Текст книги "За Сибирью солнце всходит..."
Автор книги: Иван Яган
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Жила в конце улицы тетка Верка Шанина. Шанины и до войны жили не сыто, а когда остались без отца – вовсе забедствовали. Кроме матери, у них не было трудоспособных. Под конец войны в нашей хате было не густо, а в их – совсем пусто. Девчонки ходили бог знает в каком рванье, и только ему одному ведомо, чем они питались. Если нас хоть как да кормил огород, то у Шаниных в огороде ничего не родило; он не был ни обсажен, ни огорожен, поэтому в нем не задерживался снег; огород быстро высыхал весной, и в нем даже картошка не родилась. Овощи бы какие выращивать – колодца нет близко, чтобы поливать их. Да и девчонок на такое дело некому организовать: у них не было такой бабушки, как у нас. А тетка Верка с утра до ночи в колхозе работает, дояркой.
Шанины девчонки часто приходили к нам, к моим старшим сестренкам, играли в тряпичные куклы, учили уроки. Глядишь – за день что-нибудь поесть удастся; бабушка в печку картошки набросает, она испечется, пока девчонки играют; капусты кислой накладет в миску, луку и чесноку – хоть сколько ешь с картошкой. Уходят Шанины домой – бабушка или сестренки им сырой картошки дадут – для маленьких. Забегала к нам и средняя девчонка Шаниных. Нинка. Она моя ровесница, но я не любил ее по двум причинам. Нинка ходила всегда чумазая, в длинном грязном платье, сшитом без всякого фасона, из мешковины. И я, и другие деревенские дети тоже одевались не по-царски, но старенькая, залатанная одежда все же была выстирана, подогнана по росту. Одним словом, Нинка могла выглядеть лучше, если бы не была неряхой. Вдобавок, если она уходила от нас – обязательно что-нибудь уносила: кружку, ложку, ножницы. Конечно, все это отбиралось у нее на середине дороги. Иногда она получала от меня трепку, хотя позже я сильно сожалел об этом, проклинал свою жестокость.
Дело было, кажется, в последний год войны. Однажды Нинки не стало в Байдановке. Ее забрал к себе кто-то из городской родни. Говорили, будто взяли ее на время – нянчить ребенка. Никто особенно не заметил Нинкиного исчезновения. Нет – и ладно, одной оборванной и косматой девчонкой меньше будет в деревне. А у меня заботы отпали догонять ее на улице и отбирать наши ложки и кружки.
Но зато Нинкино возвращение из города заметили все, а для меня оно оказалось роковым. Нет, это была не Нинка! Появилась сказочная фея, русалочка из бабушкиных сказок. Подрезанные коротко волосы посветлели, лицо чистенькое и розовощекое, как у куклы из букваря. Платьице – из темно-синего легкого материала с белыми горошинами, с короткими рукавчиками, с кружевной оторочкой по вороту. Сандалии походили на Золушкины башмачки.
В нашем дворе она появилась, когда я загнал колхозных свиней в свинарник и, звякая молотком о маленькую наковальню, начал делать из медной монеты колечко для старшей сестренки. В то время было какое-то поветрие на самодельные кольца; их делали парни, подростки и пацаны. Когда я поднял глаза, почувствовал, что кто-то подошел, – со мной произошло непонятное. Я сразу же догадался: это, конечно, Нинка. Но не та, которую лупцевал и не любил, а совсем другая – из сна, из сказки. И голос ее звенел чисто, чище звонка школьного, и глаза у Нинки стали ясные и вопросительно смотрящие прямо в душу. Она поздоровалась, чего раньше не бывало между нами, сделала этакую легкую присядочку на одну ножку, а второй сандалькой чуть чиркнула по земле.
Сейчас не помню слов, какие она сказала мне при встрече. Помню другое: я растерялся и застыдился своих грязных ног и рук, своих вышорканных брезентовых штанов, испугался собственного голоса, который от волнения сделался скрипучим и чужим. А Нинка держалась уверенно и свободно; нельзя сказать, что она «задавалась» своим нарядом, но достоинство и непринужденность были в ее голосе, в движениях, в улыбке и взгляде.
