снеговая заметь шастала по крыше, ломилась в окна, ветер мощными порывами сотрясал стены хатенки, выл на десять голосов в трубе, на минуту утихал, а потом снова сатанел, будто хотел все-таки вломиться в хату, доказать, что он хозяин в этой бескрайней степи, а не какой-то пришлый человек. В полудреме, в полубреду Савелий думал: сколько работы доставит на завтра этот буран; хорошо, что дровами запасся; Акулина уже не работница – на сносях ходит.

И вдруг почудилось, что к вою ветра за стеной стали примешиваться людские голоса. Насторожился, притих и услышал стук своего сердца. А оно почти оборвалось, когда явно кто-то затарабанил пальцами по стеклу окна. В хате все проснулись. Акулина зажгла каганец.

– Савка, чуешь, хтось стучить.

– Чую. – Савелий резво поднялся, спустился с печи, набросил на плечи полушубок и вышел в сенки.

– Хто там?

– Открывай, кум! – послышалось с той стороны двери. – Свои! Кум Петро. Не узнаешь?

– Як не узнать, узнаю. Зараз, зараз... Трясущимися руками Савелий искал запоры.

Открыл сенную дверь, и вместе с ветром и снегом в сени ввалились трое мужчин. Отряхнув с себя снег вошли в хату, наполнив ее гомоном и запахом зимы.

– Ой, далеченько же ты забрався, Савка! Думали не найдем.

Обнялись Савелий с Петром, – хозяин как, был, в исподнем, а кум в заснеженном тулупе, – заплакали, целуясь.

– Раз девайтесь! Бог, мабудь, вас послал, – говорил, суетясь, Савелий. – А я уже было умирать собрался, хвороба одолела.

С кумом Петром с Полтавщины приехал еще один знакомый, Юхим Перепелица. Третий был здешний, уже осевший в Максимовке украинец Онисько Супрун. Он-то и привез ходоков к Савелию в Байдановку, за тридцать пять верст.

Затопилась печь, зазвенели казаны, забегала из хаты в кладовку Акулина. Запахло варевом и жаревом. Савелий как бы забыл про хворобу, а она про него забыла. А как выпили по кухолю крепкого самогону, тут хозяину и вовсе не до хвори стало. Он не скрывал своей радости гостям, не скрывал гордости за обильный стол. Все выставил: жаренную в печи на сале румяную картошку, еще теплый, вчера испеченный хлеб, розовое свиное сало с чесноком, принесенное из кладовки и еще мерзлое, домашнюю колбасу с кровью и салом, квашеную капусту – резаную и в головках засоленную, огирки ядреные с золотистыми крапинками укропного семени. Богатый стол.

Выпили еще по разу. Земляки тоже не скрывают своего удивления, глядя на стол.

– И це все свое? – спрашивает кум Петро.

– Свое, не покуповано. Свое...

– Ой, господи! А мы ж там живем, ничего этого не бачим и не знаем, – говорит кум.

– А не я тебя звал, – отвечает Савелий, – не звал я тебя, кум, у Сибирь?

– Звал. Та знал бы, где упасть, соломы...

– И соломка у нас есть, и сено и... – Савелий что-то не договорил, осекся, видимо, оставил сказ на потом.

Когда гости вдосталь выпили, наелись и согрелись, Савелий поднялся из-за стола, снял с гвоздя кожух, загадочно сказал:

– Посидите, я на минуту выйду.

Он взял в сенях лопату-грабарку, вышел во двор и через снежные завалы добрался до клуни. Отбросил от двери снег, зажег в клуне керосиновый фонарь. Вернулся в хату.

– Ходимо, хлопцы, покажу что-то вам, – все так же загадочно предложил гостям. Те оделись и вышли за хозяином в буранную темень. В клуне Савелий водил гостей от закрома к закрому, подсвечивал фонарем и показывал, зачерпывая зерно ладонью: вот пшеница-арновка, вот ячмень, вот овес, а тут вот дерть... Называл количество пудов, сколько на семена, сколько на продажу. И это даже для него было как бы сном, в который он и верил, а порой и не верил. Не заметил Савелий, как кум Петро отошел в сторону и, прислонившись к одверкам клуни, стоял и плакал.

