355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Курчавов » Шипка » Текст книги (страница 6)
Шипка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:45

Текст книги "Шипка"


Автор книги: Иван Курчавов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 45 страниц)

III

Подполковник Калитин вернулся в расположение дружины не скоро: на правах одного из хозяев он давал завтрак высоким гостям. По его благодушному лицу можно было понять, что завтрак прошел хорошо, что высокопоставленные гости остались довольны и приемом, и торжествами, только что окончившимися на зеленом поле у Плоешти. Действительно, дружину Калитина похвалили за бравый внешний вид ополченцев, их строевую выправку и за распорядительность ее командира. Правда, один из начальников, пробывших в дружине дня три, сделал замечание, пусть и в шутку, но Калитин счел его уместным и заслуживающим внимания: болгары почти не поют, а разве может солдат жить без песен?

– Тодор, спел бы ты мне хорошую болгарскую песню, – попросил он своего ординарца, когда тот подбежал к нему и спросил, какие будут приказания, – Это и есть мой приказ! – улыбнулся Калитин.

Такой приказ показался Христову несколько странным; он уже подумал о том, что подполковник выпил на завтраке лишнего, но Калитин спиртное употреблял мало и редко; похоже, и сегодня он не изменил своему правилу.

У Тодора был приятный баритон, и он запел по-болгарски какую-то песню, которую никогда не слыхал Калитин. Все слова он разобрать не мог, но по печальному напеву понял: сплошная грусть-тоска. Христов взглянул на командира, тот одобряюще кивнул, и Тодор запел другую песню:

 
Шуми, Марица,
Окровавлена,
Плачет вдовица
Люто ранена…
 

И снова это была очень грустная песня, не песня, а стон. Калитин знал, что эту песню любили все болгары, да и ему она нравилась, и он стал тихо подпевать ординарцу, думая о том, что другой песни он так и не услышит, что песни отражают настроение людей, а откуда быть хорошему настроению при такой трагической и печальной жизни? Чтобы услышать веселую песню, надо сначала прогнать из страны турок. К этому идет теперь дело…

И все же в этот день ему хотелось услышать песню веселую, задорную, чтобы она отвечала его настроению и тому подъему духа, который возник у людей в час торжества при вручении самарского знамени.

– Нозови-ка мне Стояна Станишева, унтер-офицера Виноградова и Цимбалюка, – сказал Калитин Христову, когда тот закончил «Марицу». – Да пусть Виноградов прихватит с собой трехрядку.

Все трое в один миг очутились перед командиром дружины: тонкий, щеголеватый и чистенький Стоян Станишев, сухонький и немолодой, очень быстрый на ногу Василий Виноградов, широкоплечий и большеусый Аксентий Цимбалюк.

– Станишев, петь можете? – спросил Калитин.

– Могу, – растерянно ответил Стоян, удивленный этим вопросом.

– Пойте! Только что-нибудь веселое!

Станишев торопливо запел какую-то легкую французскую песенку о похождениях ловкого ловеласа.

– Веселая песня, да проку от нее мало, Станишев: французский в дружине знают несколько человек. Остальные, ничего не поймут.

– Не поймут, – быстро согласился Стоян.

– Ну а Цимбалюк, – Калитин обернулся к большеусому унтер-офицеру, – он-то наверняка повеселит!

– Не смогу, ваше благородие! – вытянулся Цимбалюк. – = Песен знаю много, а веселой что-то не припомню. Да и есть ли они у нас? Аксентий вздохнул.

– Унтер-офицер Виноградов, сыграй да спой что-нибудь, теперь вся надежда на тебя! – Калитин слегка ухмыльнулся.

– Что прикажете, ваше благородие?

– Смотри сам. Да чтоб весело было и чтобы другие тебе подпеть могли! – сказал подполковник.

– Понимаю, ваше благородие! – осклабился унтер-офицер и рванул трехрядку, которой было лет столько же, сколько и ее хозяину: меха у нее прохудились и были заклеены цветастым ситцем, углы побиты и давно утратили свои украшения. Но играла она сносно и не фальшивила. Унтер подпевал:

 
Дождь идет, дорога суха,
Милка Васькина форсуха.
Она моется с духам.
Зато гуляет с пастухам.
 

Калитин не любил частушки с их обрубленными окончаниями, грубые и часто примитивные по своей сути. Он поморщился, и унтер понял, что подполковник не одобряет его выбор.

– Могу и другую, ваше благородие! – предложил он.

– Давай-ка, братец, песню, – сказал Калитин.

Трехрядка, как горн, собрала людей. Они приходили и становились в круг, сжимая кольцом гармониста и командира дружины. Унтер-офицер не торопился тряхнуть мехами: как и всякий гармонист, он любил, когда его слушали не единицы, а десятки людей да еще ретиво похваливали. А играть он умел, с трех лет, кажись, держит на коленях тульскую!.. Найдя количество слушателей достаточным, он запел, потряхивая иыгоревшими, белесыми кудрями, подмигивая и прищуривая глаза:

 
– Расскажи-ка ты, жена,
Каково жить без меня?
– Рассказала б я подробно,
Да побьешь меня ты больно.
Фиу, фиу, фиу!
 

Болгары скоро постигли немудрящий смысл русской песни и, улыбаясь, стали подпевать гармонисту. Калитин понимал, что озорная песня пришлась им по душе. Когда унтер, с силой тряхнув гармошкой, закончил песню, Калитин обернулся к Ангелу:

– Спел бы и ты, братец! Видишь, как все поют!

– Слов не знаю! – отмахнулся тот.

Но громкий смех ополченцев прояснил истинную причину, мрачного настроения Ангела.

– Не допил он!

– Ему бы еще одну нашу!

Тодор наклонился к командиру и проговорил вполголоса:

– Цивильные болгары с ракией пришли, так Иванчо. уволок его за рукав. Ты, говорит, на святое дело, идешь, а ракию пьешь. Нельзя, татКо!

– Молодец Иванчо! – похвалил Калитин.

Гармонист уже завел новую солдатскую песенку, такую же веселую и озорную, с намеками и ответами, с шутками и прибаутками, веселясь сам и смеша других, радуясь тому, что раззадорил людей и заставил их петь. Даже угрюмый командир и тот развеселился.

Эти песни напомнили Калитину родные псковские места, неприметный домик с садом, отца, двух братьев, сестру Машу. В доме у них очень любили петь; только отцу, потерявшему голос после контузии, отводилась роль слушателя и зрителя. Отца уже нет в живых, Павел со средним братом в действующей армии, младший, поручик пехоты, подал уже два рапорта и тоже рвется к Дунаю, а Маша в пансионе на полном обеспечении старшего брата.

– Павлик, как ты можешь слушать мужичьи вопли? – спросил подошедший штабс-капитан Стессель и брезгливо поморщился.

– Люблю, – простодушно сознался Калитин.

– А я лучше протяну лишнюю чарку. Компанию не составишь?

– Нет.

– Очень жаль!

Стессель всех равных по чину и стоящих ступенькой выше его называл уменьшительными именами, выказывая этим свое расположение. Калитин не переносил этого, но давно понял, что вразумить штабс-капитана ему не удастся: он был упрям и высокомерен и всегда придерживался своих принципов. Стессель покрутил темный ус, – слегка ухмыльнулся, приложил руку к кепи и зашагал прочь.

Много песен пропел гармонист, задав жару своей потрепанной, но живучей трехрядке. Калитин поблагодарил унтера и пошел в свою палатку. Тодор Христов последовал за своим командиром. Уже в палатке, откашлявшись, он спросил:

– Ваше благородие, вам не нравятся наши болгарские песни, правда?

– Нравятся, Тодор, очень нравятся мне ваши болгарские песни, – ответил Калитин. – Я понимаю, что у вашего народа не может быть веселых: тяжко вы жили. Но будут и у вас песни – бодрые, призывающие к геройству и подвигу. Без таких песен труднее служить, Тодор!