После обеда выгнал свиней на толоку и почувствовал, что со мной что-то неладно. Не могу выбросить из головы Нинку, заслонила она собой всех деревенских девчонок и мальчишек. Я как бы потерялся для себя, утратил свое значение в собственных глазах. Все заняла она. Мне стало безразлично, есть ли на небе солнце, все ли свиньи в стаде, что сейчас делают без меня мои товарищи. Под вечер, возвращаясь домой, желал одного – увидеть Нинку. В то же время боялся этого. И встретил ее. Она сама вышла из дому и пошла со мной к нам. Я молчал, а она что-то тараторила, не обращая внимания на мою молчаливость. Оставив Нинку в хате, я побежал в летнюю кухню, умылся, ноги вымыл и причесался мокрым гребешком. Нашел веревку, пошел в огород и среди тополей устроил качели, привязав веревку к толстым веткам. Потом позвал Нинку. Сам не качался, больше раскачивал ее, и все молча. Нинка тоже особенно не навязывалась с разговором. Да и о чем было говорить нам?
Ложась спать, я принял решение: то колечко, что обещал сестренке, сделаю для Нинки, подарю на память.
Сделать колечко – хитрость не велика, но нужно большое терпение. Инструмент такой: пробойчик, молоток, напильник. В центре монеты пробиваешь дырочку, раздашь ее, чтобы кончик пробойчика выглядывал с обратной стороны. Кладешь этот кончик на наковальню и молотком по ребру монеты тюкаешь полегоньку, расклепываешь. Отверстие внутри монеты увеличивается, ребро становится все шире. Снимешь колечко с пробоя, положишь на наковальню плашмя, постучишь по нему, чтобы оно не кособочилось. Окончательная работа – обтачивать кольцо напильником. Внутри – круглым, снаружи – плоским. Потом, чтобы добиться зеркального блеска, чтобы в ободке кольца горело солнышко, – надо долго шлифовать его, тереть о старый валенок.
Признаться, к этому времени я самостоятельно еще не сделал ни одного кольца, но видел, как делали другие. Пока что моя работа над кольцом была в самом начале – пробил дырочку в двухкопеечной монете. Может быть, я сделал бы кольцо быстро, если бы времени хватало. А то ведь целый день свиней пасу. Свободное время только в обед, да час перед заходом солнца, пока светло. И еще одна беда: как только застучу по звонкой наковальне и эхо разнесет стукоток по полям, – приходит Нинка. Я тут же прячу кольцо.
Однажды к нам пришла старшая Нинкина сестренка Зинка. На ней то самое платье – синее с белым горошком. Оно было мало Зинке, и я заметил, что один рукав уже отпорот и небрежно зашит белыми нитками, кружева на воротнике посерели и обвисли. Я понял, что Зинка силой отобрала у Нинки платье, чтобы похвалиться перед подружками. Представил, как сейчас девчонка сидит дома, не знаю во что одета, и горько плачет. Решил побежать к ним домой, утешить Нинку, но раздумал: не хотелось видеть ее не в этом платьице. И кольцо в этот день не стал доделывать.
Через несколько дней, когда я уже начал обтачивать кольцо напильником, Нинка пришла босиком, но в том платьице с горошком. Правда, оно уже сидело на ней не так аккуратно, было измято и неумело заштопано на спине. Кружев на воротничке не было. И сама она уже не та: грустноватые глаза, улыбка – почти как у остальных байдановских девчонок. Но для меня она еще оставалась той Нинкой, какой запомнилась в первый день приезда из города. Мне не хотелось верить, что она изменится, станет прежней, как до отъезда. Но в ее платье уже появлялась на улице не только Зинка, а иногда и младшие сестренки. Видимо, Нинка устала бороться за него. Однажды издали я увидел ее во дворе в длинном платье из мешковины. Не хотелось верить, что это она. И Нинка, видимо заметив меня, быстро нырнула в избу. А может, мне это все только показалось? Но к нам она давно не приходила. И все же ничто не могло выветрить из моей памяти образ Нинки-дюймовочки, со светлыми русалочьими волосами, в темно-синем платье с белым горошком. Я берег этот образ. С грустью смотрел, как ветер раскачивает меж тополей веревочные качели, которые я соорудил для Нинки.
И вот однажды она пришла. В грязном и длинном платье из крашеной мешковины, босиком, косматая и чумазая. Я продолжал шлифовать кольцо о голяшку старого валенка. Нинка прошла мимо меня, в хату к моим сестренкам, со мной не поздоровалась. Что-то сдавило мое сердце. Не знаю зачем, я положил колечко на наковальню. В нем сверкало предзакатное солнышко и отражалось синее небо, синее, как то Нинкино платьице. Я взял молоток и с силой ударил им по колечку. Оно расплющилось, лопнуло и выпрямилось в продолговатую медную полоску. Швырнув молоток в сторону, я убежал в огород к тополям, лег на траву и долго плакал. Плакал о Нинке-дюймовочке, о своем колечке, которое так и не успел подарить.
ТАНЯ-ПОЧТАРКАОт Байдановки до Тавричанки – сорок пять километров. Сорок пять туда да сорок пять обратно – девяносто. Съездить в Тавричанку шесть раз в неделю – пятьсот сорок километров. А сколько будет за месяц, за год! Байдановский почтальон Таня Шумейко три года возила почту из Тавричанки. Сорок пять туда, сорок пять обратно, шесть раз в неделю. Летом на велосипеде, зимой на колхозной лошади Звездочке.
В начале войны Тане было пятнадцать лет. Ее, может быть, поэтому и назначили почтальоном, что она была маленькая и хрупкая: ее трудно было даже представить с вилами в руках или сидящей прицепщиком на плуге. А после правление колхоза и придумать не могло бы, кого можно назначить почтальоном вместо Тани Шумейко: так она исправно работала. За три года в Байдановке никто не помнил, чтобы Таня в какой-то день не поехала в Тавричанку и не привезла почту. Бывало, задерживалась и возвращалась позже обычного.
Было у нее два имени – Танюша и почтарка. Приду я из школы, и первый бабушкин вопрос: «Не видал, приехала Танюша-почтарка?» Летом Таня развозила письма по дворам, а зимой привозила в контору, там и раздавала почту. В Байдановке в те годы не было ни телефона, ни радио. Все вести с фронта, добрые и горькие, приносила Танюша в своей школьной сумке. Замечали за ней такое: если в почте не было похоронных, она возвращалась в деревню раньше, если же кому была похоронная, Таня приезжала позже, заходила в контору невеселая. Зайдет, положит письма и газеты, глазами покажет на стол и тихо промолвит: «Алеша Кравченко...» Она плакала над каждой похоронной. Начнут ее успокаивать: «Ну, что ты так, Танюша... Что же теперь... Ведь война...» А она плачет и приговаривает: «Ой, не могу я так больше. Как будто виноватая, что такое горе людям привожу. И когда я дождусь, чтобы не было их, похоронных?»
Однажды в сильный буран Таня возвращалась из Тавричанки, сбилась с дороги, долго кружила по степи, пока попала в деревню. Уже в полночь пришла домой. Веселая, бодрая, словно с гулянья вернулась. Ее мать сразу заметила это.
– Никому?
– Никому, мамочка! И немец драпает, драпает, мамочка!..
Таня уснула и еще долго улыбалась во сне. Веснушчатая, розовощекая. Утром проснулась, прислушалась. Буран не утих. Но Таня стала собираться в дорогу. Мать попыталась отговорить ее:
– Таня, не езди. Куда в такую непогодь? Послушай, что на дворе творится. Сходи к председателю, скажи, что...
– Мамочка, меня председатель никогда не заставлял ездить. Я сама. А что буран, так он и на фронте бывает. Так наши же не ждут хорошей погоды, бьют немца... А со своей Звездочкой я никогда не заблужусь, она у меня умница.
Никто не видел, как выехала Таня из деревни. Звездочка, привыкшая к постоянному маршруту, верно взяла направление, хотя дорога была занесена снегом. В этот раз в Тавричанку Таня приехала поздно, под вечер. На почте ее уже никто не ждал, там сидела одна сторожиха тетя Поля. Таня заметила, что немногие почтальоны приезжали сегодня из деревень. Отыскала стопку байдановской почты, быстро ее пересмотрела. Похоронных не было. Она отбила чечетку и весело крикнула: «Нет похоронных, тетя Поля! Понимаете, нет!» И снова заплясала. Потом взяла «Правду», села возле горячей печки и стала читать. В газете сообщалось, что наши войска продолжают наступать. Танино лицо еще больше расцвело. Она подышала на руки, которые еще были красны от холода, положила на плиту мокрые рукавицы. Когда от них пошел пар, она получше завязали шаль, надела горячие рукавицы и направилась к двери.
– Ты, никак, ехать собралась? – удивилась тетя Поля. – Куда в такое пекло? Ложись, переночуй, а там и буран утихомирится...
– Нет, нет, тетя Поля! Сюда доехала, а уж домой-то обязательно доеду. Мне нельзя не ехать. Ведь похоронных нет, тетя Поля! Об этом должны знать в Байдановке.
Таня зарыла ноги в валенках с галошами из красной резины в сено, отвалилась к задку саней. Вот уже позади Тавричанка, ее не видно за снежной занавесью. Впереди тоже ничего не видно. Звездочка идет старательно. Ей хочется добраться до теплой конюшни, услышать приветственное ржание, поесть сена и отдохнуть перед завтрашней дорогой. Таня сняла рукавицы, сунула их за полу ватника, а руки вставила в рукава: так теплей. Закрыла глаза и по ритмичному дерганью вожжей определяла, что Звездочка идет уверенно и быстро. А потом Таня задремала...
В тот вечер Танина мать ждала возвращения дочери в конторе. Здесь было много женщин, ожидавших почту. Просидели до десяти часов. Председатель колхоза Поляновский нервно ходил по комнате, громко стучал и скрипел протезом.
– Ах, Дарья, зачем ты отпустила ее? Сказала бы мне, я запретил бы, и все!
– Да разве ей запретишь... Ой, горюшко мое...
Председатель послал нескольких ребят в соседнюю деревню, где был телефон, позвонить на почту и узнать, выехала ли Таня или осталась ночевать. Сторож тавричанской почты тетя Поля ответила, что Таня выехала под вечер. И ребята направились в сторону Тавричанки, надеясь по дороге встретить Таню...
Она проснулась от резкого рывка. Открыла глаза – ночь. Звездочка тревожно фыркает и несется что есть мочи. Таня натянула вожжи, пытаясь остановить лошадь, но та не слушалась ее. Почуяв недоброе, Таня глянула и обмерла. Догоняя сани, мечутся тени. Много теней. Таня зажмурилась, сердце остановилось от страха, а потом заколотилось так, что она не могла дышать. Открыла глаза. Волки!!! Таня высвободила из-под сена онемевшие ноги, встала в санях во весь рост и отчаянно задергала вожжи. «Но, но, Звездочка! Родненькая-я!»
Снова вынырнули две тени. Некоторое время они бежали наравне с санями, а потом кинулись к Звездочке. Та резко рванула вперед.
– Мамочка!!!
Таня качнулась, потеряла равновесие и выпала из саней. В лицо ударил снег, он сразу же набился в валенки. Таня держалась за вожжи изо всех сил. Но вот вожжи попали под сани. И Таня видела, как они уползали под полоз и их конец становился короче и короче. Ее руки ударились о гладкое дерево, пальцы разжались.
Несколько теней перепрыгнули через нее, завертелись.
А в Байдановской конторе сидели и ждали. Но – ни ребят, ни Тани. Часа в два ночи в контору вбежал дежурный конюх и прямо с порога:
– Танюша здесь? Нет?! Ну, беда!.. Сижу, слышу – тр-р-ресь ворота в конюшне. «Что такое?» – думаю. Фонарь засветил, гляжу. Звездочка прямо с санями в конюшню залетела, вся трясется и ржет, как не своя... А Тани нет. Вот сумка с почтой, под сеном лежала...
Тотчас на поиски Тани выехали все подводы, сколько было. Утром недалеко от казахского аула нашли Танину шаль...
ПРОСТИТЕ, ТОПОЛЯ!Мама, ты хотела, чтобы я был счастлив. Но я не могу похвалиться этим, мне нечем успокоить тебя. Везде и всюду, ночью и днем болит моя совесть, болит от того, что я не успел сказать тебе ласковых слов. Мне кажется, я ни разу не целовал твоих рук, потому что был маленький и, наверное, счастливый, хоть и голодный. Счастливый потому, что ты была со мной. До конца дней не смогу простить свою вину перед тобой. Если бы ты была сейчас со мной, я бы каждый раз, увидев твою задумчивость, сто раз расспросил бы о ней, не дал бы слезам катиться из твоих глаз. Я с тобой был бы сильнее в тысячу раз. Мама, я дал твое имя своей дочке. Каждую весну езжу на то место, где когда-то была Байдановка. Приезжаю к тебе, чтобы успокоить душу, в которой столько вызрело тревог. И все мало мне этого. Вот почему хочу рассказать людям о тебе. Пусть они говорят своим матерям побольше добрых слов – пока не поздно...
Почему-то мне кажется, что я ни разу не видел тебя веселой по-настоящему: пляшущей или поющей. Может быть, ты не умела плясать и петь? Не верю. Ты просто была очень застенчивая, а главное – тебе не хватало времени, чтобы разделаться со всеми делами и заботами, ты постоянно беспокоилась о куске хлеба для нас, ты была солдаткой. Ты часто плакала, приходя с работы и сообщая бабушке, что снова «сдохли от голода» два колхозных быка, три поросенка, десяток овец, что и на завтра нет корма колхозному скоту.
Помню, однажды ты пришла с работы в обед, набрала вязанку сена из нашей копешки во дворе и понесла ее в колхозный свинарник. Там в корыте рубила лопатой сено, парила его в котле, чтобы спасти последний десяток свиней, выходить их до весны. Но до весны было еще далеко. Помню, как ты плакала, когда голодная свинья Марфа съела собственных поросят, а когда ты попыталась отнять у нее последнего, еще бегавшего в клетке, Марфа кинулась на тебя и разорвала на тебе одежду. Ты пришла домой перепуганная и растерянная. Что делать? В нашем дворе сена осталось корове на неделю. И все-таки ты снова шла к свинарнику с вязанкой сена. Колхозное стадо из шести свиней все же дождалось весны с зеленой травой.
...За тысячи верст от Байдановки грохочет война. Бабушка молит бога о спасении своих сыновей – Павла (нашего отца) и Сидора (дяди). Мама с надеждой и страхом каждый день ходит в контору за почтой. Однажды мы уже получили страшную, но не страшнее, чем у других весть: отец тяжело ранен в боях под Москвой. Пуля пронзила его навылет, пробила легкое. Хорошо – не разрывная. С поля боя его выволок на себе татарин Гизатуллин... Отец снова на передовой. Но теперь он не пехотинец, а шофер в артиллерийском полку – пушку возит. Письма от него приходят чаще и повеселее: немец-то отступает! Пишет, что в «свободное» время есть возможность сыграть на гармошке и спеть «Хазбулат удалой...»
Дома у нас кончилось топливо. Мама, улучив часок, ходит за деревню, чтобы наломать вязанку сухого бурьяна и нарубить ракиты. Сожгли мы все колья, все загородки – а до тепла далеко. Несколько дней подряд глумится над деревней февральский буран.
Ходить в поле за бурьяном опасно, да и смысла нет: его до макушек замело снегом. Многие байдановцы уже вырубили тополя вокруг своих огородов, а наши по-прежнему рокочут своими вершинами под лихим ветром, в морозные дни железным звоном поют их стволы.
Тополя. Они могли бы выручить нас в трудный час, но не поднималась мамина рука, чтобы занести топор хоть над одним из них. Ведь это не простые деревья: их посадил отец в год своей женитьбы, они свидетели недлинной истории нашей семьи. Они очень красивые и гордые, что-то одушевленное в их цветении, в осеннем листопаде.
И все-таки, когда в прожорливой печке сгорело все, что может гореть, мама однажды взяла щербатый топор, вопросительно посмотрела бабушке в глаза. Та кивнула ей: что же делать...