– Ты чего это, кум? – спросил.

– Та над своим горем, над нуждой и плачу. Жалею, що не послухався тебя тогда...

– Ну так не все потеряно. Земля свободная есть, на семена тебе дам. Тягло найдем. Решайся. За тем и приехал же?

– За тем. Да вот голова кругом идет.

– Голова кругом, когда за плугом, а зараз решайся, – настаивал Савелий.

– А ты-то сам, – спросил Петро, – не думаешь назад? Не злякався Сибири?

– Нет, кум, назад нет дороги. Куда ехать от земли. Все, что ты побачив у меня, все она, земля, дала. Мне от нее – никуда...

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, или рассказ тетки Натальи

– Ох, племянничек, тяжко мне про все россказывать, та уж расскажу, раз просишь. Вам надо знать правду про деда с бабой. Я ж много сама помню, а шо без меня було, то от твоей бабушки, узнала. Украины не знаю, я родилась уже тут.

Ну, так вот. Хату ты нашу помнишь. Малесенька, низенька, дернова, крыша мазана глиною. У нас клуня и сарайчик были краще хаты. А потому, шо тато наш, твой дед, Савелий Калистратович, як приихал в Сибирь та получил надел земельный, то вроде умом тронулся. До того ожадел на землю, шо ему все мало, все мало... Оно и не диво: батько его с матерью были крепостные, сам батрачил. А все ж таки надо было и край знать. Земли у нас в Сибири за шиисят десятин дошло. Ее ж надо было обробить. Вот и не давал он роздыху никому, ни детям, ни своякам, маминым братам. У самого от работы руки покорчило, на человека не стал похожий. Бывало, у чому роблять – у тому и спать падають, не умывшись. Мама рассказывала: якось на Великодень (на пасху) кинулись, а у него и рубахи немае на праздник. Мама ему сказала: «От до чего ты дожився, шо и переодеться нема у шо». А он, тато, и говорить: «Ну як нема у шо, то и не нада...» Пошел в кузню и хлопцев с собой забрал – готовили инвентарь на посевную. А мама целый день молилась, за его грехи перед иконой поклоны била...

Та и дети ходили хто в чем, абы задницей, извиняюсь, не светить... Правда, на еду не скупились: и мясо, и сало, и хлеб – все было. Знав тато, шо с голодного яка работа... И гроши были. Были, племянничек! Зимой повезуть хлеб в город, то назад вертались весели, довольни. Коней и волов каждый год купляли, инвентарь обновляли. А нам, дивчатам с мамою, дома работы – с темна до темна. Скотина, летом – огород, хату мазать та белить, прясть та ткать. Бывало, за пряжею и заснешь. Другие девчата с парубками и на досвитки ходили, и на вечорки... А нас тато никуда, ни-ни... «Бачь, куды захотилы – на вытребеньки! Завтра вставать рано...» Бывало, як заснет тато, а мама нам и шепче: сбегайте на час... Идем до дому крадьком, боимося, шоб тато не почув. Почует – будет лиха и нам и маме... От так за работою света белого не бачили...

В девятнадцатом году от шо было. Колчаковцы отступали от красных, так бои недалечко от Байдановки проходили. Альтиллерия гремела возле Катериновки, у нас слышно было. Колчаковцы забирали у людей скот, особенно лошадей. Тато и решил сховать своих коней. Трех коней ночью отвел в сухой околок, а двух сховал дома. Де? А в сарайке заложили их сухим кизяком и заставили нас ту стенку обмазать глиной. Воду и корм коням подавали через потайной ход. Ладно. Дня два так прошло. И все-таки заскочили колчаковцы в Байдановку. Человек десять козаков с охвицером. Кое у кого уже взяли коней, выбирали самых добрых. А хозяевам говорили: «Берем на время, вернем, когда красных в бараний рог согнем...» Дошла очередь и до нашего двора. Тато вышел из хаты, шапку снял. «Лошади есть?» – спрашивает охвицер. – «Нету, господин добрый», – отвечает тато. – «Как, совсем нет?!» – «Совсем нет». Обошли сарайки, клуню проверили. Нет. Уже стали из двора выезжать, и на тебе: наш Чалый заржал, почуяв чужих коней. Охвицер аж подпрыгнул в седле: «Ах, красная сволочь! Ты что ж, рос-с-та-ку твою мать, брешешь?» Нашли коней. Развалил кизячну стенку, коней вывели. «Рас-с-трелять!» – Показал на татка охвицер. Связали ему руки назад, и один молодой козак погнал татка за огороды на расстрел. Мы сидели в хате; мама упала на колени и молилась богу, а мы голосили. Уже темнилось... Чуем: раздался выстрел, другой. Козак вернулся, и отряд ускакал, коней, конечно, увели. А мы плачем та молимся. Мама свечку под иконой поставила. На дворе темно, выходить боимося, двери позапирали. И до нас нихто из деревенских не идет, боятся. Чуемо, хтось по окошку – шкаряб, шкаряб... Мама выглянула и ойкнула: «Свят, свят!» Ну а як же, племянничек! Мы уже считали татка покойником, а тут... Выскочила мама на двор, а тато лежить под окном. Затащили мы его в хату, а он весь в крови. Спрашивает: «Уехали злодии?» – «Уехали». Раздели мы татка, а у него правое плечо прострелено, кровь из раны так и хлюпает. Боже ж мой! Замыли мы его, алою на рану положили, перевязали. Крови, мабудь, багато потерял татко, та и страху набрался. – побелел, як полотно. А. все ж сказал, обведя нас очима: «Хтось из вас счастливый... Отвел господь от меня смерть...»

А утром тато, выспавшись, рассказал нам, як все було. Говорить: «Иду я поперед того козака и кажу ему: «Сынок, у тебя батько та мате есть?» – «Топай, топай, красная сволочь!» – «Та, сынок, я ни красный, ни билый. Я крестьянин, у меня детей полна хата. Пожалей хоть их. А если б мой сын от так твого батьку вел на смерть?» Молчит козак. Я ему опять: «Вы ж все равно уходите... Сделай выстрел, я упаду. Нихто ж не побаче. Не бери греха на душу...» Остановился козак, не слезая с коня, клацнул затвором и крикнул: «Беги!» Я побежал в ракиты, а он всугонь все-таки дал выстрел и попал, сукин сын... А коней жалко».

...Ох, и время было, племянничек! Сумное и непонятное. Советская власть наступила, разговоры шли: «Землю – крестьянам!». А у нас той земли – хоть отбавляй. В Байдановке все были с землей. Та не только в Байдановке. На Украине, в России – там другое дело: земли мало, бедность уважительна. А у нас, ей-богу, ни помещиков, ни батраков. Каждый сам себе хозяин. Был у нас один, ну два от силы, бедняки. Про одного расскажу, про Гаврюшу... Та ты знаешь его детей. Он же, як и твой дед, приехал с Украины, получил надел десятин сорок. Но як рос на той земле ковыль, так он и остался до колхозов. А Гаврюша только думкою богател. И детей имел взрослых и соседи помогали ему, а нет – не хочет сам робить. Ходит зимой по дворам, прислушивается, у кого вкусно пахнет. Зайдет, помню, до нас, а мы снедаем за столом. «Хлеб-соль, вам, люди добри!» Бачь, який культурный. «Сидайте з нами», – скажет тато – «Та спасибо, я только што...» Бреше, а у самого глаза голодни. «Ну, як только што, то дело другое», – говорить тато. А Гаврюша потопчется у порога та и скаже: «Вы шось сказали, Савелий Калистратович?» – «Та я говорил – сидайте з нами». – «Ну разве трошке, попробувать, то можно...», – говорить. От так то в одной, то в другой хате поснидае, пообидае и вечерять где-нибудь найдет. А на сытый желудок начнет мечтать: «Весной спахаю огород, насажу картопли, посажу грядку огиркив та грядку помидорив. Огород обтяну колючею проволокою, так шо ни одна курица не пролезет. Насолю две кадки огиркив, две помидорив. Одну-две кадки себе на зиму оставлю... Думаю, хватит... А две брату Омельке в город отправлю... Дайте, Савелий Калистратович, вашого табачку закурить, та и бумажки заодно, а то я дома свои спички оставив...»

А як весной сонычко пригреет, то Гаврюша садится на припеке под окном и мечтае: хто будет ему огород пахать, где семян взять и где взять колючую проволоку? А як на туполи листья распустятся и станет жарко, то Гаврюша берет свои кожух и ложится в тень под туполю. Сонычко поднимется, подвинется – Гаврюша за тенью кожух перетащит. Так до вечера вокруг туполи на кожухе круг сделает. Спроси хочь у своего батька, если я брешу, – не росла трава вокруг той туполи... Зато трава росла на огороде, на поле... А с осени Гаврюша за свое: «Дайте вашего табачку закурить, та и бумажки заодно, а то я дома спички забув...» И хлопцы его байдыки бьють, не приучившись робить... А от як дело дошло до коллективизации, тут Гаврюша побежал первый. А чего же – с двора ему вести некого, а котел – общий.

Ну, тато в коммуну не пошел. Тогда его да и всех таких, назвали единоличниками. Приехал как-то к нам из Павлоградки мамин родственник, Антон Тертышный, он был председателем коммуны там. Говорит: «Бросай, Савка, все к лихой године, пойдем ко мне в коммуну. Иначе погибнешь вместе с добром своим». – «Як же я брошу все? Ведь кровавыми мозолями наживал, сам на себя робил, кому ж я помеха?» – «Бросай. Я маленько пограмотней тебя, знаю, что к чему». Не послухався, а так и выйшло. Когда дело до колхозов дошло, то нам и предлагать никто не стал в колхоз: «Кулаки!» Сразу-то мы и не понимали, что это такое – кулаки. А потом повезли через Байдановку людей из других деревень, говорили: кулаков везут. А Гаврюша бегал по Байдановке веселый и говорил нашему татке: «Во, скоро и тебе очередь, к-у-у-лак!». То и правда, в марте пришла и к нам беда. Сначала забрали коней, коров и всю остальную животину. Вымели закрома. Двоих коней почему-то оставили. Забрали теплую одежу, какая была. Даже из погреба все забрали, как говорил Гаврюша, в обчество. Тато говорить: пускай беруть, наживем. Ночами плакал, днем ходил по пустому двору и все маму успокаивал: «Ничего, Килина, правда свое возьмет. Это ошибочно. Какие мы кулаки?». Бочку сала и бочку капусты, тулуп и другую одежу, как мы узнали, Гаврюша из обчества ночью отвез к себе домой.

Нет, племянничек, ты не подумай, шо я наговариваю, нет. Твой батько свидетель, не даст соврать. А правду вам знать надо. Кто ж вам ее поведает? Ну, слухай.

Тогда у нас Митрофан и Яшка женились и отделились, мамины братовья отделились, Оксана, мама твоя, уже была за твоим батьком. Остались при татке с мамой я и Гриша, дядько твой. Я старшая, шестнадцать было мне, а Грише двенадцать. Остались ни при чем, а татко все не верит в худое: «Не тронут нас, ведь все забрали». Вот темнота-то! Можно было успеть к Антону Тертышному в коммуну. Так нет же, не уехали, за землею держались. Вот и додержались.

Отправляли нас по снегу. Велели запрягать в сани оставшуюся пару коней, разрешили взять харчей на дорогу, дня на два, и повезли.

– А кто вез-то, тетя Наташа?

– Да не наши, не байдановские. Только Гаврюша из наших рядом был. Все разглядывал, чтобы чего «лишнего» мы с собой не взяли. Заметит – отберет, в сторону на снег отбросит. Потом куда-то убежал... Ну, поехали. Едем мимо сельсовета, смотрим, Гаврюша окно открыл и манит меня пальцем к себе. Я шла пешком за подводой. Подошла я к нему. Зайди, говорить, ко мне. Зашла. Снимай, говорить, ботиночки, все равно по болоту в них не находишь... Разул-таки и отпустил меня в шерстяных носках... И кто ж он такой был, Гаврюшка? Кто ему дал право так глумиться над нами? Ну лодырь же несусветный, без бога и совести. Как подумаю, сердце кровью обливается от обиды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю