Текст книги "За Сибирью солнце всходит..."
Автор книги: Иван Яган
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
– Кино приехало! Кино приехало!..
Байдановские мальчишки бегали по улицам и горланили изо всех сил: «Кино приехало!»
Какое оно? Я ни разу не видел его и, как многие наши мальчишки, не представлял, что это такое. Кино привезли из райцентра на подводе. Сгрузили несколько больших ящиков и занесли в школу. Незнакомый парень – это был киномеханик – вышел и сказал нам:
– Кино, ребята, будем показывать вечером, а сейчас идите по домам.
Но где там! Мы боялись на шаг отойти от школы: вдруг без нас начнется или возьмут да и уедут. Киномеханик через несколько минут вынес четыре листа бумаги, на которых было что-то написано большими красными буквами, и раздал их ребятам постарше:
– Вот вам афиши. Приколите около школы, конторы и кладовой.
Мы, дошколята, услышали, что кино называется «Джульбарс». Какое-то совсем непонятное слово. Эх, скорее бы вечер!..
Когда стемнело, колхозники стали сходиться к школе, неся лавки и табуретки из дому. Мужчины старались не показывать своего любопытства, с нарочитым равнодушием сворачивали цигарки, угощали друг друга табаком. Но можно было заметить, если внимательно присмотреться, как они нетерпеливо, исподлобья поглядывали туда, где с ящиками возился киномеханик. Женщины почти все пришли с кругами недоспевших подсолнухов.
На стену школы повесили огромную белую простыню – «экран», а ящики сзади публики. Мы не могли понять, почему их поставили сзади, как смотреть кино? Ведь оно в ящиках? Но вот что-то зашумело, пучок яркого света разорвал темноту и осветил экран, а затем на нем появились такие же буквы, как на афишах.
– Джульбарс! – сказали вслух все умеющие читать.
Кино было немое. А чтобы работал киноаппарат, надо было крутить рукоятку динамомоторчика. Для этой работы механик завербовал несколько добровольцев из мальчишек постарше. Среди них был и мой двоюродный братишка Гришка Рогозный. Каждый должен был крутить ручку до тех пор, пока не кончится одна часть, затем передавал другому.
На экране быстро замелькали люди в длинных, до пят, шинелях, с винтовками и наганами. У всех у них на шлемах звезды. Это были советские пограничники. Появилась огромная собака с торчащими ушами. И уже потом мы увидели людей с широкими скулами и такими большими зубами, что их не закрывали губы. Казалось, что эти люди все время хищно улыбаются. Они были ростом намного меньше наших пограничников. И тут-то начались разговоры среди зрителей.
– Во-во! Гляди – это шпионы!
– А это наши. Сейчас они им покажут!
– Так его! Так!..
Ребятня сидела впереди, прямо на земле, задрав головы вверх. За моей спиной начинался первый ряд. Я слышал, как женщина часто теребила мужа и допытывалась:
– Вась, а Вась! Це наши чи не наши?
– Наши, наши, – с превосходством отвечал Вася.
– А це, Вася, наши?
– Ни, це не наши, це шпионы...
– Та як же не наши? Ты ж казав, шо наши...
– Казав, казав! – передразнивает он женщину. – Я вже сам с толку сбився...
Киномеханик через головы выкрикивает то, что написано внизу экрана. Ему вразнобой помогают все деревенские грамотеи. Вот на экране быстро замелькали большие буквы и цифра, и все грамотные байдановцы многозначительно пояснили неграмотным: «Конец третьей части!»
В тот момент, когда Джульбарс стал тянуть за сапог шпиона, спрятавшегося в копне сена, экран начал меркнуть и совсем погас. Что случилось? В то время у нас еще не кричали: «Сапожники!» Все с беспокойством повернулись назад. Там, возле механика, был шум и смех. Оказывается, эту часть «гнал» Гришка Рогозный. У него дело шло не хуже, чем у других, но под конец вышел небольшой конфуз. Идя в кино, Гришка надел материн, длинноватый для него, пиджачок. Рукав был с дырочкой на подкладке, а в нее-то и попала рукоятка и накрутила рукав на себя. Тут уж ничего не оставалось делать как остановиться. Гришка легко вылез из пиджака и стоял рядом, смущенно вытирая вспотевшее лицо, смотрел, как высвобождают проклятый рукав.
А что было после кино! Ребята взахлеб снова и снова пересказывали виденное. Каждый говорил так, будто, кроме него, никто в кино не был.
– А этот-то того – бац!
– А Джульбарс его – цап!..
В тот вечер я долго не мог уснуть, ворочался под рядном. В моем воображении жила самая яркая картина: верный, смелый и красивый Джульбарс стремительно мчится на выручку нашему пограничнику. Я резко приподнимаюсь в темноте, и мне хочется крикнуть: «Быстрей! Ну, быстрей, Джульбарс!» Бабушка кладет руку мне на плечо и говорит:
– Охолонь! Хай ему грец, твоему кину!..
ГРОЗНЫЙБыла у нас собака Рябка. Не знаю, где ее взял отец, какой она породы была. А была она рыжая, с белыми заплатами через спину да на редкость лютая. Несколько лет жила она у нас, и никто из деревенских жителей за все годы так и не заслужил ее уважения и доверия. Даже когда к нам заходила моя тетка Ганна, Рябка, лежа с полузакрытыми глазами, недовольно ворчала, будто говорила: «Скажи спасибо, что родня хозяевам, а то бы я тебя цапнула».
И Рябка жестоко поплатилась за своей неуживчивый нрав.
Из соседнего казахского аула к нашему колодцу приехал водовоз Смагул. Приехал на низкорослой буланой кобыле, у которой характер был не лучше, чем у нашей Рябки. Рябка обрадовалась. Еще бы! Такой случай побрехать до хрипоты, пока Смагул наполнит бочку. В то время Рябка была щенная. Кубарем выкатилась она из пристройки, сделанной из хвороста и глины, к сараю и начала атаковать кобылу. Несколько раз, прижав уши и ощериваясь, кобыла пыталась лягнуть собаку, но та отскакивала, как будто ее в нужный момент кто-то отдергивал за невидимую веревку. Сопротивление кобылы еще больше взбесило Рябку. Теперь ей было мало полаять, она хотела во что бы то ни стало укусить. Бросок к лошадиным ногам – и... Рябка летит, кувыркаясь и визжа. Она поднялась, постояла, не отряхиваясь, тихонько пошла в пристройку.
Я побежал следом. Рябка легла в угол на старый отцовский полушубок, отвернулась мордой к стене и начала трястись как в лихорадке. Скулила не так, как обычно, а стонала. Она повернула ко мне голову, как бы прося о чем-то, из ее глаз катились слезы.
– Эх, Рябка, Рябка! Ну зачем тебе надо было связываться с этой противной лошадью? Что у тебя болит, Рябочка?..
Бабушка позвала меня обедать, а потом налила в глиняный глечик борща, повязала его белой марлей и послала меня к отцу в поле. Уходя из дому, я еще раз заглянул в пристройку. Рябка уже не стонала, но дышала тяжело, на мой зов не подняла головы. Домой я вернулся под вечер и – сразу к Рябке. Она лежала неподвижно, все так же мордой к стене. Одним рывком я перевернул ее... Что такое? Впившись в холодный сосок мертвой Рябки, вместе с ней перевернулся малюсенький щенок. В полутьме я пошарил в углу и нашел еще троих щенят. Эти были мертвы, а тот, живой, тыкался мордочкой в пальцы и попискивал. Я принес его в избу и обо всем рассказал бабушке. Она покачала головой, сказала: «Ой, лышенько!» – и полезла в сундук. Там она взяла желтую Ленькину соску и надела ее на пузырек с молоком.
– Ось ему мака, – сказала бабушка и отдала мне пузырек с соской. – Годуй его, бедолагу.
Спустя несколько недель отец взял его на руки, открыл рот и заключил:
– Грозный пес будет. Вон как черно во рту.
С этого дня мы стали его звать Грозным. Но, когда он вырос, предсказание отца не оправдалось. Черной масти, с гладкой шерстью, с белой подбрюшиной, он оказался необычайно ласковым и приветливым. А умница был – не опишешь.
Сидим мы с Грозным на завалинке, ждем отца с работы. Как только на полях умолкает рокот тракторов, мы уже знаем, что отец где-то по дороге к дому. А тишина вокруг такая, что слышно, как в соседней деревне девчата договариваются, какую песню петь, кому запевать, кому выводить. И вдруг Грозный напрягает тело, минуту топчется на месте, а потом молча ныряет в темноту. Я бегу за ним, зная, что это он отца учуял. Как он узнавал отца? По шагам ли, по дыханию ли? Но никогда не ошибался.
Зимой отец вместе с другими колхозниками поехал в город. Ни мало ни много – до города от Байдановки семьдесят пять километров. В двадцати километрах от нашей деревни заметил, что за подводой, в стороне от дороги, бежит Грозный. Хитрый – не хотел вертеться на глазах, чтобы домой не вернули. Так и добежал за санями до самого города. На постоялый двор приехали в полночь. Устав с непривычно длинной дороги, Грозный, забравшись в сани с сеном, проспал до утра. Проснулся он, когда колхозники ушли на базар. Кругом чужие люди, за воротами гудят машины! И пес испугался... Вернулся отец на постоялый двор и тут же хватился Грозного, но не нашел. «Эх, пропал цуцик!» – решил он.
И я дома потерял Грозного – не знал, что он за отцом убежал. Ходил за деревню, на стерню, куда пес часто бегал ловить мышей под снегом. Но нигде следов его не нашел. На третий день, рано утром, я услышал, что кто-то скребется в дверь. Грозный!.. Он был мокрый, уставший, но такой счастливый, что, казалось, сейчас взорвется от радости.
Возвращается стадо с пастбища, и я иду встречать корову Лысуху. Вот стадо поравнялось с нашим двором, а Лысуха и не думает сворачивать. Любила она пройти мимо двора, свернуть в проулок, а там мигом перепрыгнуть через канаву и – в огород, чтобы хоть раз схватить капустный лист или колесо цветущего подсолнуха. Поэтому у нас в огороде, со стороны проулка, половина подсолнухов была похожа не на солнечный круг, а на выщербленный месяц. Грозный тут как тут: забежит наперед и ни на шаг дальше двора не пустит корову. Во двор загонит и сидит возле ворот, пока я не наброшу ей на рога налыгач.
За верную службу я часто хвалил Грозного: «Молодец! Ты у меня, как Джульбарс!»
...В наших местах волки водились всегда. Но в войну их было необычно много, и они настолько осмелели, что стали по вечерам в деревню заходить. Однажды в школе ставили спектакль «Цыгане» Пушкина. Я с утра узнал, что маленьких на спектакль не будут пускать, и с утра же твердо был убежден, что посмотрю его, пусть хоть сто запретов поставят передо мной. Ведь роль Земфиры будет исполнять моя старшая сестра Нинка, а сестренка Маша будет суфлером. Весь вечер под окнами школы проторчу, думал я, а все же не останусь дома. Особенно здорово уговаривала меня не ходить Нинка, видимо, чувствовала, что будет смущаться присутствия родных на своем «дебюте».
Как только все ушли в школу, где ставили пьесу, я усыпил Леньку, который без меня никогда не хотел ложиться спать, как я когда-то не мог спать без Петьки. Бабушке, наверное, очень хотелось, чтобы я пошел на представление. Сказав, что ей «неможется», она раньше обычного забралась на печку и сделала вид, что спит. Меня тотчас, как сквозняком, из хаты вынесло. Окна школы уже были облеплены такими же, как и я, страждущими. А когда началось представление, мы потихоньку, по одному просочились в школу. И никто нас не стал выгонять. Но я боялся все же, чтобы меня не заметили мать или Нинка. Поэтому, как только кончился спектакль, я первым шмыгнул в дверь и помчался домой. Ночь была морозная, светлая. Под ногами звонко похрустывал снег.
Подходя к своему двору, заметил: какие-то тени мелькнули, пересекая улицу. Может, от бега у меня в глазах мельтешит? Забегаю во двор, слышу, как в сенках заливается лаем Грозный. Глянул я на кучу навоза во дворе – и ноги мои перестали двигаться: их была целая стая – волков! Они бегали по двору, вокруг навозной кучи, взбирались на нее. Увидев меня, замерли. Назад мне отступать поздно. Страх все-таки толкнул меня в спину, и я в секунду был уже у двери, повернулся к ней спиной и заколотил пятками. Грозный замолчал на минуту. Не будь наша бабушка такой резвой – не знаю, что бы было. В хате клацнула щеколда, и слышу бабушкин голос: «Головой постучи, головой! Чего тарабанишь, як скаженный? Иду». А я ей: «Бабушка, держите Грозного! Волки во дворе». И Грозный не выскочил, и я в сенках в один момент очутился. В темной хате кинулся к окну: «Вот посмотрите, бабушка, волки же там!» Она пригляделась, перекрестила меня и сама перекрестилась: «Свят, свят! Боже ты мой праведный, та як же ты нас не забуваешь. Спас детину, слава тоби, господи!» И крепко-крепко прижала меня к себе.
Затем засветила каганец, стала одеваться.
– Вы куда, бабушка?
– Як «куда»? А матэ с дивчатами, по-твоему, нам больше не нужны? Треба щось робить.
Бабушка взяла старый таз, молоток и вышла в сенки. Приоткрыла дверь, высунула наружу тазик и стала колотить по нему молотком изо всех сил. Колотит, а мне говорит: «Ступай в хату, в окно глянь: во дворе волки чи нема». Во дворе волков уже не было. Мы осторожно высунулись из сенок во двор. Нет волков. Выходим смелее, слышим встревоженные голоса мамы, сестренок, соседей, возвращающихся из школы.
– А вы чего не спите? – спрашивает мама. – Не волков ли смотреть вышли? Так вон они, из нашего двора сейчас выбежали, в степь убежали. Грозного не утащили?
А Грозный продолжал заливаться, но теперь уже в хате, куда я затолкал его силком...
...Как-то глубокой осенью я погнал Лысуху за деревню, к стаду. Грозный, как всегда, увязался за мной. Проводив корову, я пошел к вагончику, в котором летом и во время уборки жила тракторная бригада. Вокруг вагончика земля пахла керосином. На примятой траве, где трактористы делали своим машинам «перетяжку», валялись гайки, шайбы, половинки поршневых колец. Я собирал их и набивал ими карманы. Грозный бегал далеко-далеко по стерне и выкапывал из норок мышей. Я за своим занятием забыл о нем. Вспомнил, когда услышал его отдаленный лай, вернее визг. Поднял голову и увидел, как Грозный, распластавшись над землей, несется ко мне. Сразу ничего нельзя было понять. Но потом я заметил, что за ним гонятся два рыжих, под цвет стерни, волка. Расстояние между Грозным и волками быстро сокращалось, сокращалось расстояние между мной и Грозным. Что делать? А пес знал, что делать: бежать к хозяину, к другу. Разве он понимал, что я не могу спасти его, что мне тоже нужна защита...
От страха я оцепенел и не мог двинуться с места. Наконец кинулся к вагончику. Дверь его была сорвана и валялась внизу. Я взбежал в вагончик по невысоким ступенькам. Но ведь и Грозный мог влететь сюда. А волки?.. Собачий визг приближался с каждой секундой. Что же делать? Бросил взгляд на маленькое окошко под самым потолком; оно было застеклено. Вскакиваю на лавку у стены, хватаюсь за раму. Рванул ее на себя изо всех сил. Рама оказалась у меня в руках. Швырнул раму на пол, она рассыпалась. Я спрыгнул, поднял две боковины от нее. Теперь обе мои руки были вооружены палками. Снова вскакиваю на лавку, высовываюсь в проем окна, из всех сил стучу по наружной стенке вагончика и кричу: «Грозный, ко мне! Грозный, быстрей сюда!»
Грозный, не добежав несколько шагов до вагончика, вдруг круто повернул в сторону стоявшего невдалеке стога соломы. С разбегу он прыгнул на стог, зацепился лапами за закраины. Но верхний слой соломы под его тяжестью пополз вниз. Я закрыл глаза...
Когда наступила тишина и я открыл глаза, волки убегали в сторону дальнего ракитника, вырывая друг у друга мертвую собаку. Я стоял и беспомощно плакал, приговаривая: «Грозный, Грозный! Грозненький...»
ИШИМКА СМАГУЛОВУ казахов с байдановцами и жителями других деревень была давняя, крепкая дружба. Аул, расположенный поблизости от нашей деревни, назывался Первым аулом, за ним шел Второй, потом Третий, Четвертый. Дальше Четвертого мне бывать не приходилось. Были у казахских колхозов названия: «Первое мая», «Энбекши» и еще какие-то, но легче было запомнить – Первый, Второй... Казахи, особенно мужчины, часто бывали в Байдановке, хорошо знали ее жителей. В дружбе между байдановцами и казахами было много трогательного. Байдановские мужчины в разговоре между собой часто говорили с нарочитым казахским акцентом, произнося русские слова так, как их говорят казахи. А многие казахские слова прижились у нас: «махан», «пайпак», «курсак», «хана»... Более хваткие мужчины и парни говорили по-казахски. Мой отец даже песни казахские пел. Не обижались наши, если кто-нибудь из казахов приезжал в деревню и вместо «Не знаете, дома ли жена Сидора?» (так звали моего дядю) спрашивал: «Эй, Сидор баба дома?» Все деревни в нашем районе до сих пор носят двойные названия – русские и казахские. Например, Андреевку еще называют Бугумбай, Неверовку – Карабук.
В те годы у казахов еще сохранялся обычай платить калым за невест, а значит, бывали случаи умыкания девушек. У нас однажды прятался с украденной невестой сын знакомого казаха Канин. Была метельная ночь, как раз подходящая для заметания следов. За полночь раздался стук в окно. Бабушка через дверь узнала по голосу Канина, впустила его. Он ввел в хату маленькую казашку, совсем, казалось, девчонку. Девчонкой она показалась, может быть, потому, что сильно стеснялась и боялась погони родственников. Канин тут же признался бабушке и маме, «что девушку он украл; одну ночь он уже где-то прятался, осталось прятаться две ночи. Бабушка запротестовала, не желая способствовать такому делу, как похищение невесты, да еще такой молоденькой. Но тут невеста залопотала из двух шуб, начала уверять, что она любит Канина, согласна быть его женой, но у него нет денег, чтобы заплатить калым.
– Ну, як що так, тоди друге дило. От вже правда так правда, що нехристи. Чего над дитями глузують? – это она о родителях Каниновой невесты.
Бабушка вышла во двор помогать Канину заводить в сарай лошадь и маскировать в снегу сани, а мама помогла невесте вылезть из шуб и еще каких-то одежд. И нам было не до сна: мы с интересом рассматривали на бархатном платье невесты сотню монет, медалей и разных других железок. Наутро Канин уехал еще затемно в другую деревню и, как потом мы узнали, удачно скрывался и третью ночь. После этого родители невесты должны были признать его своим зятем, не требуя больше калыма.
