Текст книги "За Сибирью солнце всходит..."
Автор книги: Иван Яган
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Традиционными были в газете рубрики: «О людях пытливой мысли», «Об умелых и находчивых», «В цехе творчества». Это о рационализаторах. Если у тебя в обрез времени для сбора материала, то лучше всего пойти в заводское бюро рационализации и изобретательства – БРИЗ. Как считалось на заводе и как думал я, БРИЗ – это заводской штаб людей творческих, то место, где мысль рационализатора может получить верное направление; здесь, по логике, рационализаторы и изобретатели должны черпать вдохновение для новых поисков. В БРИЗе должны знать лучших заводских рационализаторов и изобретателей, суть предложений и новшеств, их экономический эффект и практическую пользу.
И действительно, если я приходил в БРИЗ, мне с большим желанием выкладывали все показатели рационализаторской работы за месяц, за квартал, за год: столько-то предложений подано, столько-то внедрено; экономический эффект – столько-то тысяч (а в конце года – миллионов) рублей; лучшие рационализаторы – такие-то, лучший цех – такой-то... И появлялся в заводской многотиражке материал, в котором я в меру сил и умения пытался «оживить» цифры, подать их в «образных» сравнениях. «Итак, цех творчества подвел итоги своей работы за первый квартал. Каковы же они, эти итоги? План по количеству внедренных предложений выполнен на 180 процентов. Это почти два плана Экономический эффект составляет триста тысяч рублей. Такой суммы достаточно, чтобы построить два детских садика. Вот он, вклад наших умельцев в заводскую копилку! Количество поданных предложений позволяет сделать вывод, что у нас на заводе каждый пятый работающий – рационализатор. Особенно высока массовость рационализаторской работы в литейном цехе (уполномоченный БРИЗа М. И. Лиснянский). Только на счету у энергетика этого цеха Василия Семеновича Савича девять внедренных предложений за квартал. Значит, Василий Семенович ежемесячно внедряет по три рационализаторских предложения... И не случайно коллективу этого цеха заводской комитет профсоюза присудил первое место и денежную премию по итогам квартала. Нельзя не отметить...»
Такие «положительные» информации и корреспонденции устраивали Голубеву; Вениам тоже писал такие материалы не один год. Да и в чем было сомневаться, если каждый квартал на расширенных заседаниях завкома начальник заводского бюро рационализации Аркадий Петрович Центнер докладывал: план по рационализации выполнен на 150 процентов. Все цехи перевыполнили плановые задания. По решению министерства заводу четвертый раз подряд присуждается первое место и денежная премия за высокие показатели в рационализаторской работе...
На таких заседаниях почти всегда присутствовали директор завода, секретарь парткома, главный инженер, Начальники цехов, парторги и председатели цеховых комитетов. Иногда представители какого-нибудь цеха выражали несогласие по поводу того, что их цех несправедливо остался вне числа призеров, и тогда начинались жаркие споры, подсчеты и сравнения. Здесь снова фигурировали все показатели цехов-претендентов на призовые места: количество поданных и внедренных предложений, сумма экономического эффекта, процент выполнения задания... Последнее и решающее слово всегда было за Аркадием Петровичем Центнером.
– Первый цех претендует на призовое место. Что ж, он вполне заслуживает этого. Рационализаторская работа в этом коллективе улучшается из года в год, из месяца в месяц. Действительно, у первого цеха, на первый взгляд, показатели не хуже, чем у литейного, но... Есть один очень существенный показатель, который дает преимущество литейному. Я имею в виду, товарищи, процент участия рабочих в рационализации. В литейном процент гораздо выше, и недооценивать этого мы не можем. В нашем деле массовость, участие рядовых рабочих – важнейший фактор. В массовости залог успеха коллектива рационализаторов... Я думаю, что в следующий раз мы сможем поздравить и коллектив первого цеха с присуждением призового места. А пока что вам, товарищи, надо подумать о более широком привлечении рабочих к рационализаторской работе.
Признаться, я испытывал удовлетворение от того, что с каждым разом выносил с таких заседаний что-то для себя, узнавал тонкости такого дела, как рационализация. Вот ведь как бывает: цех, получивший от рационализации экономический эффект в 50 тысяч рублей, может занять первое место, а получивший 100 тысяч рублей – остается вне тройки призеров. Оказывается, у цеха-победителя количество работающих втрое меньше, чем у цеха «стотысячника», зато рационализаторы – каждый третий-четвертый.
Если раньше я представлял себе рабочего-рационализатора этаким загадочным волшебником, который никогда, даже дома, не отрывает указательного пальца от умного виска, все что-нибудь изобретает – новое приспособление, прибор, – то теперь понял, что подать рацпредложение – не обязательно что-то изобрести. Изобрести и предложить – вещи разные. Поэтому рационализатором может стать любой человек, если он предложил что-то полезное, даже пусть с небольшим экономическим эффектом. Как говорится, реки из ручейков рождаются...
Как-то начальник заводского БРИЗа Аркадий Петрович Центнер в разговоре со мной произнес: «условный годовой экономический эффект».
– А почему условный? Как это понимать, Аркадий Петрович? Почему не безусловный? Что-то я в этом вопросе не разобрался.
– Как бы это вам объяснить, – начал Центнер, теребя черную профессорскую бородку. – Условный – это значит приблизительный, предполагаемый. Скажем, внедрили предложение, составили акт, подсчитали годовой эффект. Новшество работает, накручивает экономию... Она окончательно в конце года скажется, но мы ее величину уже сегодня приблизительно знаем. То есть...
– Аркадий Петрович, но ведь внедренное сегодня приспособление или механизм может через месяц сломаться, не прижиться. Тогда как? Ведь эффект прекращается, а по документам он уже рассчитан на год и больше. Вы что, эффект пересчитываете, уменьшаете?
Я заметил, что Центнер и сам на минуту задумался. Но только на минуту. Снял очки, тут же надел их.
– Нет, это громоздкая, двойная работа... Честно говоря, мы над этим пока не задумывались. Но мне кажется, это мелочи... Наша главная задача – развитие инициативы, массовости.
– А какие методы развития инициативы практикуете вы?
– Мы, – ответил Центнер, – стараемся поощрять даже самые незначительные предложения. Если они не дают большой экономии – мы платим авторам гонорар за инициативу. Тут, понимаете, моральный фактор. Массовость... Если вас интересует результат – пожалуйста. За два года количество рационализаторов в отдельных цехах возросло в три раза. Их на заводе теперь больше двух тысяч. В этом году собрано пять тысяч предложений, внедрили три тысячи. Эффект по заводу – два миллиона рублей. Завод два года подряд держит первенство по министерству, получает ежеквартально большие премии. Делимся опытом с другими. К нам многие приезжают, даже из Москвы... За опытом...
Центнер говорит заученно, холодным, как бы чужим голосом. Видно, его приучили к этому многочисленные корреспонденты из областной и центральных газет, привычка ежеквартально делать отчеты о своей работе...
Шевельнулось во мне минутное сомнение и улеглось. Можно ли усомниться в чем-либо, если у завода действительно имеются грамоты, знамена, премии за хорошую рационализаторскую работу? Да мало ли что могло показаться мне, не инженеру, неопытному газетчику, не так уж и давно работающему на заводе. «Условный экономический эффект». Ну и пусть себе... Но все-таки, почему не безусловный?..
...В редакции жизнь шла своим чередом. Иногда казалось, что дни пролетают молниеносно. Не успеешь справиться с одним номером газеты – надо сдавать следующий. Нужны строчки. Бесконечные строчки. А впереди – недели, месяцы, годы. И каждый день, пока издается заводская многотиражка, нужны будут строчки. Порой от заглядывания вперед становится страшно: сколько предстоит написать строчек! Тысячи, миллионы...
Однажды я спросил у Шустова:
– Вениам, скажите, сколько строк написали вы за пятнадцать лет работы в газете?
– Не знаю. Не считал, но подсчитать можно. А к чему это вы?
– Да к тому, что может кончиться терпение.
– Так это же работа, Андрей Петрович.
– Конечно работа, но от нее радость должна быть. Хоть иногда...
Вениам загадочно улыбнулся, повернулся к машинке, стал допечатывать страницу. Я заметил, что Вениам печатает машинально и думает не о содержании текста. Когда он неспокоен, его шея над белым ободком воротничка розовеет. Понял я, что разговор не окончен. Шустов вынул страницу из машинки, прохромал к своему столу. Но теперь его лицо уже не улыбалось, оно было даже чуть-чуть обиженным.
– Вы правы, Андрей Петрович, что работа должна приносить радость. Но хорошо ли вы поняли значение своей работы?
– Понял – строчки делать.
– Но ведь, как я знаю, вы не написали на одной строчки, в которой не было бы смысла.
– Так ведь я нормальный человек, не сумасшедший.
– А вы когда-нибудь задумывались над тем, что для большинства нормальных людей написать полстраницы со смыслом и грамотно – невообразимо трудно? Они согласны лопатой целый день рыть траншею, лишь бы их не заставляли писать автобиографии, объяснительные, докладные, приказы, не говоря уж о заметках в газету... Но не это главное. Вы смотрели подшивки нашей газеты за все годы ее существования?
– Смотрел за пять последних лет.
– Стоит посмотреть за все сорок.
– А разве они сохранились?!
– Да, сохранились, они лежат в заводском архиве. Советую посмотреть. Дело в том, что события с годами выветриваются из памяти, документы пропадают. А в газете все есть, все сохраняется. К тому же, многие события освещаются только газетой, и ни в каких других документах не находят отражения. А ведь ценность газетного текста во сто крат выше любого канцелярского. Посмотрели бы вы подшивки военных лет! Многие люди поколения тех лет доживают свой век, а дела их продолжались и продолжаются. Дела героические. И только газета зафиксировала их прочно и подробно, красочно и по достоинству. Не смейтесь, Андрей Петрович, если я повторю слова, которые вы слышали и можете назвать банальными и высокопарными. Да, наша газета – это тоже летопись жизни многотысячного завода, а те, кто ее делал и делает, – летописцы. И мы с вами – тоже. Для того, чтобы понять и полюбить свое дело, нужен не один, не два года...
Впервые я услышал от Вениама такое откровенное признание в любви к газете. А раньше думал, что и Шустов работает в многотиражке лишь потому, что надо же где-то работать, а для радости у него есть поэзия. Оказывается, ошибался. Лицемерить – не в натуре Шустова, это я уже знал. Сдержанный, всегда загадочно улыбающийся, похожий скорее на бухгалтера, чем на поэта, Вениам ни с кем не вступит в спор по пустякам. Но если серьезное дело – Шустов скажет то, что думает, скажет со всей прямотой. К нему не подходит выражение – выпалить правду в глаза. Потому что он говорит спокойно, тихим голосом, смотрит на собеседника детскими глазами, кажется, смеющимися даже при серьезном разговоре. Вот и теперь смотрит он улыбчиво мне в глаза и говорит:
– Будет еще, Андрей Петрович, интересная работа, будут потрудней дела, чем ежедневная погоня за строчками. Все будет. Знаете, на газету нельзя смотреть как на чисто литературное дело. Поверьте, что вам надоела бы газета, в которой писали бы только стихами и высокой прозой. Смешно и не нужно – изо дня в день информация – в стихах, репортаж – в стихах, отчет и объявления – в стихах. Газете нужны даже такие люди, как наш редактор Голубева, которая до слез не любит писать, даже вычитывать чужие материалы не любит. Зато она умеет заниматься организационными вопросами, хозяйственными. А я этого не люблю и не умею. Я лучше писать буду, только бы не заниматься выколачиванием сметы у администрации, не звонить по телефонам о подписке на газету, не хлопотать о бумаге в управлении по печати. Мне кажется, вы тоже не любите такую работу? Угадал?
На этом разговор был прерван: в редакцию вошел человек. Лет тридцати с лишком, среднего роста, сухой, с пегими бровями и резкими чертами лица. Глаза не очень выразительные, бесцветные, кажется, злые. Человек одет в рабочее – серый хлопчатобумажный костюм, под пиджаком – темно-синяя шелковая рубаха с расстегнутой верхней пуговицей, выгоревшая. На ногах брезентовые туфли, закрашенные черным гуталином. Я видел его уже: не то где-то в цехе, не то на каком собрании, а может, просто на территории завода. Но не мог вспомнить, где видел, кто он. А лицо очень знакомое.
– Здравствуйте, товарищи корреспонденты! – сказал человек, приподнял кепку, и неожиданно его глаза из злых превратились в озорные. – Кто здесь у вас будет Петров?
– Я – Петров, – отвечаю, зная, что человек спрашивает меня. Если бы спросили, кто здесь Иванов, Семенов и Николаев, все равно это был бы я, потому что у меня в газете было не меньше пяти псевдонимов. Иногда в одном номере стояли подписи Петрова, Иванова, Семенова. И все это – я. Многие на заводе всерьез называли меня «товарищем Петровым». Поэтому и сейчас я почти всерьез ответил: «Я – Петров».
– Ну, так вот, товарищ Петров, пришел я с тобой побалакать, – сказал человек, усаживаясь без приглашения на стул. Сел против меня, положил руки на стол. Ладони сизые от металла, руки не боязливые, уверенные. Они взяли из моей пачки сигарету, достали спички в кармане, и тогда на миг замерли. Человек спросил:
– Разрешите закурить?
– Закуривайте.
– Так, читаю я твои статейки, товарищ Петров, и они мне совсем не нравятся. Особенно последняя, про рационализаторов литейного цеха. Ты лучше не пиши, если не знаешь дела. Доходит? У нас вся бригада смеется над этой статейкой...
– А может, вы представитесь сначала. Я не знаю, с кем говорю, – почти раздраженно сказал я и тоже закурил. Вывела из равновесия эта фамильярность посетителя. В то же время с самого начала понял, что передо мной сидит умный человек, вовсе не нахал. И все же, кому понравится, если человек впервые видит тебя и обращается на «ты» да еще заявляет, что ему не нравятся мои статейки?
– Я из тракторного отделения, слесарь-наладчик. Гребнев Александр.
– А отчество ваше?
– Александрович. Но это не обязательно.
– Вот теперь я вас слушаю, Александр Александрович...
– Знаешь, ты брось этот казенный тон, потому что не получится у нас разговора. Не умею я так. Понял? Как тебя звать?
– Андрей...
– Ну вот, давай так и будем... А ругаться я с тобой не собираюсь, просто хотел кое-что посоветовать. Дошло?
– Ну, давай, – сказал я и почувствовал, что стало легче и свободней, словно кто-то руки развязал. – Давай, критикуй! Не все же нам критиковать.
– Вот ты расхвалил литейный цех за хорошую рационализацию, а ведь все это – «липа». Чистейшая. Проценты, массовость, экономия! Ничего подобного там нет, а есть в цехе один делопут, который умеет пыль в глаза пускать, умеет бумаги хорошо оформить. Я имею в виду уполномоченного БРИЗа Лиснянского. Это же он тебя информирует всегда? Доходит?
– Не совсем. Ведь литейному на заводе уже не раз присуждали первенство.
– И опять же потому, что Лиснянский хитер, как черт. Он может все обставить... Хотя разоблачить его – раз плюнуть.
– А в чем, собственно, его разоблачать, в чем там «липа» состоит?
– Вот! – Гребнев палец указательный к потолку устремил. – В том-то и дело, что ты все пишешь со слов Лиснянского да Центнера. А ни разу не посмотрел на месте, как и какие рационализаторские предложения внедряются в литейке. Через год там каждый работающий будет рационализатором. Это бы хорошо, если бы на самом деле так и если бы это возможно было. Лиснянский поставил дело так, что подать рацпредложение в цехе – как семечко расщелкнуть. Я в литейном бываю почти каждый день, знаю слесарей, электриков. Они уже так рассуждают: ты мне, друг, займи на бутылку, а я завтра подам два рацпредложения и в начале следующего месяца расплачусь с гонорара. Дошло?
– Не может быть! Это ты утрируешь.
– Тогда другой пример. Приходят к начальнику цеха футболисты и говорят: «Нам нужны деньги для приобретения формы на новый сезон». А начальник им отвечает: «Идите по этому вопросу к Лиснянскому, он все решит». – «Зачем к Лиснянскому? – удивляются футболисты. – Он же не начальник цеха и не заместитель». – «А затем, – отвечает начальник, – что вы подадите ему по рацпредложению каждый и получите через месяц деньги на форму». – «Но мы же не рационализаторы, мы футболисты и подавать рацпредложения не умеем!» – «Вот идите к Михаилу Ивановичу, он вас научит»
– Не может быть!
– Может быть, – сказал Вениам, молчавший до сих пор.
– Вот зарядил: «Не может быть! Не может быть!» Я тебе говорю то, что есть, а ты – «не может быть». Не я один это знаю, и не только в литейном такое делается. Даже в заводских отчетах по рационализации половина цифр – липа. Центнер собирает из цехов маленькие «липки» и клеит их в одну большую «липу».
– Зачем и кому это нужно?
– Э-э! Если хочешь – узнаешь. Вот меня ребята нашей бригады и послали к тебе. Говорят, иди к Петрову, он парень флотский, да дурачат его некоторые. Говорят, если тебе кое-что открыть, ты можешь вывести на чистую воду этих «некоторых». Понял? А мы тебе поможем. Нельзя же спокойно смотреть, как плутуют и хороших рабочих в плутовство втягивают, портят людей, государство обманывают. Дело это трудное, но кто-то за него должен взяться, а лучше, конечно, газете, тебе. Дошло?
– Вот вам и нашлось интересное дело, – с улыбкой сказал Шустов. – Теперь не будет скучно, это уж точно...
Когда Гребнев и Шустов вышли из редакции, на меня накатило чувство тревоги. Если все правда, что рассказал Гребнев, то чего стоила вся писанина, которой занимался до сих пор? Выходит, что, не зная сути, я своими хвалебными материалами способствовал нечестным людям, сам пускал пыль в глаза. В погоне за количеством строчек тоже пытался лить пули из дерьма, ставил капканы на блох. Теперь все, что написал о рационализаторах, надо перечеркнуть. И конечно же, те, против кого предстоит выступить, в первую очередь скажут: «Ты же сам писал, а теперь... Где же твоя журналистская и партийная принципиальность?» А кто такие «те»? Сколько их? Центнер, Лиснянский? А может быть, есть противники посолиднее? И кто поддержит меня, кто будет за, кроме Гребнева? Каковы истинные размеры показухи и плутовства в рационализаторских делах? Ведь, кроме всего, дело связано с деньгами.
На следующий день я рассказал о своем разговоре с Гребневым редактору. Анна Иосифовна слушала с интересом.
– Ну что ж, попробуйте, я поддержу, если все подтвердится. Но ведь на это потребуется много времени, а нам нужны материалы каждый день. Не знаю, как вы управитесь. Выпуск газеты я срывать не могу.
– Анна Иосифовна, – вступил в разговор Вениам, – я часть работы Андрея Петровича возьму на себя.
– А я могу собирать информацию на первую полосу, – предложила Люся, новая машинистка, недавно пришедшая в редакцию после окончания десятилетки. – Я буду собирать по телефону, а Вениамин Евгеньевич – обрабатывать.
– Ну, смотрите, – подвела итог Голубева, – я не возражаю, но только чтобы газета не страдала. Мне писать некогда, по совещаниям затаскали...
Анна Иосифовна во время разговора заглядывает в кругленькое зеркальце, незаметно пытается гнуть вниз вздернутый нос. Она все чаще всерьез поговаривает о пластической операции.
– Сегодня пленум обкома ДОСААФ, я еду. А вы занимайтесь. Завтра не буду на работе, поручили проверку на телевизионном заводе...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Разбередил Гребнев душу, растравил и разжег пусть еще смутное, но уже неистребимое желание докопаться до сути. Это желание росло во мне час от часу и на работе, и по дороге в пригородный поселок, называемый Амурским, где я жил у родителей жены. И даже дома заметили, что «зять не в себе».
Обычно, вернувшись с работы, я брал ведра с коромыслом и делал несколько «рейсов» к водоразборной колонке, а сегодня забыл. Разделся и сел у окна на кухне.
– Никак заболел, Андрей? – настороженно спросила теща.
– Да нет, ничего. Устал немного...
– Ужинать-то будешь?
– Пока не хочется, чуть попозже...
Сказал и почувствовал себя виноватым перед доброй, заботливой и предупредительной женщиной, заменившей мне мать: как бы не подумала, что сердится на нее зять. Оделся и загремел в сенках ведрами. Теща уже с крыльца окликнула:
– Не ходил бы, Андрей... Тебе, поди, нездоровится... Старик принесет, да и бачок, кажись, полон...
Но я все-таки сделал две ходки в конец вечереющей улицы, по-деревенски тихой, умиротворяющей.
Жилось мне в доме стариков покойно и хорошо. Тесть и теща – в недавнем прошлом деревенские люди, почти во всем соблюдали уклад сельской жизни. Небольшой огородик для огурцов, помидоров, лука с укропом, в подполье – картошка и соленья, в сарайке – пять курочек. Уходя к соседям, старики двери на замок не запирают. И только на ночь закрывают ставни, да и то на наружные крючки, для блезиру.
Старики спокойные, с непритязательными запросами: что дал бог, то и наше. Между собой они говорят тоже как бог на душу положит или как бес надоумит. То ласково-советливо, то вдруг – ни с того, ни с сего – заматькаются. Но матькаются не по злу. Причиной тому может послужить хотя бы такой «неразрешенный» вопрос: в каком году (в двадцать шестом или двадцать седьмом) Настенка (или Варайка) Миклушина вышла «взамуж» за Степанка Митрофанова. Матькаются они и чертыхаются не для запугивания друг дружки, не для оскорбления, а ради желания доказать свою правоту. Не права, а правоту. При этом никто из них не повышает голоса.
Вот Иван Иванович сидит у окошка, надев очки, читает газету. Изредка, когда кто-нибудь проходит мимо, отвлекается. Анисья Степановна возится на кухне у печки.
Мимо причелочных окон прошел парень в форме лейтенанта. Иван Иванович сообщает:
– Ивана Харитоновича-то Сашка ахвицером пришел.
– Чо ты там бубнишь? – откликается старуха.
– Говорю, Ивана Харитоновича Сашка ахвицером пришел...
– Чо мелет, чо мелет там? – совершенно спокойно говорит словно самой себе Анисья Степановна, продолжая делать свое дело. Старик, слегка повернув голову в сторону кухни, чуть громче твердит:
– Ивана Харитоновича Сашка, говорю, ахвицером пришел...
– Чо болтат, чо болтат...
– Ивана Харитоновича Сашка, говорю, ахвицером пришел, ядрена в корень! – В голосе старика не зло, а обида. Анисья Степановна, чуть распрямившись, все так же спокойно:
– Ну дак чо, ежели ахвицером? Без матерков нельзя, чо ли...
Мне в такие минуты кажется, что подобные схватки старики заводят для того, чтобы заполнить чем-то время. За свою жизнь они все свое обговорили на десять рядов и на сто ладов. А тут как-никак – новость, как не растянуть разговор...
Старики уже на пенсии, но Иван Иванович продолжает работать истопником в районной поликлинике, так как пенсия мала да и здоровье позволяет. Иногда после смены он приходит «под мухой». В такие моменты ему хочется поговорить с зятем, особенно на политические темы.
– Вот ты ответь мне, Андрей, на один вопрос Чехословякия наша, али не наша?
– А вы как бы хотели ?
– Чтобы наша была.
– Как вы понимаете: «Наша, не наша?» – спрашиваю.
– Ну как... Чтоб там советская власть была, как у нас.
– Ну так оно и есть, почти так... А почему вам так хочется?
– Дак я ведь, Андрей, ослобождал Прагу...
Нравится мне, когда теща, разоткровенничавшись, рассказывает о прошлой жизни. Она хорошо помнит гражданскую, зверства колчаковцев, а уж довоенную жизнь – тем более. Характер старика она определяет по-своему.
– Он у меня спокойный. Батя евоный такой же был. Помню, еще в девках ходила. Ну дак вот, приходит к нему, к свекру моему будущему, сусед. А он, свекор-то, на бревнах сидит, цигарку смолит.
Приходит и гварит: «Здорово, Иван!» – «Здорово был, гварит, садися, вместе покурим». Закурили по одной, потом по другой. А потом сусед свекру так спокойно: «Никак, Иван, твоя телушка седни дома не ночевала...» – «Не ночевала». – «Дак, сказывают, ее медведь за огородами задрал». Свекор поплевал на цигарку и тоже спокойно: «Во как!» Да у них все такие спокойные. И мой такой же, ламань.
Что означает слово «ламань», я так и не дознался, но догадывался: это что-то вроде увальня или рохли.
Как-то в минуту откровенности Анисья Степановна рассказала одну историю из своей молодости.
– Я когда за него взамуж выходила, моя старшая сестра замужняя уж была, научила меня. Ты, гварит, его, мужика свово, с первого дня должна в руки взять, тогда всю жизнь твой верх будет.
Поженились мы. Скоко-то прожили, кажись, неделю. Собралась я в избе пол мыть. Полы не крашены были. Мою да скоблю добела. Уж вымыла в горнице, до порога в сенки допятилась, порог скребу. А он, ламань-то мой, в это время поставил табуретку и полез на печку за табаком. Табак был в мешочке, а на нем стояло сито с отрубями. Дернул он мешок, а сито и полети на пол. Все как есть засыпал, пол еще мокрый был. Это заново мыть. Ну, тут и думаю: вот он момент в руки взять мужика. Не долго думая, с обиды я его и шлепнула мокрой тряпкой по лицу. Он ничо не сказал. Снял с гвоздя полотенце, вытерся. Я стою жду, что дальше будет. Он спокойно подошел ко мне поближе да как хрястнет ладошкой по шее! Полетела я в сенки, лечу и думаю: вот так взяла в руки... С тех пор ни разу пальцем не тронул... Ну и я тоже... А так он спокойный.
Действительно, старик спокойный, неторопливый, доверчивый и бескорыстный. А ведь прошел и гражданскую и Отечественную. Правда, иногда «под мухой» по-своему, по-мужицки пытается заводить разговор о «правде», «справедливости».
Сегодня старик где-то выпивал, что с ним бывает не часто. Анисья Степановна всегда знает, где и с кем он выпивает, бранить его не бранит, а только скажет: «Ну, к чему это? Дома, что ли, нет...»
Уже поздно Ивана Ивановича привели какие-то совсем молодые парни. Постучали в окно со двора и сказали: «Бабка, забери-ка своего деда!» И ушли. Старик нетвердо взобрался на крыльцо, вошел в избу, виновато ухмыляясь.
– Не ругайся, старуха, по делу мы выпили. По делу...
Он садится на табуретку, с трудом удерживая равновесие, снимает сапоги и продолжает оправдываться.
– У Петра Васильевича были, помогали, печку класть. Ну, и дым пускали... Ну как, старуха, без этого? Ты не ругайся...
– Ну дак не до полночи же...
– А тут дело тако вышло. Перебрал я маленько, а он, окаянный, Петр Васильевич, вытолкал меня со двора и закрыл калитку. Хотел я итить домой... Споткнулся, упал на что-то. Сюда рукой потрогаю – песок, туда – песок. Ну, думаю, все, в пустыню попал. Да и заорал: спасите, помогите! Вот какие-то парнишки подняли меня и привели домой. Ох, испугался же!..
– Дак на чо же упал-то?
– Да песка куча возле двора была. Вот беда-то, будь ты неладно... А Андрей-то дома?
– Дома, отец, дома, – отзываюсь.
– Дак выходи, нам старуха тут чо-нибудь подаст.
– Тебе хватит, – говорит Анисья Степановна. – Вот Андрею бы можно для аппетиту. Еще не ел...
Все-таки налила обоим по стопке. Старик выпил и вроде чуть отрезвел. С вопросом ко мне.
– Скажи, сынок, где у человека душа?
Я сделал ладошкой, вращательное движение по груди. Сказал как бы шутя:
– Так вот здесь должна быть.
– Правильно, – продолжал Иван Иванович, – верно, здесь. А как она болит, знаешь?
– Приблизительно знаю.
– А я точно скажу как.
– Интересно...
– Вот, когда она болит, то кажется, что в груди дыра выгорела. Будто бы края тлеют и загасить ничем нельзя. Вот как она болит...
И старик снова о своей «правде». Отложил ложку, тарелку со щами отодвинул.
– Так вот, душа, Андрей, болит от неправды. Согласный?
– Согласен. У вас что-то случилось?
– Как тебе сказать. Случилось – это когда сейчас чо-нибудь, когда ненадолго. А я уже скоко лет вижу ее, неправду. Скоко живу, стоко и вижу. В гражданскую, в девятнадцатом, Колчак пришел... Хотели меня мобилизовать. Я – в урман, к партизанам. Парнишкой я ишшо был. Со сродным брательником мы в леса ушли. Приходит из деревни к нам в лес тетка Ефросинья, мать Тришкина. «Айдате домой, ахвицер сказал, кто вернется, всех помилуют, а кто в лесу – все равно выкурят и расстреляют и всех родственников в деревне порешат». Я бы не вернулся, но подумал: чо же из-за меня отец с матерью страдать должны, сестренок жалко. Да и тетка Ефросинья клянется: начальник карательного отряда божился, дал слово ахвицера...
Ну, пришли мы в деревню под вечер. Не дали нам казаки и домой зайти. Спрашивает ахвицер тетку Ефросинью: «Это и усе?» – «Усе, – говорит. – Свово сынишку привела да племеша, а за других не мой ответ». Тетку тут же принародно нагайками да шомполами до полусмерти исхлестали, а нас с Гришкой на допрос к командиру. «Говори, красная сволочь, где партизаны скрываются?» – «Никаких партизанов мы не знаем». – «А сами почему в лес ушли?» – «Казаков испужалися». – «Рас-стр-р-е-лять!» Связали нас и повели к лесу на расстрел. Уже стемнялось. Гришка идет первым, заливается слезами, падает в ноги казакам: «Помилуйте, пожалейте, я ишшо не жил на свете». А мне как будто кто-то на ухо шопчет: «Пошевели руками, развязывайся...» И поверишь, Андрей, пошевелил, чую, развязалась веревка. Гришке бы руки развязать, да конвойные рядом, заметят. Да и сам он два шага шагнет и падает в ноги казакам, уже от страха рассудок потерял. И вот в момент, когда Гришка опять упал и казаки стали поднимать его, чтобы доволокчи до места расстрела, я сиганул с тропки в кусты, токо меня и видели. Начали они палить из ружей вслед, да темно было, не попали. А в лес бежать забоялися. Пробежал я скоко-то, упал, лежу. Слышу, разговаривают конвойные: «Давай этого кончать, пока и он не убег». Раздались выстрелы, Гришка закричал и стало тихо. И тут-то меня разобрало. Колотит всего, трясет; скребу руками мох, травой рот заткнул, чтобы в голос не завыть. Не верится, что сам живой, брательника жалко. И обидно: за что? Хотя бы в самом деле в партизанах были, а то ведь так убегли, от мобилизации скрывались, отсиживались. Да еще обидно: ведь родная мать сына к смерти подвела, поверила иродам. А уж тогда я к партизанам подался... Правду искать.
– Ну и нашли? – спрашиваю.
– А как же, нашел! – Старик оживился, лицом посветлел. – Добрался я к тарским партизанам. Командиром у них был Артем Избышев, а комиссаром Григорий Захаренко, из рабочих он... Вот уж люди были! Да об них книга есть. Не читал?
– Слышал.
– Дак вот, Григорий Захаренко самолично дал мне винтовку и говорит: «Ну, дорогой товаришок, бери и держи крепко в руках. На данный момент это твоя правда. С ей и большую, настоящую правду отстоим».