Текст книги "Контрудар (Роман, повести, рассказы)"
Автор книги: Илья Дубинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 45 страниц)
Бородач, предоставив Булату самому закончить письмо, встал с нар и направился в угол, где сидела Мария. Заметно волнуясь, он обратился к ней, теребя бороду:
– А за это самое, товарищ женщина, прошу извиняйте. Вижу – ошибку врезал.
– За что же тебя извинить, дорогой?
– За финарь. Дурное слово сорвалось с языка. Видать, у тебя это штука давняя.
– Да, – глубоко вздохнула Мария, – и тебя лупцевали по лицу, и мне досталось. Было время, когда наши физиономии дешево стоили.
– А што же с тобой случилось, голубушка? Ты же генерала Медера не знала.
– У меня был свой Медер. Не хуже твоего.
– Ежели не секрет, расскажи.
– Что же, расскажу, – продолжала Мария. – Про тяжкую долю мастеровщины. Мать умерла, отец запил с нужды и горя и отдал меня в поденщицы к французу Навалю. Слышал, есть такой в Николаеве завод, корабли строит? Там стал меня обхаживать один маляр. Ну обвенчались мы с ним. Был он намного старше меня.
– Ну, дело понятное, – покачал головой Чмель и, посмотрев на лицо Марии, добавил: – С этакой штукой и деду будешь рада!
– Нет, папаша, этой штуки у меня тогда еще не было. Всех женихов погнали на фронт, а я из всех невест – наистаршая. Да к тому же нужда – больной отец, полон дом ртов… А тут за свадебным столом выпила я, запела с горя: «Город Николаев, Французский завод, там служил мальчишка двадцать первый год!» Мой хозяин и взъелся с тех пор. Покоя мне не давал: с тем не балакай, на того не гляди. А то, бывало, говорит: «Выскочили бы у тебя чирьи на физии, может, меньше бы на тебя зенки пялили». Однажды он со злости взял да обрезал мне косы. А были они у меня до колен. Ну и все же на меня поглядывали. Тогда, напившись, ни с того ни с сего брызнул в меня серной кислотой.
– Ишь ты, окаянный! – вскрикнул Чмель. – В нашей Свистуновке тоже случилось такое. Суперница ошпарила. А штоб родной муж?!
– А вот было, – продолжала Мария, – но я это стерпела. Одно я стерпеть не могла. В пятнадцатом году навалевцы забастовали, а мой пошел против всех: работал. Каково это было мне, если я – член забастовочного комитета? Плюнула на него, ушла, только вот меченой на всю жизнь осталась.
– Ну и где он, этот твой ирод?
– Он свое получил. Главных забастовщиков погнали на фронт, а которые остались, – отворачивались от него. Стали его называть не Архип Коваль, а Архип Наваль. Ну, у нас частенько случалось, что маляры падали из люлек в воду. А тут Архип полетел вместе с люлькой… И не выплыл…
Довольный собой, Чмель ухмыльнулся в щуплую свою бороденку. Доверительная беседа с этой Коваль да еще ее щедрый дар говорили о многом. Бородач бросил косой взгляд в темный угол, откуда доносился густой храп Кашкина. Что говорить – его закадычный друг вечно таков. Дрыхнет! И это в самые рисковые минуты их тревожной жизни. Что эти бойкие ребята могут на первой узловой сдать их заградиловке или даже в Чека – ему нипочем. Вечно сушить мозги ему, Селиверсту. Сушить мозги и выкручиваться.
Сдается, он крепко залепил глаза этим петушкам. И Свистуновкой, и святым Феодосием, и зверюкой Медером, и теми чертовыми калошами. И цветами, и ранжереей. Цветовод, что ни говори, не кровосос-свиновод. Трудящий! А главное – это письмецо Аграфене Евлампиевне. После него лишь дурень будет еще думать о заградиловке или же коситься… Не доверять… А там ночь сама подскажет, что делать. Есть еще время сигануть в пристанционную сирень. Да и на фронт топать еще совсем даже не поздно…
Письмецо, пожалуй, ежели оно угодит в Свистуновку, обелит их сполна. А с этими ребятами любая часть примет их к себе. Видать, молодняк не брешет – валит на передовую подмога. И еще каковская! Знать, нашлась сила супротив белой казачни. Знать, можно вполне располагать – наша возьмет!
И нежели ждать контру в Свистуновке с вилами и топорами, то куды лучше защищать свою ранжерею вместе с боевыми дивизиями под Осколом, откуда они с Хролом смылись. Крошить там медеров-лупцовщиков и обманщиков – гусарских офицеров. Супротив всей этой шатии не пособил тогда святой Феодосии, не поможет он и нынче. Видать, святые за контру, а нашу сторону, сторону сиволапых, держит мастеровщина да вот эти… За них тебе и цепляться, удалой молодец Селиверст. Тебе и твоему дружку Хролу.
И к тому же совесть. Закопошилась. Тормошат. Растеребили ее эти молодняки. Подумать: стал бы генерал Медер или же тот пестрый индюк – его адъютант – разводить с ними беседы, да все более душевные, делиться последним куском сала, крайним комком сахару… Дудки! Шиш с маслом! Еще твое заграбастают…
Вот так, то раздираемый глубокими сомнениями, то взбодренный добрыми порывами, бородач не давал ни на миг покоя ни своим мозгам, ни своему изворотливому языку.
Приблизился румяный вечер, за ним пришла темная-претемная ночь. Чмель не без труда растормошил земляка. Протянул ему свой замасленный, густо пропитанный потом кисет, вновь отяжелевший от щедрот молодых пассажиров теплушки. Друзья задымили, тихонько пробрались к широко раскрытым дверям. Сели на пол, опустив наружу хорошо отдохнувшие за день ноги. Сначала они густо и часто пускали дым – первый признак интенсивной работы мысли. Не проронив ни слова, каждый знал, о чем думает другой. Надо было многое сказать друг другу, но будто окаменевший язык не хотел ворочаться.
Воинский состав, переполненный киевскими добровольцами, приближался к узловой станции. От нее рукой подать и до Свистуновки. Уже неугомонные колеса переполненных вагонов бодрее застучали на перекрестках входных стрелок. Настал решительный миг, какие не так уж часто бывают в жизни каждого человека. Да или нет? Вправо или влево? По совести или против нее?
А тут с верхних нар раздался звонкий голосок флотского товарища:
– Вот и станция. Ежели что, мужики, то с богом…
Вот тут-то щупленький бородач Чмель, словно вросший уже своими цепкими корнями в свежую благодатную почву, бросив взгляд, полный человеческого тепла, на спящих коммунаров, аппетитно зевнул и, перекрестив с большим рвением широко распахнутый рот, положил руку на плечо земляка:
– На боковую, Хрол, што ли?
7Штаб 42-й стрелковой дивизии, бывший 4-й партизанской, расположился в деревне Казачок на магистрали Купянск – Касторная.
В порыжевшее, давно не мазанное здание сельской школы поминутно входили люди. К одному из его окон тянулись жилы телефонных проводов. У входа в штаб прогуливался часовой, в летнем обмундировании, в выцветшей, почти белой фуражке, с перетянутым через грудь холщовым патронташем.
Где-то севернее Нового Оскола, оседлав железную дорогу, закрепились полевые части дивизии.
Борьба против сильного своим офицерским костяком и боевой выучкой врага заставила части Красной Армии отказаться от кустарной войны, которая велась преимущественно вдоль линии железной дороги. Малоопытные командиры при малейшем нажиме врага грузили людей в эшелоны и отходили к следующей станции, оставляя противнику значительную территорию и десятки населенных пунктов.
Восьмой съезд партии принял решение о перестройке всего военного дела, о широком использовании старых специалистов. Ленин требовал, чтобы война велась по-настоящему, на научных военных основах. Безбоязненно были призваны и направлены в Красную Армию тысячи царских офицеров, начиная с прапорщиков и кончая генералами. Бесчисленные и почти бесконтрольные отряды сгруппировали в полки и дивизии, установив для них общеармейскую нумерацию. Отобрали эшелоны, заставив опиравшиеся на них войсковые части сойти на матушку-землю. На всех угрожаемых направлениях, введя трудовую повинность для буржуазии, создали оборонительные рубежи с окопами, пулеметными гнездами, проволочными заграждениями.