Казахи ездили в наш колхоз за опытом (в русских и украинских деревнях колхозы были созданы раньше). Новое врастало в жизнь бывших кочевников с трудностями, иногда происходили комичные истории. Старики до сих пор помнят первого председателя из Первого аула Шарипа Гульденова. Он начал изображать из себя большого начальника. Его просто не узнавали. Он купил себе объемистый портфель, ходил гордо и величественно, а портфель повсюду носил без всякой надобности. Над ним зло смеялись в ауле, любили подшутить и байдановцы. Если Гульденову надо было ехать в райцентр, он никогда не ездил прямой дорогой, а старался делать огромные крюки, чтобы проехать через несколько деревень на породистом жеребце и показать себя.
Едет он по Байдановке, сидит гордо, а сам глазами косит по сторонам: видят ли его? На коленях – портфель. Кто-нибудь из байдановских мужиков подойдет поближе к дороге, чтобы поговорить с ним, сделает серьезное лицо, картуз поднимет и спросит:
– Куда едем, товарищ Гульденов?
– Райсентр, – гордо отвечает он.
– А зачем в райцентр-то?
– На комперенсия...
– А без тебя-то она не пройдет разве? – уже язвит байдановец.
– Канешна, – невозмутимо отвечает Гульденов и едет дальше...
Вскоре председателем в ауле был избран другой человек, тоже из казахов. А Гульденов пошел работать рядовым и снова стал веселым и общительным человеком. А когда ему напоминали о его председательстве, он смущенно улыбался, качал головой и говорил: «Ай, нашальником быть трудно! Вот и я мал-мал промашка давал».
Часто ходили байдановские ребятишки к казахским ставить капканы на сусликов и зайцев, по ягоды, учились у казахских ребят верховой езде. У меня тоже был хороший друг. Звали его Ишимкой Смагуловым.
Это было зимой. До войны. Байдановцы, управившись с колхозными и домашними делами, сидели в хатах. В один из февральских дней у наших ворот послышался скрип полозьев и голоса. Во двор одна за другой стали въезжать пароконные и одноконные подводы. Отец выглянул в окно и быстро вышел во двор, где уже раздавались гомон и смех.
– Эй, Павло, принимай гостя!
– Добро пожаловать! – отвечал отец.
Вслед за отцом в хату стали входить люди в лохматых треухих шапках, с обледеневшими усами и бородами, Заходили по-свойски, весело. Это были казахи из соседнего аула. Вот знакомый нам Смагул. Он – высокий, чуть не до потолка. Из-под рук Смагула вынырнул коротыш Мукаш, бригадир тракторной бригады. Через открытую дверь видно, как Мукаш обивает в сенках снег со своих огромных пайпаков. Его в Байдановке любили особенно сильно – за веселость и непоседливый характер. Когда Мукаш приезжал в Байдановку на мельницу, они, встречаясь с отцом, почти всегда схватывались бороться под мужичий гомон. Может, сто, может, двести схваток было между ними за все годы, но все они заканчивались «ничьей». То ли отец не хотел видеть на лопатках Мукаша, то ли Мукаш щадил своего лучшего кунака.
Иногда Мукаш гадал байдановским девкам и женщинам на бобах, по руке. Знал он все тайны наши: какой парень какую девку любит, кто по ком страдает, какая баба мужика своего «загрызает», у кого можно барана сторговать по сходной цене, когда у кого свадьбы намечаются. Я видел, как однажды он гадал Нюрке Солодкиной, старой деве, с курносым и испорченным оспой лицом, женщине лет сорока. Она всегда заигрывала с мужчинами и говорила: «Ну найдите мне жениха, черт побери. Аль я совсем плоха или стара!» Мукаш (дело было на мельнице) взял руку Нюрки, посмотрел на ладонь и сказал:
– Нет тебе, Нюрка, никакой дорога, дома все время будешь сидеть. Старый баба будешь...
Вот этот Мукаш и Смагул вошли в нашу хату. Смагул сразу громко заговорил:
– Ай, Матрена, драстий! Как живем-можим?
– Та живем помаленьку. Пока живы-здоровы, – отвечает бабушка, а Смагул протягивает руку маме.
– Ай, Оксана, драстий! Как живем-можим?.. Хорошо? Ну, слава богу! Принимай гостей.
Мужчины заносят в сенки и в хату узлы. Женщины-казашки, маленькие и застенчивые, несмело произносят: «Драстий!» – и вопросительно смотрят на мужчин, ожидая распоряжений. А те разворачивают узлы и высвобождают из них ребятишек. Женщины разжигают в сенках огромный самовар. На улице разрубают баранью тушу, а наша мама гремит на плите двухведерным чугуном. В хату вошли все приехавшие, стало тесно. Смагул с Мукашем внесли свернутую в рулон кошму и раскатали ее по всему полу. Кто сидел на лавке и табуретках, тотчас же попадали на кошму, уселись, свернув ноги калачиком. Выяснилось, что они едут в Казахстан в гости к родственникам, а к нам их загнал неожиданно разыгравшийся буран.
Вдруг казахи громко засмеялись. Я увидел, что около двери суетился семилетний казашонок. Он почему-то падал на четвереньки, поднимался, делал несколько шагов и опять падал. Это Ишимка нашел в углу мои новые, неразношенные валенки и надел их. Когда он заметил, что смеются над ним, поставил валенки в угол и сел на свое место.
– Ой, Павло, смех, прам смех! – продолжая смеяться и крутить головой, заговорил Смагул. – Это мой бараншук, Ишимка. Он никогда не имел пимы... Ой, прам смех!..
– А в чем же вы его везете по такому холоду? – удивился отец.
– А мы его в кашма толкал, там тепло...
Отец покачал головой: мол, какой тут смех, если мальчишку везут босиком в такую даль; чего доброго, ноги отморозит. «А долго вы в Казахстане будете?» – спросил он Смагула. Тот ответил, что месяц-полтора, Отец подозвал меня и Ишимку к себе:
– Ну, хлопцы, вы познакомились? Вот и хорошо, что вы уже кунаки. А теперь, Ванюшка, слушай, что я скажу. Ишимка едет далеко-далеко. – Он кивнул на замерзшее окно, и мы глянули туда же. – Так вот, мороз-то большой, а Ишимка без пимов. У тебя две пары, старые и новые. Вот мы и отдадим новые пимы Ишимке на дорогу. Он погостит, привезет их обратно. А ты, сынок, дома и в старых походишь месяц. Согласен?
Я кивнул головой. Ишимка еще плохо говорил по-русски, но по его глазам было видно, что он понял, о чем идет речь. Он подбежал к своему отцу, радостно залопотал по-своему, показывая на меня и валенки. Казахи сразу оживились, заговорили, кто по-русски, кто по-казахски.
– Ай, Павло, ты прам хороший человек, выручал Ишимку! Ай, спасиба, спасиба!
Утром гости собрались выезжать. Смагул подвел ко мне Ишимку, обутого в мои валенки, и что-то шепнул ему. Тогда Ишимка взял мою руку и крепко пожал ее. Смагул тоже пожал мне руку, погладил по голове и сказал: «Бывай, Ванюша! Назад приедем, полный пимы подарка привезем».
Через месяц казахи снова заехали к нам, но уже не стали ночевать, а только на несколько минут зашли в хату. Вошел и Ишимка. На нем были надеты новые белые валенки, а мои, черные, вставленные голяшками один в другой, он держал в руках. Подошел, протянул их мне: мол, держи крепче, и сильно дернул. К моим ногам посыпались конфеты в разноцветных бумажках. Столько конфет я никогда не видел! Ишимка улыбался, наблюдая за мной раскосыми черными глазами. Он говорил: «Бери, бери! Все тебе...»
Позднее Ишимка стал ездить в Байдановку за водой. Мы часто встречались у колодца и вместе наливали бочку. У него был завидный кнут. Я брал его, вертел в руках, пробовал щелкать им. Ишимка заметил, что кнут мне понравился, и через несколько дней привез мне другой, еще получше. Он был сплетен из множества тоненьких сыромятных ремешков, украшенных пышными кистями и медными колечками, А кнутовище было из красного дерева. Кнут для меня сделал по просьбе Ишимки его дедушка. После этого каждый раз, когда Ишимка приезжал за водой, я рвал у себя на огороде морковь и лук, которые очень любили казахи, а сами никогда не садили, и передавал их Ишимкиному деду.
Однажды вместо Ишимки за водой приехал его дедушка. Я встретил его вопросом:
– А где Ишимка?
– У него беда большой, захворал он, – грустно произнес старик и часто заморгал.
Я помог ему набрать воды. Нарвал в саду литровую банку смородины и заспешил с ней в аул. В темной дерновке, где жил мой друг, сидели старики и старухи. Удивившись моему приходу, они повставали со своих мест и расступились. В углу на верблюжьей кошме лежал Ишимка. Он слабо улыбнулся и протянул мне руку. Она была горячая и ослабевшая.
– Что у тебя болит, Ишимка?
– Все болит... Вот здесь, – он провел по груди рукой.
– Так надо доктора позвать!
– Нет, не надо, – покачал головой Ишимка.
– Почему?
– Нельзя. Они будут сердиться... – кивнул он на стариков. – Они говорят, что аллах лучше поможет...
– Аллах?..
Домой я бежал, ног под собой не чуя.
У мамы нашей круглое лицо, щеки розовые, а на них – глубокие ямочки. Я слышал, что у всех добрых людей на щеках ямочки. Но когда мама была чем-то сильно озабочена, ямочки на щеках пропадали. Вот и сейчас, когда я рассказал об Ишимке, ямочки исчезли. Она посмотрела на бабушку, спрашивая глазами: «Так что же делать?» И та глазами ответила: «Делай, что задумала». Мама повязала белую косынку и сказала: «Поеду за врачом». «И я поеду!» – решительно заявил я. И мы поехали в Неверовку за врачом.
Неверовский врач Пастернюк уже собирался спать. Он вышел на стук и сразу же: «Куда? Что случилось?» Через несколько минут мы все сели в трашпан и поехали. Лошадью правил врач. За всю дорогу он только и сказал: «Прямо беда с этими старыми казахами. Надеются на аллаха, а дети мрут. Ох, темнота!..»
В ауле нас не ждали. Мы вошли в дерновку. У постели Ишимки сидели мать и дедушка и плакали. А Ишимка бредил, стонал, кусал запекшиеся губы. Пастернюк по-хозяйски подошел к нему, взял за руку, поставил градусник, потом приставил к груди трубку.
– Воспаление легких, – сказал он маме. – А у стариков спросил: – Где же он мог так застудиться летом? – И дедушка сказал, что в жару Ишимка напился ледяной колодезной воды.
На следующий день я сбегал в аул. Ишимка уже был в сознании, и мать ставила ему водочный компресс, как приказал врач. Я еще несколько раз навещал его и всегда возвращался домой с легким сердцем: мой друг выздоравливал. А через полмесяца он снова приехал в Байдановку за водой, и мы дольше, чем обычно, беседовали с ним у колодца...
Потом семья Ишимки переехала в дальний аул. Накануне отъезда Ишимка прискакал верхом на лошади прощаться со мной. Я провел его в наш сад, угостил смородиной, последний раз нарвал для его дедушки луку и морковки. Но Ишимка принимал подарки как-то неохотно, был задумчив и молчалив. Мне хотелось сказать ему на прощание что-нибудь ласковое, но таких слов я не знал. Я достал из кармана самую дорогую для меня вещь – складной ножик с двумя лезвиями, со сверлышком и отверткой – и протянул ему: «На вот, на память...» На глазах Ишимки заблестели слезы. Он быстро сорвал с головы расшитую тюбетейку и отдал ее мне: «Возьми, тоже на память...» И, пожав мне руку, побежал к лошади, кошкой вскочил ей на спину и прямо со двора пустил в галоп. Я долго стоял у плетня и смотрел, как все дальше и дальше уносит в степь буланая лошадь маленького бритоголового наездника, моего друга Ишимку Смагулова...