Текст книги "За Сибирью солнце всходит..."
Автор книги: Иван Яган
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
За Сибирью солнце всходит...
В новую книгу курганского писателя Ивана Ягана вошли повести, увидевшие свет в Южно-Уральском книжном издательстве.
Повесть, давшая название сборнику, рассказывает о сложных и драматических судьбах нескольких поколений украинских переселенцев в Сибири. Ее герои – честные и работящие люди, умеющие свято хранить чистоту родственных и семейных традиций, ревниво оберегающие чувство братства.
Чистые в нравственном отношении люди – герои и двух других повестей сборника.
ОТЦУ МОЕМУ,
ПАВЛУ АНДРЕЕВИЧУ,
ПОСВЯЩАЮ
ЗА СИБИРЬЮ СОЛНЦЕ ВСХОДИТ...
ПОВЕСТЬ-ХРОНИКА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЕХАЛ КОЗАК НА ЧУЖБИНУ
ПРОЛОГ...Почему твое сердце вдруг пронзит острая тоска, если услышишь тревожную песню журавлиного клина, увидишь, как в высоком небе творят прощальные круги грачиные стаи? Говорят, что прощальный птичий крик печален оттого, что птицам жаль покидать «родные гнездовья». Зачем же покидать-то их, если они родные? Мне кажется, что тоскуют птицы, улетая, потому, что у них нет одной-единственной родины...
Сколько написано песен и стихов о птичьих отлетах и прилетах, но не нашлось в них места для снегирей, синиц, белобоких сорок и белых куропаток, которые никогда никуда не улетают, у которых нет другой родины. Зимою и летом, в голодную и холодную пору они верны нашему сибирскому краю, редким березовым колкам и темным вековым урманам. Неприхотливые и неприметные с виду, они здесь выводят птенцов, не забивают им головы сказками о райских краях, а учат выносливости.
Вот почему посветлеет на душе, когда за морозным окном раздастся цвеньканье и треньканье синицы или трескучая пулеметная очередь озябшей сороки. Выйдешь на свет божий, взяв из кухни что бог послал, снимешь шапку и скажешь: «С добрым утром, земляки! Как поживаете? Холодно?» – «Нет, – отвечают, – не очень, но холодновато». – «А чем питаетесь?» – «Чем придется». – «Летели бы вы в теплые края, братцы. Другие ведь летят...» – «Нет, в родном краю и смерть красна».
И мне кажется, самое великое несчастье – потерять родину или за всю жизнь так и не определиться – где она, в каком месте. Не беру большие масштабы. Говорю о той земле, о том уголочке, где впервые увидел свет в окне, небо и солнце над собой, где сделал первый неумелый шаг...
...Пришла мне открытка. В ней написано: «Дорогие д. Ваня и т. Лида! Приглашаем Вас на наше бракосочетание, которое состоится... Леня, Наташа Рогозные...» В открытке все, кроме «д. Ваня и т. Лида», напечатано типографским способом. Теперь это считается... Бог с ним, как это считается... Главное – фамилия – Рогозные. Это фамилия моего двоюродного брата Гриши. Женится его сын, которого я почти не знаю, видел, когда ему было лет пять. Это Гришин предпоследний. Поскребышек его, Сенька, служит на Тихом океане.
Жена ехать не может – работает в школе, время зимнее. Сам завален неотложной работой, да и со здоровьем плоховато. Добираться до Андреевки предстоит так: поездом от Кургана до Омска, а потом – на юг, в сторону Казахстана, километров семьдесят пять, на автобусе.
Обдумал я все это и решил: не поеду. Пошел на почту дать телеграмму – поздравить молодоженов. Шел, а сердце звало туда, на родину, в Таврический район Омской области. Там, в деревне Андреевке, живет Гриша Рогозный. В трех километрах от Андреевки – бугорки, остатки моей бывшей Байдановки. Может быть, Гриша или кто из андреевских ребят, как не раз бывало, свозил бы меня на тракторе на родные бугорки, занесенные снегом...
...Дал я телеграмму племяннику, поздравил его и незнакомую мне его подругу жизни. А рано утром звонят с телеграфа девчонки: «Вы давали телеграмму в деревню Байдановку Омской области?» – «Давал». – «Нам телеграфировали, что такого населенного пункта в Омской области нет». – «Какого?» – «Байдановки»...
Наверное, я долго молчал. Наконец, телеграфистка спрашивает:
– Что вы молчите?
– Да, – отвечаю, – Байдановки действительно нет.
– Что будем делать?
– Пишите – Андреевка...
...Заныло, заболело в груди слева. И я поехал, оставив все дела и болести. Может быть, это в последний раз... Может быть, она, родина, позвала меня...
...И уж сколько раз так было. Пишу письмо в Андреевку, а думаю о Байдановке. Так и на конверте напишу – Байдановка. Письма доходят. А бывает и такое. Редко ли приходится заполнять документы с графой: «Год, число и место рождения»? Тут-то именно и надо указывать точно место, где ты родился. А я каждый раз испытываю при этом странное чувство, похожее на неловкость, виноватость и сожаление. Вывожу слова: «Деревня Байдановка Омской области», а сам думаю: вдруг посмотрят сейчас с удивлением и скажут: «Какая такая Байдановка? Такого населенного пункта нигде нет, не числится и не значится...» И верно: не обозначается ни в документах, ни на картах самого крупного масштаба. И становится не по себе от мысли, что нет на земле той деревеньки, где родился, где промелькнуло пестрое детство.
И все-таки жива она во мне, моя Байдановка. Как часть меня самого она существует, и я не мыслю своего существования без нее...
Да, Байдановки нет, но есть другие деревни, так похожие на нее. Где же он, тот край молока и хлеба, край добрых и веселых людей? А вот он, за кряжистым Уралом, на юге Западной Сибири. На сотни верст – ни холма, ни речки, а только небо и хлеба, хлеба, а над хлебами жаворонки. Птах не видать, но постоянно слышны их трели над головой, под самым солнцем. В этом поющем море, в знойном мареве слева и справа виднеются островки березовых колков. Каждая полевая дорога здесь попетляет-попетляет, а все-таки приведет к такому островку, будто ей самой не хочется пройти мимо прохлады, мимо шороха и запахов, которыми полны лесочки.
За самой высокой в этих местах рощей прячутся хаты деревни Андреевки. Сейчас хаты не похожи на те, какие я помню. Теперь это – дома, терема под черепичными или шиферными крышами, с верандами и другими просторными пристройками. Если где и сохранилась настоящая хата-мазанка, то она оказалась упрятанной на задворках, в ней никто не живет и служит она где летней кухней (малуха), где кладовкой или курятником. Даже не верится, что в таких хатах когда-то жили огромные семьи. А новые дома-терема все-таки по-прежнему называются хатами. Сейчас в Андреевке есть водопровод, но все же почти в каждом дворе есть колодцы с простыми воротками-крутилками или же с «журавлями». По ночам в криницы андреевцев глядятся звезды, такие же, как много лет назад гляделись в байдановские криницы.
Люди этой стороны все так же говорят «хиба» вместо «разве», «сидайте» – вместо «садитесь», «заходьте у хату». На гуляньях поют «Распрягайте, хлопцы, коней». Правда, коней здесь запрягают и распрягают редко. По утрам хлопцы приходят не на конюшню, а на машинный двор, к гаражу, и вместо «Запрягай Буланого!» раздается: «Заводи 72—85!». Есть в Андреевке коровники и телятники, кошары и свинарники, а конюшни нет. Если и есть десяток лошадей, то им отведен угол в коровнике. Да и держат коней как бы для памяти, для красоты, и гуляют они днями и ночами, где им хочется, позабыв или вовсе не зная запаха упряжи; бродит в них нерастраченная лошадиная сила до тех пор, пока не купят их у совхоза казахи на махан...
В Андреевке много моих земляков-байдановцев, родни. Они переселились сюда после, как тогда говорили, «укрупнения». Теперь это именуют по-другому: «ввиду неперспективности деревни». На юге Омской и Новосибирской областей, в Кулундинской степи, на Алтае и Северном Казахстане нелегко в селах найти людей с фамилиями Иванов, Петров, Степанов, Герасимов. Конечно, найти можно, но до того придется перевстречаться на каждом шагу с людьми по фамилии Иваненко, Петренко, Степаненко, Герасименко, Лиходед, Манник, Винник, Лобода, Жуплий, Юренко, Сковорода, Сторчак, Маляренко, Перетятько, Недотятько, Земляной и Верховод, Скрипка и Бандура, Малюк и Гайдабура, Сахно и Ивахно, Затуливикно и Тягнирядно...
В обширной и мощной литературе писателей-сибиряков, умерших и ныне живущих, коими я горжусь, фигурируют герои-сибиряки, этакие бородачи, кержаки, кряжистые таежники, так сказать, старожилы сибирского края, выходцы из срединной, Великой России. «Чаво, паря, ажник, кубыть...» А вот выходцы из Малой России оказались обойденными, хотя заселение юга Сибири имеет более чем вековую историю.
Давно-давно, в начале девятнадцатого века, безземельная и подневольная голытьба слушала седоусых кобзарей-бандуристов, которые пели:
За Сибиром сонце сходить...
Хлопци, не зивайте:
Вы на мене, Кармалюка,
Всю надию майте!
Это ж он, Устим Якимович Кармалюк, предводитель борьбы украинского крестьянства против помещиков, единственный, кто сумел трижды бежать из тобольской тюрьмы-крепости. Может, он, вернувшись на Украину, рассказывал хлопцам про сибирские раздольные земли и вселял в них надежду: «За Сибиром сонце сходить». И в восемнадцатом, и в девятнадцатом веках шли безземельные украинцы в Сибирь подневольно и самостийно, навсегда покидая «ридну неньку Украину». Их звала земля. А уж в самом начале двадцатого века, особенно когда через юг Сибири прошла «железка» и когда было налажено организованное переселение, – Украина хлынула в Сибирь не тысячами, а миллионами, катила на восход солнца, везла с собой плуги и бороны, волов и коней, свои обычаи, сказки и песни. И заселили украинцы весь Степной край, центром которого был Омск. Сейчас самые хлебные районы Омской области носят названия: Таврический (моя родина), Полтавский, Одесский, Азовский, Павлоградский, Русскополянский. Кладу перед собой карты Украины и Омской области, читаю названия населенных пунктов на Полтавщине, Черниговщине, Херсонщине: Андреевка, Благодаровка, Богодуховка, Любомировка, Желановка. Эти же названия читаю на карте Омской области.
Уже отсюда на японскую в 1905 и на германскую в 1914—1917 годах шли сибирские полки, в составе которых было немало сибиряков-украинцев. А в годы Великой Отечественной войны сибиряки покрыли себя славой под Москвой и Сталинградом, на Курско-Орловской дуге и на Днепре, на Одере и в Берлине. В сибирских формированиях добрую половину составляли украинцы, уже законно называвшиеся сибиряками, не разделявшими себя на русских и украинцев. Русские – да и все.
Выхлестала черная война мужиков, поредели после войны села и деревни в нашем краю. Но и сегодня, как и много лет назад, новое поколение моих земляков еще не забыло «ридну мову», помнят и поют песни отцов и дедов.
Сюда-то я и езжу часто. Приеду, встречусь с земляками, родичами, «побалакаемо», «поспиваемо»... А все-таки не могу – хоть ты что! – считать Андреевку своей настоящей родиной. В каждый мой приезд сюда сердце настойчиво зовет в поле, за деревню, где в трех километрах от Андреевки стояла, жила-была Байдановка. Выйду на проселочную дорогу и иду на юго-запад. Среди высоких хлебов разыщу бугорки, оставшиеся от хат, поросшие бурьяном, крапивой, коноплей, увижу пеньки когда-то шумевших тополей, разыщу эту заветную землю, погляжу в небо над ней, и сердце начинает успокаиваться: здесь моя настоящая родина... А в памяти всплывают с необычайной ясностью события детских лет, мелькают картины далекого прошлого...