– А можно, я прочту вам стихотворение? – вдруг предложил Христов.

– Почему же нельзя? Пожалуйста! – охотно согласился Калитин.

Христов приподнял голову и начал – не спеша и торжественно:

 
Восстань, восстань, юнак Балкана.
Скорее пробудись от сна
Ппротив лютого Османа
Веди ты наши племена!
 

Он взглянул на командира. Тот слушал своего ординарца очень внимательно. Едва уловимая улыбка тронула его хмурое лицо. Тодор читал с яростью, а последние строки продекламировал с таким пафосом, что КаЛитин даже привстал с походного стула.

 
Восстаньте же, сыны Балкана!
Скорее сабли наголо!
Померкни, месяц Оттомана, И в тучи скрой свое чело!
 
 
Восстаньте! Наше дело право!
Да развернется брани стяг,
Да будет всем славянам слава,
Да сгинет наш исконный вpar!
 

– Хорошие стихи, – задумчиво проговорил Калитин, качая в знак согласия головой. Положил на плечи Христова свои сухие холодные руки, улыбнулся и еще раз повторил – И песни будут у болгар бодрые. Бодрые и веселые. Непременно будут!

– Так точно, ваше благородие, будут! – отчеканил Христов.

IV

Праздник в дружине продолжался. Когда Тодор вышел из палатки подполковника Калитина, он увидел группки веселящихся людей, но не подошел ни к одной из них. Его тянуло на поле, где виднелось большое скопление болгар. Это были местные жители, уже давно нашедшие в Румынии приют. Но там могли оказаться и недавние беглецы, может, даже кто-то из друзей или знакомых! Очень хотелось видеть и Елену, с которой он больше не встречался. Если она перебралась через Прут, то успела дойти и до Плоешти, а коль она в этих краях, то наверняка находится на этом поле. Тодор любил сестру, гордился ею. Она ведь такая красавица, да к тому же еще милая и добрая. Тодор радовался, что она не в Болгарии, а где-то тут, где ее никто не оскорбит и не обидит!

На поляне, уже порядочно потоптанной, собралось сотни две людей. Болгары водили свое любимое хоро, спокойный и медленный танец. Взглянув пристально, Тодор обнаружил, что веселости на лицах и у них не было; правда, ритуал танца требовал улыбаться, но у многих улыбка эта была жалкой и выдавливалась через силу – люди всего лишь отдавали дань празднику: как же в такой день без хоро! Но танцевать беззаботно и весело они не могли: каждый успел пережить трагедию и был обеспокоен за судьбу родных и близких.

– Тодор! – услышал он позади себя.

Оглянулся и – не поверил своим глазам. Перед ним стоял Йордан Минчев, добрейший из людей, каким считал его Христов. Тодор схватил его в охапку и стал целовать, Минчев в ответ с такой силой прижал его к себе, что Тодор чуть не задохнулся.

– Силен же ты, Данчо! – заметил он.

– Силы я накопил, – подтвердил Минчев.

– Как я рад тебя видеть! – воскликнул Тодор, впившись в него своими темными глазами. – Давно ли ты здесь? И вообще, как ты попал в эти края, Данчо?

– Обожди, дай собраться с духом, – попросил Минчев, пока еще не решивший, за кого он будет себя выдавать и стоит ли ему открываться перед Тодором или лучше не говорить ему всю правду.

– Пойдем посидим, вон там есть пустая скамейка, – предложил Тодор и показал на одинокую липу, стоявшую немного правее поляны.

– Пойдем, – согласился Минчев и, чтобы не последовало нового вопроса, добавил: – Приехал я сюда, Тодю, по делам торговым, а теперь не знаю, как и выбраться. Турки небось стали сильно охранять тот берег Дуная!

– Да уж конечно! – подтвердил Христов.

– Вот и решаю: переправляться или нет, – медленно проговорил Минчев.

– Жди, когда мы переправимся, тогда будет спокойнее, – предложил Тодор. – С учительством, значит, покончено?