Мама долго ходила вдоль тополиного ряда, словно хотела выбрать дерево похуже, которого не будет жаль. Но ровесники были как на подбор, словно близнецы. И тогда она подошла к крайнему. Ах, я знаю, какая жгучая вина опалила ей сердце и щеки! Топор отскакивал от мерзлой древесины, брызгая костяными осколками, на древесине оставались следы зазубренного топора. Эхо ударов откликалось в каждом тополе: в нашу выстуженную хатенку доносилось приглушенное – тюк! тюк! тюк! Потом раздался резкий скрежет. Я кинулся к окну и успел увидеть, как красавец тополь прочертил верхушкой дугу по небу. Казалось, он падал, не веря в свою гибель. Коснувшись земли, прощально охнул и увяз голыми ветвями в глубоком снегу. А мама стояла рядом, маленькая, растерянная.
И мы, несытое, босое пацанье, опять топали в нагретой хате. Нам снова не таким страшным казался мороз за окнами. Тополя! Безвременно погибшие красавцы, простите маму. Виновата война.
ПОЧЕМУ БАБУШКА НЕ ЗДОРОВАЛАСЬ С МИТЬКОЙ ГРУЗДЕВЫМИвана Хмару на фронте ранило, и его отпустили домой на поправку. Идет он по деревне, а мы – за ним гурьбой, не отстаем ни на шаг. Еще бы! Ведь он был на фронте, давил своим танком фашистов. Мы больше смотрим не в лицо ему, а на его перевязанную руку, которая неподвижно висит на бинте, надетом на шею. Иван идет на улицу проведать, кого еще не успел увидеть за два дня.
Вот навстречу ему – Дмитрий Груздев, мужчина лет тридцати пяти, невысокого роста. Он очень похож лицом на птицу. Подбородка у него почти нет, зато у Груздева длинный острый нос. Когда с ним говоришь, все внимание обращаешь на его нос. Это потому, что Груздев косоглаз и сам все время смотрит на кончик носа, туда же привлекая внимание собеседника. Как и другие мужчины, он в сорок первом ушел на фронт. Месяцев через пять вернулся с костылями. Правая нога его качалась между ними, словно маятник. Его сразу же назначили кладовщиком. Мы, ребятня, с большим уважением относились к бывшему фронтовику, да еще раненому...
Поравнявшись с Иваном Хмарой, Груздев заулыбался:
– А, здорово, вояка! В руку, значит?
– Да, думаю, до свадьбы заживет, – говорит Иван, здороваясь.
– А меня вот в ногу – жалуется Груздев. – К врачам мне надо, да разве отпустит распроклятая работенка. Досидишься, что совсем оттяпают конечность.
– А ты не тяни с этим, – советует Иван. – Плюнь на все и езжай в район. Где тебя задело-то?
– Известно где, – говорит Груздев многозначительно. – На печке не заденет. – И начинает торопиться. – Ну ладно, бывай. Заходи ко мне, побалакаем.
Иван идет дальше. Наша бабушка стоит возле хаты и смотрит ка него из-под руки, будто узнает и не узнает. Иван подходит совсем близко.
– День добрый, Матрена Ерофеевна! Как поживаем?
– А, це ты, Иван! Насилу узнала. Заходь в хату, покури, хоть мужиком запахнет.
Иван идет к двери, бабушка следом и продолжает говорить:
– А я дывлюсь, чи ты, чи не ты. Ну, слава богу, жив. А я думаю, який це дурак, извиняюсь, поздоровкався з Митькой Груздевым а це ты... Сидай.
– А чего это вы, Матрена Ерофеевна, так: «Якийсь дурак...»?
– А я з ным давно не здоровкаюсь и не буду, пока не помру. Поганый вин, злый. Як таких людей только земля носит...
Как-то летом мы с Гришкой Рогозным пошли за околок складывать в копны сено, накошенное нашими матерями еще с вечера. Закончив работу, положили под копной грабли и вилы и подались в лесочек. Через некоторое время услышали тарахтенье трашпана. Мы умели узнавать по стуку колес любую колхозную бричку, каждую арбу и бестарку. Сейчас мы точно определили: тарахтит трашпан председателя колхоза. Гришка вскарабкался на самую высокую березу, глянул за лесок и сообщил мне: «На председателевом трашпане едет Груздев, сюда, с вилами. Наверное, за своим сеном, он рядом где-то косил. Может, нас домой возьмет... Вот бы!..»
И мы стали выбираться из леска. Стука колес уже не было слышно. Фыркала лошадь, да сухо вздыхало сено, укладываемое на трашпан. Когда мы выбрались на опушку, глазам не поверили: Груздев накладывал только что сметанное нами сено. Мы переглянулись. Подойти поближе и сказать: «Это наше»! – не хватило смелости, даже стыдно было. Прячась за кустами ракитника, подползли совсем близко. Нет никакой ошибки: Груздев брал наши копны, которые находились рядом с выкошенной им поляной. Его сено было еще не сметано и лежало в валках. Гришка не выдержал и, ломая в руках сухую ракитину, всхлипнул от обиды. Лошадь сделала уши торчком и насторожилась. Мы стали переползать за другой куст, под нашими коленками затрещали сухие ветки. Лошадь вдруг рванула с места и помчалась к дороге. Груздев, прихрамывая, но без костылей, бросился за нею. «Тпру, Зорька! Тпру!» – кричал он. Лошадь замедлила бег и остановилась. Груздев взял ее под уздцы, несколько раз пнул и повернул обратно, к нашим копнам. Мы с Гришкой переглянулись. Не сговариваясь, поднялись, вышли из кустов и в один голос выпалили: «Не трогайте сено! Это наше!»
– Что вы говорите? Неужели?! Как это я ошибся... – притворно удивился кладовщик. Мы заметили, как он побледнел, а нос его еще больше заострился.
Помню и другое. Как только сходил снег, мы, ребята, с мешочками отправлялись на поля за колосками, которые оставались не убранными с осени. Разве все уберешь, если в колхозе было всего два колесных трактора и один комбайн, да и во время уборочной они день работали, а по три ремонтировались. Вот на такие поля мы и ходили весной. Принесешь колосков – ржаных, просяных, – высушат их, вымнут, вот тебе – лепешки или каша. Хоть зерно и подмороженное, а с молоком сварят кашу – ешь не наешься!
На полях еще стояла вода, но нам уже не терпелось пойти за колосками: надоело сидеть на картошке всю зиму, да и ее к весне было не вволю. В одно воскресенье с десяток мальчишек и девчонок пошли на просяное поле. Метелки проса всплыли наверх, а корни еще крепко держались в мерзлой земле. Крепкие стебли, когда мы их выдергивали, больно врезались в окоченевшие пальцы. От холода боль была сильнее и долго не проходила. Мокрые метелки складывали в мешочки, привязанные за спиной. Вода стекала с проса, просачивалась через мешок, пропитывала одежду – хоть выжимай.
Перед обедом вышли с поля на дорогу, на ходу стали просыхать и согреваться. Было весело: мы знали, как ждут нас дома, уже чувствовали вкус и запах пшенной каши. Возле колхозной кладовой встретил нас Груздев и загородил дорогу, широко расставив руки. Глядя косыми глазами на кончик своего носа и одновременно на нас, он скомандовал:
– А ну, заворачивай в кладовую по одному, покуда милиционера не вызвал!..
Броситься бы нам врассыпную, но никому и в голову не пришло: а вдруг да и вправду милиционера вызовет!..
В углу кладовой мы вытряхнули просо из мешочков в одну кучу и, оглядываясь на нее, нехотя стали выходить. В наших сердцах кипела обида на этого злого человека. И еще мы чувствовали большую усталость и голод. Не разговаривая между собой, не глядя друг другу в глаза, разошлись по домам.
Вся деревня удивилась поступку Груздева. Мой одноклассник Ленька Думов, вернувшись домой, рассказал о случившемся своему брату Николаю, который приехал на побывку. Николай тотчас же, не сказав ни слова, вышел из дому и направился в сторону кладовой. Никто не знал, что там произошло, видели только, как Груздев выскочил из кладовой и запрыгал по улице, говоря:
– Ты ответишь за это! Я жаловаться буду!
В тот же день Николай уезжал на фронт заменить погибшего отца. По пути заехал в Тавричанку и зашел в райком партии. Назавтра в Байдановку прибыл представитель из района и распорядился вернуть нам колоски. Но когда мы пришли в кладовую, то увидели, что от пышных метелок остались жиденькие стебельки, и те были разбросаны по всей кладовой. Это «поработали» крысы...
Вот какой человек Митька Груздев.