Здесь, в Байдановке, Акулина Омельяновна, бабка по матери, когда-то в одну из буранных ночей рассказала мне быль, похожую на сказку. Много лет прошло с тех пор, давным-давно нет Акулины Омельяновны, а в памяти все живет и обрастает новыми картинами бабушкино повествование. В нем – ее нелегкая доля, доля многих людей, в нем рассказ о том, как появилась на юге Западной Сибири новая Украина. Закончится бабушкин сказ – расскажу о том, что сам знаю о своей родине и ее людях.
ГЛАВА ПЕРВАЯ– Смрадно! Смрадно, як в кошаре! – вращая покрасневшими очами и топая о доливку – земляной пол – чоботами, кричал Омелько Тыртышный... Он стоял посреди низенького куреня петухом, словно ожидая, чтобы его первого клюнули. И тогда... Он только что вернулся с дороги: возил пана Красовского не то в Полтаву, не то в Кобеляки за Ворсклу. Три дня не был дома, нанюхался от пана духов благородных, а то, может, и вин панских покоштувал. И теперь ему смрадно в курене-копанке с одним малюсеньким оконцем в причелке.
Пан Красовский с кучером Омелькой – душа в душу. Перед дорогой в дом зазывает, угощает из хрустальной чарки. После дороги не забывает поднести, задобрить: «Пей, Омелько, да держи язык за зубами. Никто, окроме тебя, не знает, где мы были, чем бога гневили. В зиму куплю тебе новые сапоги и старую барчатку свою отдам...»
Хорошо с паном бывать вместе. Дорога – одна радость для козака. Не дорога – скатерть. А рысаки – не то что орловские или там донские, а какие-то, бес их знает какие: только ветер в хвостах, да в колесах легкого ходка на пружинах посвистывает. А в ходке всегда стоит кованый сундучок панский с горилкой и кушаньями. Как пан утомится – так попросит свернуть с дороги. Пока кони пасутся, Омелько с паном сидят под тенистым дубом, выпивают, полуднюют всякой всячиной. А когда приедут к другому пану – Ковальскому, и там Омельке не худо. Сам собой он красив: цыгановат с лица, чуб кучерявый, непролазный, усы – хоть за ухо закладывай, глаза – черешня переспелая, с огоньком. Ударит Омелько батожком по голенищу, подморгнет правым оком – ни одна служанка пана Ковальского не устоит...
А дома Омельке – каторга. Курень перекособочился, вот-вот рухнет. Дай бог, чтобы рухнул и придавил всех, кто в нем есть: жинку Одарку и всю кагалу из четырех голодранцев, Омелькиных детей.
Этого хочется Омельке не всегда, а только когда он под хмелем с дороги вернется. В остальное время, если он дома, на душе муторно, ноет сердце и совесть поедом загрызает. Отчего это его родные дети боятся? Разве он не батько им? Одарка только одно знает: «Ты бы не пил горилку, а заместо нее у пана гроши брал за работу. Конячку б купили, курень бы перебудували. А так сгинем мы, Омелько...»
Выйдет на пустое подворье, станет прикидывать и в голове рисовать, как он строит новый курень, как на собственном коне свою десятину распахивает. Глаза его повеселеют, каменюка с души сползает. Очнется от думы – снова насупит брови: «Эх! Дурень думкой богатеет...» С чего ко всему приступаться? Денег нет и не будет, руки от работы отвыкли. А главное – душа располовинилась, выгорела вся, одна злость осталась. Только и полегчает, когда чарку в самую душу выльешь. Пошипит в ней маленько то, что не совсем угасло, и утихнет. И так хорошо станет...