– Кого же учить, Тодю? Ученики мои побиты в Перуштице. Спаслись немногие. Да и те бродят небось по лесам или прячутся в горах!

– Ничего, Данчо, дождемся и мы своего часа: ты опять станешь учить детишек, а я примусь за свое – буду ковать железо, чеканить металл, – соскучился я по своему ремеслу!

– Руки у тебя золотые, Тодю, не зря тебя в Габрове хвалили, – Минчев улыбнулся. – А какой габровец станет хвалить даром?

Они сели на скамейку, и Христов еще раз оглядел Минчева. Тот выглядел хорошо, разве что прибавилось седых волос на голове да появились большие синие круги под глазами. Большие усы его тоже изрядно поседели, но глаза оставались прежними – с хитрецой и насмешкой. Изредка мелькнет в них что-то суровое и злое, но сейчад же уступает место лукавой ухмылке.

– Рассказывай, Данчо, как там! – с нетерпением проговорил Христов, встретивший первого человека, который, видимо, совсем недавно был в Болгарии и мог сообщить что-то новое.

– Эх, Тодю, и говорить не хочется! – Минчев вздохнул. – Было там всегда очень плохо, а стаЛо так… Нет, я не придумаю, как назвать тебе нашу теперешнюю жизнь!

– Где ты был? Что видел? – спросил после тягостного раздумья Христов.

– Везде я побывал, Тодю. Не буду рассказывать тебе про Панагюриште и Батак, ты там был и все видел сам. Но если бы они только там чинили свои злодеяния! Я вот побывал под Тульчей спустя неделю после объявления войны. Помню, там были чудненькие деревеньки, окруженные садами и цветами, с шумными ребятишками. Нет там больше деревенек, Тодю, все разграбили и сожгли эти варвары! В церкви они въезжали верхом, выкалывали на иконах глаза святым, гадили на алтаре и уезжали. Село Лунковицу они подожгли. Кто остался там – погиб в огне, кто бежал и спрятался в плавнях, – затонул, когда вода начала прибывать. В лесах умирают от голода одичавшие дети, которые часто становятся жертвами волков. Не птицы поют теперь в наших лесах, Тодю, а с. го пут умирающие дети, их обесчещенные матери, их седобородые деды!

– Значит, до сих нор они зверствуют н наших местах? – чуть слышно спросил Христов.

Минчев безнадежно махнул рукой:

– Зверствуют. А кто им сейчас помешает? Они ведь там сейчас полные хозяева!

– Это так, – согласился Тодор.

– Ты, наверное, слышал про зверя Абдулаха? – продолжал Минчев. – Перуштица и Калофер запомнили ею на всю жизнь! Это он согнал там многих жителей в одно место, запер их в здании и сжег. Живыми сжег! Крики несчастных далеко слышались! В другом месте он поубивал учителей-болгар, а потом сжег трупы, чтобы замести следы преступления. Впрочем, я не думаю, что он кого-то опасается.

– А что говорят в Болгарии о начавшейся войне? – спросил Христов. – Верят в близкое освобождение или нет?

– Верят, Тодю, надеются и ждут. Но есть и такие, особенно из осторожных наших старичков, кто смотрит на все пессимистически.

– Почему? – удивился Христов.

– Не раз, говорят, Россия хорошо начинала свои войны за наше освобождение, да плохо их кончала. А потом мы расплачивались своими боками, всю свою злость турки на нас и вымещали.

Христов задумался, потом медленно проговорил:

– Есть правда и в их словах. Было так, было.

– А на этот раз? Как ты думаешь, русские смогут освобо=г дить Болгарию или все повторится?

– Нет, Данчо, повториться такое не должно! Русские бросили сюда огромные силы, перед которыми туркам не устоять.

– Спасибо им, давно мы этого ждем! – воскликнул Минчев.

– Ну а как оценивают болгары наши апрельские неудачи? – спросил Христов.