На основном направлении Харьков – Курск наступила передышка. Шквальные атаки деникинских офицерских полков и донской кавалерии разбивались где-то далеко на юго-востоке о твердыни Царицына. 42-я дивизия отбивала не столь уже частые наскоки белоказачьих гундоровских полков. Оставаясь на старых позициях, она впитывала в себя внушительную подмогу – новое пополнение красноармейцами, политическим и командным составом, материальной частью.
42-я стрелковая, бывшая Украинская партизанская дивизия, считалась самой боевой среди прочих соединений 13-й армии. Ее полки насчитывали в своих рядах много гришинских шахтеров, луганских металлистов, старобельских партизан. В первую драку с врагом неудержимо рвались проходчики, навалоотбойщики, крепильщики, камеронщики, врубмашинисты, всё, как они сами себя называли – кайловое и обушковое братство. Отличались и сталевары, горновые слесари и токари Криворожья. Не отставали от них и красные армейцы – шумные селяне Славянщины и Изюмщины. А с ними – мужественные сыны далекой Чувашии и соседнего с ней марийского края, земли которого упираются в широкую и привольную Волгу.
Показывая пример доблести и отваги, цементировали это монолитное и несгибаемое советское воинство 42-й стрелковой шахтерской дивизии Донбасса не только партийцы из его шахт, рудников и цехов, но и добровольцы – верные бойцы ленинской партии, коммунары Киева, кварталы которого спокон веков упираются в буйный и прекрасный Днепр.
Все они, все эти воины-богатыри, оставляя на своем боевом пути десятки и сотни лучших товарищей, сдерживали натиск белой орды[1]1
Проживающей ныне в Попасной ветеран дивизии, военный комендант Донецка (Юзовки) после освобождения от деникинцев в декабре 1919 года, А. Г. Ручко пишет: «Отступая из Донбасса, 42-я стрелковая дивизия, ядро которой состояло из закаленных в боях партизан, пополнялась главным образом за счет шахтеров-добровольцев. Особенно много пришло в дивизию горняков из Сокологоровки, Золотого, Горного, Тошкивки. Это было надежным пополнением. Лишь в 375-й стрелковый полк влилось более 400 шахтеров, в 373-й – более 300» («Ленінським шляхом», Ворошиловград, 30.X.1971).
[Закрыть].
Петра Дындика назначили политическим комиссаром штабного кавалерийского эскадрона. Ядро его составляли обстрелянные партизаны Донбасса. В Казачке поредевший в боях эскадрон пополнили добровольно явившимися дезертирами. Всадники эскадрона, неся службу летучей почты, находились все время в разгоне. Они возили пакеты из штаба дивизии в ее бригады и полки.
– А ты на лошади ездить умеешь? – спрашивали Дындика в политотделе.
– Будьте в спокойствии, касатики. На реях кто верхом ездил? Моряк Дындик. На буферах кто марши-походы совершал, без седла, имейте в виду? Он же? Минер Дындик в семнадцатом году, плавая на корабле-дредноуте, на благородной лошадке проехался. Самого адмирала Зубеева взнуздал. А он норовистый был конь.
Булату предложили поехать комиссаром одного из стрелковых полков.
– У тебя, – говорили ему, – боевой стаж, да и на курсах неплохо подковался.
– Рановато на полк, зелен, – отказывался Булат. – Еще политбойцом – понимаю. А вообще, прежде чем идти в горячее дело, не вредно недельку-другую изучить обстановку, людей.
Его назначили лектором на дивизионные курсы, готовившие низовых политических и партийных работников.
Маруся Коваль, Дындик, Булат поместились на квартире у местного мирошника.
На одном из сельских митингов крестьяне решили отобрать у кулака-полупомещика землю и оставить его хозяйничать на паровой его мельнице.
В одной из комнат огромного дома поместились Булат и Дындик. Маленькую, как клетушка, светелочку возле сеней заняла Мария Коваль, назначенная начальником политотдела дивизии. В помещичьем зале расположился новый начальник штаба 42-й дивизии Парусов и его адъютант Карлуша Кнафт. Оба они по мобилизации бывших офицеров недавно прибыли на фронт.
На стенах всех комнат помещичьего дома висели выцветшие олеографии. Они изображали обвешанных зайцами охотников в широких шляпах с традиционным егерским перышком.
В первый же вечер Маруся Коваль занялась общим хозяйством.
– Здорово люди живут, – ввалившись в кухню, съязвил Кнафт, – убей меня киця лапой – пахнет молочным киселем…
Адъютант наштадива бросил вестовому связанную курицу, оттянул назад донце офицерской фуражки, поправил на ней ремешок и стал стряхивать перья, приставшие к синим, с белым кантиком земгусарским брюкам.
– Молоко у нас не стреляное, покупное, – отрезала Маруся.
Кнафт выскочил, приказав на ходу вестовому:
– Живей потроши курицу, Аркадий Николаевич вот-вот придут.
Вечером, во время ужина, Дындик, уплетая за обе щеки, нахваливал хозяйку:
– Маруся-касатик, где ты все эти науки произошла, неужто у Наваля? Это же не кисель, Маруся, а настоящий крем-брюле, поль-де-кок, аре-маре.
– Эх, Петя! Вымотала меня работа шишельницы, а еще была большая семья. Кормила своих сестер, братишек.
Поужинав, Дындик встал, вынул из кармана ножик, подошел к тяжелой бархатной портьере:
– Вот будут фартовые онучи-портянки.
– Петро, – рассердилась Маруся, – если хочешь жить с нами в ладу, брось эти барахольные штучки. Не забудь – ты политком эскадрона…
– Пожалела буржуйское добро. Это же мелочь, копейка. И не для себя вовсе стараюсь. У меня один боец носит сапоги на голу ногу.
– Дело не в мелочи и не в стоимости, – строго сказал Булат. – Мы не банда. Срежет занавеску Дындик, а слава пойдет о всей Красной Армии.
В соседней комнате вновь назначенный начальник штаба дивизии Парусов обедал вместе с Кнафтом и новым командиром штабного эскадрона Ракитой-Ракитянским, так и не избежавшим призыва в армию.
– Премного вам благодарен, Аркадий Николаевич, – начал беседу Ракитянский. – Все-таки здесь, возле вас, как-то лучше, спокойнее. Есть с кем посоветоваться, э, поговорить…
– Да, – ответил наштадив, поглаживая пышные, тронутые первой сединой русые усы. – Начальник дивизии долго не соглашался, хотел поставить на эскадрон этого самого, что с нами прибыл… полупехотного прапорщика.
– Ромашку? Понятно, хорошо иметь во главе штабного эскадрона не безграмотного солдата, вроде моего предшественника, чумазого Сливы, и не природного золотопогонника, – засмеялся бывший гусар, – а военспеца, если не большевика, то хотя бы левого эсера. Извольте только, милостивые государи, вникнуть в суть этого магического слова – пра-пор-щик! А вспомним с вами, друзья, старинную армейскую мудрость: какая разница между фельдфебелем и прапором? Фельдфебель выколачивает из молодого солдата домашнюю дурь, а прапорщик вколачивает в него казарменную мудрость… Ха-ха-ха!
– Насилу уломал. Помогло письмо Истомина.
– Какого Истомина? Полковника генерального штаба?
– Так точно, бывшего генштабиста. Сейчас он работает в штабе Тринадцатой армии.
– Ну, раз так, тогда, э, армейскому штаб-ротмистру Раките-Ракитянскому можно командовать красным эскадроном. А часть неплохая. Сегодня делал выводку. Такие кони у нас в полку были лишь в начале германской войны. Кони как львы, Аркадий Николаевич.
– А люди? – спросил Парусов.
– Люди как звери… – шепотом процедил командир штабного эскадрона. – Так и кажется – к стенке поставят.
– В этом эскадроне, если позволено будет сказать, настоящие головорезы, – обсасывая куриную косточку, добавил адъютант, давно ожидавший подходящей минуты, чтобы включиться в разговор старших командиров.
Вначале, когда его призвали в Красную Армию, Кнафт долго ходил сам не свой, чувствуя себя посторонним в чуждой ему среде. Но вскоре воспрянул духом, – его определили адъютантом к наштадиву. Все же он был для своей должности достаточно грамотен и внешне подтянут. А сейчас, общаясь с бывшими гусарами, которые при царизме гнушались бы подать ему руку, Карлуша вовсе стал ходить козырем.
Правда, он морщился при мысли о том, что неотесанный грузчик из конторы его отца Дындик пользуется одинаковыми правами с бывшим штаб-ротмистром, но он утешал свою мещанскую спесь тем, что и для него недоступное стало доступным.
Нет, рассуждал бывший земгусар, революция не такая уж плохая штука, если он, Карлуша Кнафт, может сидеть за одним столом с такими людьми, как Парусов, Ракита-Ракитянский.
В комнату, фыркая и виляя хвостом, вбежала собака. Мокрую, слюнявую морду положила на стол.
– Что, наши соседи не соизволили тебя накормить? – адъютант бросил собаке обглоданное крылышко.
– Да, соседи! – покачал головой Ракита-Ракитянский. – Вот я не пойму одного. У нас, э, знания, опыт, навыки, у нас были блестящие таланты, умы – Корнилов, Каледин, Алексеев. У нас битва на Куликовском поле, Полтава, Берлин, Париж, Плевна, Измаил.
– Добавьте, – иронически усмехнулся Парусов. – Севастополь, Цусима, Мукден, Карпаты, Лодзь…
– Возьмем вас, Аркадий Николаевич. Вы окончили императорское Николаевское кавалерийское училище, командовали эскадроном, долго служили бок о бок с генералом Штольцем, вы блестящий тактик, имеете опыт, знания. А кто здесь верховодит? Полуграмотная работница, грубый моряк, юнец Булат – говорят, какой-то столяришка, да начдив-боцман, брат знаменитого балтийца Дыбенки, и комиссар дивизии – слесарь Боровой. В нашем старом гусарском эскадроне я бы их в седло – да так, без стремян, быстро вытрусил бы из них полову, да!
– Скажите, Глеб Андреевич, вот в эскадроне вы не заметили, кого больше слушают солдаты, кавалеристы?
– Солдаты подчиняются мне.
– Подчиняются вам, а слушают грубого моряка!
– Да к тому же еще не какого-нибудь, разрешу себе выразиться, а Джека Лондона, – фыркнув в ладонь, вставил свое слово адъютант.
– Это какого еще Джека Лондона? – удивились оба бывших гусара.
Тут Кнафт рассказал старый анекдот о Дындике.
– Да, – продолжал сокрушаться Ракитянский, и не подозревавший, что это ему, Дындику – его политкому, три года тому назад он отвалил пятерку за переноску «Стенвея», проданного институту благородных девиц. – Комиссары суют свой нос во все щели. До всего им дело – этим политическим попам. Раньше армейские батюшки знали – один день в неделю служить молебны и шесть дней хлестать с офицерами жженку. А этот, нынешний клир, сам не пьет и другим не дает. Мало того что с утра до ночи служат молебны, еще ходят за тобой по пятам. Ну, ничего, зато лошадку, э, я себе подобрал – картинка! Стопроцентный араб!
– У них в штабном эскадроне, позвольте мне добавить, одни породистые кони. По пути отступления все помещичьи конюшни обчистили, – откликнулся Кнафт.
– Ясно, помещичьи, – подтвердил Ракитянский. – Не из хлева же Панька Бесштанного выводить полукровок! Кстати, знаете, господа, кто попал ко мне в строй? Тот самый обалдуй, который спас меня от гауптвахты в Киеве. Помните, Аркадий Николаевич, э, презабавную историю с калошами? Мир все-таки тесен. И, представьте, он меня сразу узнал.
– И как обошлась встреча? – спросил Парусов.
– Преоригинально. В первый же день на занятиях «пеше по конному» после моей команды «вольно» выходит он из рядов и прямо ко мне. «С одного боку, – говорит он, – хорошо, што калоши были новые, – я за них выручил на полкварты, а с другого боку – не очень-то: нестоптанными рубцами комендант Медер мне всю физиономию искровенил. Вот за это самое, товарищ эскадронный, с вас, за кровяной урон, мне бы кобыленку по-виднее».
– Что же, расквитались вы с ним? – усмехнулся наштадив.
– Где там! Попробуй я, э, дать кому-нибудь коня! У нас эти вопросы решает «голос народа». Этот бывший выборный командир Слива – он здорово влияет на массу. Правда, замечаю – новый политком начинает прижимать и Сливу. А вначале как будто два медведя забрались в одну берлогу.
– Простите, господа, – вмешался в разговор Кнафт. – А я этого бородача встретил – под ним славная лошадка.
– Он ее получил тут же, как только люди узнали историю с калошами. Они долго смеялись, слушая рассказ Чмеля. Ему дали коня и сказали: «Ну, а эскадронного ты должен простить не за что-нибудь, а за смекалку». Слушал я их разговор, а сам думаю, – ладно, раб божий Глеб, попался ты этому Чмелю в девятнадцатом, а не в семнадцатом году. Лежал бы ты, э, под саблями, как и бедняга фон Штольц.
Ракита-Ракитянский, загадочно улыбаясь, достал из кармана бутылку.
– Стаканы! – скомандовал он Кнафту.
– Что? Вино? Не пью! – отказался Парусов. – Я дал себе зарок: пока не наступит полная ясность, не пить ни капли вина.
– И я не пью – мой политком страшнее всяких зароков. Это не вино, медок!
– Откуда?
– Тут у меня, э, завелась одна добрая душа.
– Вы неисправимы! – покачал головой Парусов.
– И не думаю исправляться. Живу по девизу: жеребец, махрец, бабец! Берите стаканы. За полную ясность!
Все чокнулись. Кнафт, чувствуя себя на седьмом небе от оказанного ему внимания, полный адъютантского восторга, преданно посмотрел в глаза Парусову и, зажав в руках полуосушенный стакан, затянул:
Выпьем за Аркашу, Аркашу дорогого,
А пока не выпьем, не нальем другого…
– Что за мещанство! Прекратите это кривлянье! – передернулся, изменившись в лице, Парусов. – Кто вас этому научил?
– Пей, адъютант, – скривил губы Ракита-Ракитянский. – Другого стакана тебе не видать… проштрафился…
– Усердие не по разуму! – продолжал дуться Парусов.
– Чего вы ждете от человека, который лезет в солонку пальцами, – презрительно скривил губы Ракитянский.
После небольшого раздумья сказал:
– А среди земгусаров попадались ушлые!
– Что-то я не встречал, – ответил Парусов, недружелюбно взглянув на адъютанта.
– А головной атаман Петлюра! Он ведь тоже из земгусарского племени!
– По войску и атаман! – презрительно скривил губы Парусов.
– Эх, осточертела мне эта роль дивизионного почтальона! – наполняя стаканы, вздохнул бывший штаб-ротмистр. – Только и знаешь рассылать пакеты. Скорее бы, э, на фронт!
– Здесь вам плохо? – спросил Парусов. – Тишина, оклад фронтовой, паек командирский!
– Мертвечина. Люблю, чтоб все кипело вокруг, мне нужны новые впечатления, сумбур походной жизни.
Кнафт, поставив пустой стакан на стол, отошел в уголок, уселся на своей койке. Достал со стены перевязанную розовым бантом гитару. С обидой на кислом лице затянул:
Тихо шепчет дьякон седенький…
За поклоном бьет поклон
И метет бородкой реденькой
Вековую пыль с икон…
– А вас, Глеб Андреевич, не смущает вероятность встречи с близкими друзьями? – продолжал Парусов. – Вам хорошо известно, – кавалерийских офицеров больше на той, чем на этой стороне.
– Эх, дорогой Аркадий Николаевич, – загадочно улыбнулся Ракита-Ракитянский. – Мне-то, знаете, недолго пришлось оставаться на позициях, а вы там были всю войну. Толковый командир, даже в коннице, имеет тысячу возможностей держаться подальше от водоворота. Сумей пользоваться мудростью: «Не тронь меня, а я тебя не трону».
– Да, я знаю. И это обошлось недешево императорской армии.
– На войне надо так, – рассуждал Глеб Андреевич, – день да ночь – сутки прочь. Главное, э, суметь только отписаться. Выслать вперед два-три дозора, они там попукают из ружьишек, а ты сочинишь реляцию: «Вверенный мне эскадрон, выполняя порученную задачу, проявив неслыханную отвагу и героизм, бросился в решительную атаку, но противник, превосходя нас числом, создал впереди себя сплошной вал огня, сквозь который трудно было пробиться. Несмотря на численное и огневое превосходство врага и неблагоприятные условия местности, нам после неоднократных решительных атак удалось смять один батальон врага. У противника пятьдесят убитых, сто раненых; наши потери – один раненый, один без вести пропавший. Я лично находился впереди, возглавляя атаки эскадрона».
– Чего-чего, а этого было сколько угодно, – звучно рассмеялся Парусов. – Кто вписывал свои подвиги в историю русской армии кровью, а кто чернилами.
– Да, одни работали саблями – и зря, а другие налегали на перо – и они воспользовались всеми благами армейской жизни, – подтвердил Ракитянский, – были, э, георгиевские кресты офицерские и солдатские, были кресты штыковые и карандашные. Я говорю – главное суметь отписаться, а там и чины, и ордена, и посты, и почет…
– Не думаете ли вы воскресить эту практику, Глеб Андреевич? Предсказываю полный провал.
– Почему вы так думаете?
– Знавал я в старой армии таких: поставишь ему задачу, он первым долгом старается тебе доказать, что она невыполнима. А здесь скажешь любому комбригу: «Это трудная миссия», а он: «Ничего, приказывайте, сделаю». И к тому же комиссары начеку.
– Вы хотите сказать – глаза и уши! Комиссар начеку – и военспеца в Чека! Все падки к славе. Можно кого угодно замаслить. Кто откажется, э, от чина или орденка?
Кнафт, слушая беседу командиров, рассеянно напевал одно и то же:
Тихо шепчет дьякон седенький…
– Па-аслу-шай, эй, ты, а-ля Вертинский, – гаркнул Ракита-Ракитянский, – брось выть! – Затем добавил упавшим голосом: – Смотался бы лучше, Карлуша, в Старый Оскол за марафетом. Нанюхался бы, что ли? Такая тошнота несусветная!
– Так и лечу, аж спина мокрая! – окрысился обиженный адъютант и продолжал бренчать струнами.
После обеда, когда за ушедшим Ракитой-Ракитянским хлопнула дверь, Парусов прилег на кровать. В связи с затишьем на фронте такую роскошь можно было себе позволить.
Кнафт последовал примеру начальника. Он долго лежал на спине. Услышав щелканье портсигара, поднял голову, облокотился на подушку.
– Аркадий Николаевич, вы еще не изволите спать?
– Нет, курю, – ответил Парусов.
– Знаете, Аркадий Николаевич, – захлебываясь, начал Кнафт, – а эта политбаба поселилась отдельно недаром. К ней ходит тот новый политчудак.
– Карлуша, прошу вас, бросьте об этом говорить. Меня это не интересует.
– Покорнейше прошу меня простить, Аркадий Николаевич, но я еще не знаю ваших требований. Вот с вас, Аркадий Николаевич, можно портреты писать. Вы очень, очень похожи на знаменитого оперного солиста Хромова. Это наш друг. Он часто ходил к папе в контору.
Против помещичьего дома среди запущенного парка серебрился небольшой пруд. На его берегу после ужина сидели коммунары. Долго не умолкали в парке украинские песни. Маруся затянула: «Ой, не світи, місяченьку». Товарищи поддержали ее.
Здесь, в Казачке, далеко от меж Украины, несколько тоскливо звучали песни, родившиеся там, у берегов родного Днепра.
– Ну и голосок у тебя! – восхищался Марусей Дындик.
– Жаль, нет тут какого-нибудь «Беккера» или «Джека Лондона», – поддел моряка Булат. – А то бы враз организовали концерт.
– Не удивляйтесь, ребята, – пояснила Маруся, – подростком еще я «Исполать» пела, в хоре участвовала. Отцу часто говорили: «Отдай девку в учение, в люди выйдет». А он упрямился: «Найдется кому петь господам, пускай народу душу радует», – и потянул меня на работу в горячий цех. Эх, как вспомню, дорогие товарищи…
В многочисленных комнатах помещичьего дома один за другим гасли огоньки. На верхушках столетних дубов улеглась воронья возня. Давно прекратили однотонное кваканье лягушки. Коммунары поднялись с мест.
У порога своей светелочки Маруся остановилась.
– Зайдемте, ребята, ко мне, поболтаем. Что-то спать неохота.
В комнатушке было так тесно, что всем пришлось усесться на узкой койке. Дындик, заметив, что Маруся обращается больше к Алексею и слушает только его, нарочито зевнув, отправился к себе.
Прошел долгий, томительный час, а может быть, и больше. Дындик не спал. Тысячи блох, гнездившихся в войлочном тюфяке мельника, зверски жалили тело. Уже простыня и одеяло его лежали на полу. Тревожные мысли донимали моряка. Он думал о своих жестких волосах и неистребимых веснушках. Завернувшись в одеяло и осторожно ступая по скрипучим половицам, чтоб не разбудить невинно посапывавшего в углу Алексея, он, захватив кисет с табаком, направился к выходу. У дверей светелочки заметил Кнафта. Из-за дощатой перегородки доносился гневный голос Марии:
– Безобразие! Уходите вон, сейчас же…
Дындик со злостью одной рукой схватил Кнафта. Подтолкнул его сзади коленом и тихо, совсем тихо, чтоб никто не слышал, прошипел:
– Катись отсюдова, чертов земгусар! Не топчи людям паркет-палубу!
Карлуша Кнафт, считавший ниже своего достоинства заглядывать в мастерскую Циммермана, никогда не сталкивался с Булатом. Но Петра Дындика, не раз перетаскивавшего инструменты на третий этаж собственного дома Кнафтов на Николаевской улице, он помнил хорошо. Поэтому, не вступая с моряком в пререкания, он молча, подгибая колени, отправился спать.
Заложив сильные руки под голову, Мария с широко раскрытыми глазами лежала на койке. Она смотрела на бледный диск луны, плывший над зубчатыми кронами сумрачных лип.
Долго не унималось возмущение, вызванное неожиданным появлением Кнафта. «Расскажу Боровому, – подумала Мария, – пусть отчитает этого хлюста…»
Медленно опускались отяжелевшие веки. Но сон не приходил. Она перебирала в памяти все, что волновало ее днем на работе.
В 370-м полку выбыло из строя пять политруков, в 371-м – перебежал к белым начальник штаба полка, красноармейцы ропщут – «вот и военспецы». Неблагополучно в дивизионе Каракуты. Туда скоро поедет Боровой, надо послать с ним и Медуна.
За стеной однотонно тикали ходики. Мария закрыла глаза. Вспомнилось детство, мать, прожившая тяжелую жизнь без счастья. Ее собственное неудачное замужество, без любви и привязанности. Всем существом она окунулась в революционную борьбу. Жизнь интересна и радостна, но счастья личного у нее нет.
Мария шумно вздохнула. При мысли об Алексее у нее становилось теплее на сердце… Как бы ей хотелось окружить молодого коммунара материнской нежностью, заботой…
Сегодня, прощаясь с ним, она дольше обычного задержала его руку, но он этого не понял или не хотел понять. Спокойно сказал ей: «Спи, Мария, ты устала, тебе надо отдохнуть». Да ведь она, Мария Коваль, «меченая». Чмель и тот сразу обратил внимание на ее обезображенное лицо.
Луна то скрывалась среди легких туч, то вновь появлялась и еще больше навевала грусть своим бледным мерцанием.
Мария почувствовала себя одинокой, никому не нужной. А так хотелось душевного тепла…