Вот и сегодня Омелько шел от пана до дому и не пьяный и не тверезый – середина на половину. Шел и желал увидеть на месте куреня завалье. Подошел: стоит проклятый, как стоял. И снова бес душу взмутил.
– Смрадно, кажу! – Пальцы на его левой руке зашевелились, будто уже перебирали Одаркину косу, приноравливались, как бы половчее ее взять, чтобы не выскользнула. Одарка поняла, что не миновать лиха, взяла из колыски трехмесячную ляльку: авось не кинется драться, если с ребенком. Так уже бывало не раз. И Омелько ее быстро разгадал:
– Положи дитя, кажу!
– Не положу, – сказала Одарка и стала расстегивать кофту, чтобы достать грудь. Омелько шагнул к ней, левой рукой поймал за косу, а правой вырвал живой сверток из рук жены. Не отпуская косу, попятился к колыске (люльке) и швырнул в нее сына. Потом переложил косу в правую руку, рванул и с маху опрокинул жену на спину. Та глухо грохнулась головой об угол кованого сундука. Омелько ждал, что она сейчас поднимется, и тогда можно будет начинать топтать Одарку ногами. Но Одаркина голова сползла с сундука и упала на землю. Из ушей брызнула кровь на Омелькины чоботы, которые еще дергались, готовые делать то, что задумала дурная голова.
Но вот уже дурная и пьяная голова Омельки дотумкала, что сделан большой грех, страшный и непоправимый. Он оглянулся назад и его глаза встретились с двумя парами полных страха детских глаз. Это двое его голомозых глядели с лежанки, будто удивившись, что все так скоро закончилось; раньше их татко подолгу глузовал над матерью, таскал за косу по куреню, бил ногами и батогом.
Было тихо и жутко. Но вот подвесная колыска качнулась и в ней во всю дитячью силу кувакнул самый меньшой, Тарасик, скрученный повивалом из оборок и рубцов материной спидници. Дитя гаркнуло прямо в Омелькину душу, будто хотело укорить за то, что батько оторвал его от материной груди в тот сладостный миг, когда ему в рот уже насочился целый глоток теплого молока.
За Тарасиком завыли двое на лежанке. На ребячий крик с огорода прибежала старшая Омелькина дочь Акулина. И только она распахнула дверь – Омелько зажал руками уши и кинулся из куреня, будто убегал от кусучего пчелиного роя.
Бежал через огород, через сояшники, которые бодали его своими желтыми тяжелыми головами, садили ему тумаки в голову, в бока и в грудь. В конце огорода Омелько запутался ногами в конопле, упал и долго потом полз на карачках. А его подстегивал детский вой из куреня, гомон хуторян, сбежавшихся на его подворье. Перелез через загату из перепрелой соломы и земли, сунулся головой в колючие и цепкие будяки, располосовал чем-то рубаху и кожу на груди и только тогда очутился на краю обрывистого берега Ворсклы. Все так же стоя на четвереньках, он очумело глядел вниз с обрыва, как загнанный волк. Ему уже не было страшно, он уже не понимал, какой совершил грех, не боялся зияющей внизу прорвы. Ему просто требовалось бежать, а бежать дальше некуда, не обо что опереться руками – внизу пустота. Руки его дрожат. Вот они подломились, голова нависла над пропастью и потянула за собой заляпанные кровью Омелькины чоботы. И они, не умевшие думать сами, в последний раз вскинулись задниками вверх, как еще ни разу не бывало, и полетели за дурной Омелькиной головой на острые каменья. И потом еще долго гуркотали по обрыву, пока не плюхнулись в удивленную волну. Когда река успокоилась, узнала того, кто не раз приводил к ней поить панских коней, – стала неторопливо отмывать все грехи с Омелькиных червонных чоботов.
ГЛАВА ВТОРАЯХуторяне схоронили Одарку с Омелькой в одной могиле, под одним крестом. Предлагали некоторые хоронить убийцу на скотском кладбище, но туда ехать далеко, не нашлось охотников из одного горя две канители затевать. На могилки даже пан Красовский пришел; промокнул белым платочком слезу возле глаза, ласково погладил по голове Акулину, шестнадцатилетнюю дочь покойных. Панская служанка раздала хуторским ребятишкам угощенья на помин душ усопших.
Через три дня в хутор приехал старший Одаркин брат Трофим, с двумя какими-то мужиками, которых Акулина сроду не видела. Они тоже, оказалось, родня по материной линии. Мужики сходили на могилки, вернулись с красными глазами. Дядько Трофим больше был зол, чем опечален. Он что-то натужно думал, ходил по куреню, мял и тер свои руки, будто мыл или грел. Свояки, сидя на лавке, смотрели на него и ждали, что он решит. Наконец, дядько Трофим заговорил:
– Вот я и думаю: этих-то определим куда-нибудь с горем пополам. Акулина в наймы пойдет, большая уже. Хлопцы тоже немалые, в подпаски годны, а вот куда малого девать – ума не приложу. Ну, даст бог день – даст и пищу. А зараз пойдем к пану Красовскому, может, какое вспоможение вытребуем, на поддержку сирот. Гайда, хлопцы!
Когда Ворскла пробивала себе дорогу к Днепру, наткнулась на каменистый взгорок. Повернула вправо, обходя заступ, а потом снова влево потекла, почти окружила бугор. Но не стала наступать самой себе на пятки, оставив в прогибе саженей сто земли, потекла дальше. Вот там-то, на зеленом мыску, где Ворскла сделала крутое колено, белеет среди зелени усадьба помещика Красовского. Неведомо, в какие времена люди прокопали перешеек, соединили Ворсклу с Ворсклой же рвом. А через ров мост перекинули, будто по земле было хуже ходить. Но приглядись – заметно, что вдоль рва тянутся построенные, а теперь разрушенные человеческими руками каменные стены. Кто их строил и разрушал – поляк, козак, турок ли? Но, видать, был на мыску боевой городок. Самые старые хуторяне уже не помнят, когда здесь появилось поместье Красовских.
Только и старые и малые знают, что у пана Красовского выгодное место – высокое. Будто бы отсюда смотрели его дед и отец окрест, высмотрели самые лучшие земли, самые добрые луга и дубравы. Да и теперь пан Красовский любуется с высоты, как люди трудятся на арендованной у него земле, в его лугах косят сено, ловят в речке рыбу для него. А на охоту в леса он сам ездит.
Пана Красовского мужики заметили издали: он сидел на лавке в саду, одетый весь в белое – от жары. Он тоже давно заметил подходивших Трофима со свояками. Трое шли клином: Трофим впереди, решительно, свояки – на шаг отставши. Красовский пошел им навстречу, глядя спокойно и вопросительно. Трофим для смелости взбил ус.
– День добрый, пан Красовский! Звиняйте, шо не прошены, дело до вас маемо.
– Милости прошу, господа! – Хозяин показал рукой в глубину сада, к скамейке со столиком, сам пошел сзади.
На столике стояла поливянная миска с прозрачной, только что вымытой черешней. На земле валялись косточки: пан только начал пробовать первый сбор.
– Угощайтесь, господа, чудесная черешня нынче! Отведайте за делом. Итак, какое у вас дело?
У Трофима в руке была хворостина; он постучал ею по запыленным чоботам, покашлял в кулак, взбил второй ус.
– Дело наше по нужде. Мы родственники Омельяна, вашего кучера. Шурином он мне доводится.
– Да, – со вздохом сказал Красовский, – очень жаль, очень жаль. Хороший был работник.
– Для кого хороший, а для нас... Нам жаль сирот, которых он оставил. Четверых осиротил. Вот мы и пришли к вам из-за их, поскольку Омелько был ваш работник. Помогите, пан, если вы добрый человек. У нас своих детей девать некуда и этих надо теперь пристраивать.
– Но, господа, у всех дети. У меня тоже. Каждый о своих должен...
Трофим подернул бровями, перебил Красовского:
– Не та песня, пан, не та. Мы и другую знаем, законы понимаем. Вы Омельяна довели до того, что он о детях перестал думать. Все знаем. Так давайте по-доброму договоримся.
Пан Красовский не боялся ни суда, ни угрызений совести, ни расправы. Одного только боялся: это мужичье может разнести славу об его амурных похождениях, о которых Омелько, чтоб ему на том свете сгореть, видать, все-таки кому-то рассказывал. И не доведи бог – узнает Лизавета Павловна, жена, а тем более дети! Лучше уж не дразнить этих скотов... Впрочем, они сейчас осмелели, за законы хватаются, а то и за топоры... Зимой помещика Вергана в его собственном лесу прикончили за то, что не давал лес на дрова рубить. На куски изрубили, сложили в мешок и бросили в прорубь. Только весной выловили возле Поставцов... Эти тоже, будто и впрямь господа...
– Господа, я тоже человек, понимаю. Вчера на похороны денег дал...
– Похоронить, пан, легче, чем прокормить, – все тем же настойчивым тоном говорил Трофим. – Мы хотим спросить у вас, куда детей девать, кто их содержать будет? Старших определим сами, а кто младенца на ноги поставит? Гроши нужны для этого. Акулину треба в наймы устроить...
Пан Красовский немного оживился, встал со скамейки, заходил возле стола, заложив руки за спину.
– Как ее, Акулина, говорите? Акулину я взял бы к себе в имение, но сейчас мне работников не нужно. Попробую устроить ее к одному знакомому, Зозуле. Добрейший человек! Слыхали такого? Возле Кобеляк его имение. Кстати, на днях он спрашивал, где бы найти работящую девку... А для младенца надо кормилицу подыскать. Я об этом подумаю, господа. Вот, кажется, мы и договорились?
– Нет, пан, не договорились. На расходы уж, будьте добры, сколько можно, – не отступал Трофим, а свояки молчаливо поддерживали его глазами и кивками.
Пан Красовский побледнел, сжал челюсти так, что на щеках вздулись яблоки. Но сдержался.
– Подождите меня здесь. – Он быстро зашагал к дому. Вскоре вернулся. – Вот вам двадцать пять рублей, больше не могу. – Бросил деньги на стол. Трофим не стал торговаться.
– Что ж, и на этом благодарствуем, пан. Не забудьте наш договор. До побачення. Ходимо, хлопци!..
...Трофим со свояками вернулись в дом Омельки и объявили свою и панскую волю Акулине: ее пан Красовский устраивает в имение пана Зозули, двоих хлопцев Трофим и свояки разбирают по себе, а Тарасику пан Красовский найдет кормилицу. Про деньги ничего не сказали. Акулина выслушала их, подошла к колыске, в которой лежал Тарасик и сосал молочко из пузырька с кожаной соской. Наклонилась, уткнулась лицом в серые, пахнущие молоком и чем-то кислым ветошки, заскулила сквозь сжатые зубы. Долго плакала, пока не заревел Тарасик. Она взяла его на руки, мотнула головой, чтобы отбросить за спину длинную до пояса косу, стала быстро качать на руках брата. Всхлипнула еще раз, содрогнувшись всем телом, и успокоилась. И уже совсем спокойно сказала:
– Тарасика я никому не отдам, сама выхожу. Не отдам!
Мужики поглядели на нее, маленькую, как капля воды, похожую на Одарку, такую же круглолицую и розовощекую, как ее мать в девках была, посмотрели в ее еще полные слез глаза и поверили: не отдаст. Они вышли на подворье, запрягли коней, посадили на подводу двоих Омелькиных сынов – Ивана и Степана и уехали. Акулина вышла за курень с Тарасиком на руках, проводила глазами подводу за дальний бугор. Подвода скрылась, но Акулина все стояла и горячими глазами глядела на шлях, над которым еще долго висела белой кисеей легкая пыль...