– После поражения восстания мне доводилось всякое слышать, – ответил Минчев. – Одни осуждают наших водачей, которые плохо подготовили народ к вооруженной борьбе. Другие говорят, что силы свои все же надо было проверить и что на ошибках мы многому научились. Третьи ругают всех болгар, не показавших единство и стойкость в такое жестокое и опасное время…

– В беде да в горе люди часто бывают несправедливы. – Христов дожал плечами. – Когда за один выстрел турки сжигают целую деревню и убивают десятки людей, недалекий че-

ловек возненавидит и стрелявшего, и водача, приказавшего стрелять.

– Я не закончил свою мысль, Тодю. И первые, и вторые, и третьи согласны в одном: без дядо Ивана мы ничего не сделаем, без дядо Ивана не быть Болгарии свободной!

– Правильный, выстраданный вывод! – Тодор покачал головой.

– А как болгары? – спросил Минчев. – Много вас в ополчении? Готовы вы к большим боям?

– Нас пока еще мало, но к боям мы готовы, – ответил Христов. – Из ручьев образуются реки, а из рек моря. Я верю, что из малого родится великое: новая болгарская армия будет настоящей армией, Данчо!

– Дай бог!

– Да, спасибо тебе, Данчо, за Елену! – Христов схватил руку Минчева и долго жал ее. – Спас ты сестренку, я недавно ее видел.

– Она здесь? – удивился Минчев.

– Она была в Кишиневе и собиралась идти в Болгарию вместе с русской армией, – сказал Тодор. – Она так признательна тебе!

– Елена моя крестница, и мой долг помочь ей. – ответил Минчев. – Как хорошо, что три года назад я уговорил твоего отца отправить ее в Россию! Натерпелась бы она мук в Болгарии!

– А что с моими, Данчо? – спросил Тодор. Ему сразу же хотелось расспросить про отца, мать, младшего брата, но Минчев не начинал первым, а он боялся услышать дурную весть.

Йордан внимательно посмотрел на Тодора, словно желая убедиться, можно ли сказать ему истину или лучше воздержаться. А чего таить? Тодю рано или поздно узнает. Да и мужчина он, настоящий мужчина…

– Косты уже нет на этом свете…

– Косты! – Тодор вскочил со скамьи. – Этого мальчика?! Ты говоришь правду, Йордан?

– К сожалению, правду, Тодю. Он понес тебе в лес продукты, думал застать тебя там. А наткнулся на турецкую засаду. Звал, говорят, тебя на помощь, да далеко ты был тогда от наших мест!..

– Коста! – с болью вырвалось у Тодора. Он в ярости сжал кулаки. – Нет, я им этого не прощу, они еще узнают меня, проклятые!

Минчев тоже поднялся со скамейки, положил руки на плечи Тодора, сурово взглянул ему в глаза.

– Карать надо за всех, Тодю! – жестко произнес он. – А сейчас успокойся. В Болгарии ты еще увидишь много страшного, за что надо будет мстить. Готовься к этому, набирайся сил и мужества.

– Как отец, мать? – с трудом спросил Тодор, ожидая услышать очередную ужасную весть.

– Живы. Они верят, что и ты жив. И еще они верят, что ты скоро вернешься к ним. Но не один. Ты придешь к ним с долгожданной свободой.

– Да, я приду только с ней, – медленно и задумчиво проговорил Тодор, со всей силой сжимая руку Минчева.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I

Василий Васильевич Верещагин был твердо убежден, что место художника в гуще событий. Картину войны нельзя написать, идя по остывшим следам сражений. Необходимо все прочувствовать самому: ходить в атаки, отражать нападения про-тивника, видеть своими глазами победы и поражения, испытать голод, жажду, болезни, ранения – все, что терпит солдат на войне. Не потому ли он иногда забывал о своей профессии и превращался в бойца, наравне с другими защищал рубежи и мог быть убит каждую секунду?

Художником он был по натуре. И еще человеком. Хорошим человеком…

По понятиям своего времени Верещагин поступил как сумасшедший: был лучшим учеником в Морском корпусе, заканчивал его и, вместо того чтобы блистать эполетами и быть в высшем обществе, решил навсегда порвать с военным флотом и поступить в рисовальную школу. Отец от такого решения старшего сына схватился за голову, мать чуть не лишилась сознания, а он стоял на своем: хочу рисовать! «Рисование твое не введет тебя в гостиные, а в эполетах ты будешь всюду принят!»– с болью и страстью убеждал его отец, но Василий спокойно заявлял, что у него нет желания ходить по гостиным, что лучшее занятие в мире – это рисование, когда можно оставить память о достойных людях и событиях. Отец угрожал, что сын может умереть с голоду, что ему придется терпеть сотни всяких невзгод – при его-то слабом здоровье, но сын был непреклонен и сказал, что лучше терпеть не сотни, а тысячи невзгод, зато заниматься любимым делом.

Это были разные люди – отец Василий Верещагин и его сын, названный в честь отца тоже Василием.

Отец мог хоть каждый день рассказывать, как однажды плыл по Шексне государь император и еще задолго до их имения спрашивал у царедворцев, когда же наконец покажется поместье Верещагиных; как потом царь милостиво согласился отобедать з его доме и тем доставил радость всему семейству на всю жизнь. Сын был равнодушен к этим рассказам. Зато с недетским любопытством интересовался тем, как живут в деревнях, какую нужду испытывают крестьяне. Подолгу любил затаив дыхание слушать, как пела няшошка Анна – душевные и грустные это были песни. Все ему нравилось в няне, и когда кто-то из родственников спросил у него, кого Вася больше любит: папу или маму, он, не задумываясь, ответил: «Конечно нянюшку!» И это было правдой.

Родителям он никак не мог простить того унижения, которому подвергался в детстве. Озорство характерно для этой поры, и вряд ли отыщется ребенок, который не был шалуном. Вася понимал, что за непозволительные шалости положено наказывать. Однако в их доме было особое наказание: мало того, что секли розгами, но еще и лишали за обедом чего-то вкусного и заставляли в углу кричать во все горло «кукареку». У парня глаза полны слез, он захлебывается от обиды, а тут – подражай петуху! Как же он ненавидел в эти минуты мать, которая стояла в стороне и улыбалась. Презирал он и отца, во всем потакавшего матери. А нянюшка уводила его к себе в комнатку, гладила по голове и приговаривала: «Не сердись, Васенька, на отца с матерью, хорошего они хотят, стараются, чтоб ты добрым человеком вырос, не серчай, милый мой мальчик!» А как не серчать, если тебя бьют и унижают?! И почему из него может получиться добрый человек, если он будет кричать «кукареку» после того, как его больно высекут?

У него уже тогда сложилось свое понятие о доброте и порядочности: доброта господская, ох совсем это не доброта! Когда на конюшне секли сгорбленного мужика с седой бородой и он кричал от боли не своим голосом – разве был добрым отец, повелевший наказать крестьянина за недоимку? Или мать била робкую крестьянскую девушку? У крестьян такой жестокости Василий не замечая. Или потому, что он редко бывал в деревне, а может, и оттого, что крестьяне стеснялись его, маленького барина, и не позволяли при нем лишнего.

Как бы там ни было, Василий Верещагин навсегда сохранил добросердечные чувства к крестьянам и неприязнь к господам – с их мундирами, золотыми эполетами и аксельбантами, фраками и дорогими платьями.

Все это в какой-то мере определило и его позицию как художника: меньше военных парадов и победоносных, тоже парадных атак, роскоши, дешевого блеска и фальши, больше настоящей жизни, с ее горестной и тяжкой правдой, невинными жертвами, убитыми и ранеными, голодными и униженными. Он много ездит, пристально наблюдает быт и нравы на Кавказе, в Средней Азии, Палестине, в Индии. И рисует, рисует, рисует!

Рисует, показывая забитый и невежественный парод, бесправие рабынь-женщин, темноту и отсталость, религиозный фанатизм и гнет, рисует так, что потом сильные мира сего будут запрещать выставки его картин или приказывать своим детям, дабы не заразиться бациллой любви к простым и обездоленным, не посещать такие выставки. Но это но смущает его, и как вызов всему этому обществу он пйгцет «Апофеоз войны», В 1868 году двадцатишестилетний художник приезжает в Самарканд, чтобы видеть своими глазами суровую действительность и вместе с солдатами пережить «со невзгоды и горести. Наступает момент, когда город осаждает двадцатигысячиое войско противника. А в крепости пятьсот русских солдат и офицеров, и помощи ждать неоткуда. У Василия Верещагина есть два пути: отражать вместе с другими атаки или присоединиться к приехавшим сюда купцам, зажигать свечи перед иконами, при каждом близком разрыве падать на колени и молить господа бога о спасении души и сохранении бренного тела. Верещагин выбирает первое. С этого часа он защитник крепости: ему ли не понять, чем грозит захват города рассвирепевшими людьми. Праздновать труса и хорониться в безопасном месте не в его характере, С винтовкой в руках он отражает отчаянные и многочисленные атаки и сам совершает вылазки; рядом с ним убивают его друзей и героев, и если он остается в живых то только благодаря счастливой случайности.

Зато, когда приходит подмога и уже ничто не угрожает его жизни и жизни тех, с кем он был рядом, он отказывается участвовать в дальнейших вылазках и становится только художником. Впрочем, им он и не переставал быть, когда наблюдал за людьми, видел выражение лица у тяжко раненного или умирающего солдата. Не потому ли он с такой силой изобразил бойца на своей картине «Смертельно раненный»? Выл он художником и тогда, когда оберегал от разрушения самаркандские дворцы и мечети и спасал от сурового наказания местных жителей, пожелавших защищаться с оружием в руках.

Таким он был в прежние военные походы. А узнал о новом – тотчас оставил парижскую квартиру с неоконченными полртнами и помчался в эти места, к Дунаю поближе.

Он изнывал от безделья и все время расспрашивал, когда же начнется переправа и когда русские войска высадятся на тот берег. Ему говорили, что надо сначала подвести войска и переправочные средства, найти удобное место для переправы, затем обмануть турок, чтобы понести наименьшие потери. Он соглашался, что так и должно быть, но усидеть на месте не мог. Напрашивался на любую вылазку, лишь бы оказаться в деле, желательно погорячей и поопасней.

Он даже обрадовался, когда сильная стрельба подняла его с постели. «Началось!»– подумал он, выбегая на улицу. Это было в местечке Журжево на берегу Дуная. Турки по непонятной причине открыли такой огонь, что сильно напугали обывателей, решивших, что противник вот-вот переправится на этот берег. Жители местечка спасались от обстрела и покидали дома, а Василий Верещагин сломя голову бежал им навстречу. Он перебрался на пустую барку и спокойно наблюдал, как снаряды сначала отбили у нее нос, а потом разворотили и середину. Он стоял не шелохнувшись, с удовольствием отмечая, что это и есть настоящий бой и что огонь иначе, чем адским, назвать нельзя. Лишь на мгновение у него появилась беспокойная думка: а если один из снарядов попадет в него? Но огорчение вызывало не то, что его убыот, а то, что потом его не отыщут: никто ведь не знает, куда в это утро так поспешно бежал художник! «Вы не видели ураганной артиллерийской стрельбы, где же вы были?»– спросили у него, когда прекратился огневой налет. «А я был вон на той барке, которую так сильно разворотило», – ответил он без рисовки и повел генерал-майора Скобелева-младшего на вспаханный снарядами берег реки. Скобелев поразился, как это не скосило огнем художника, а художник высказал досаду: почему он, поторопившись, не захватил с собой ящик с красками, не набросал на холсте эти впечатляющие взрывы?

Потом он часто наведывался в те места, где особенно сильно стреляли, где он мог видеть людей в опасной, подчас смертельной обстановке и восхищаться их хладнокровием, выдержкой, смекалкой и мужеством.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю