412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Дубинский » Контрудар (Роман, повести, рассказы) » Текст книги (страница 25)
Контрудар (Роман, повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 08:36

Текст книги "Контрудар (Роман, повести, рассказы)"


Автор книги: Илья Дубинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 45 страниц)

50

По широкому тракту, бежавшему от Днепра через Перекоп и Армянский базар в глубь Крыма, спешили к высоте 9,3 навстречу боевым порядкам латышей, английской выделки, врангелевские броневики. Один за другим мчались они в метелях густой таврийской пыли. Но вот навстречу им понеслись знаменитые пулеметные тачанки и, совершив лихой разворот, встретили врага дождем бронебойных пуль.

Вслед за броневиками с треском и грохотом ползли степью неповоротливые, наглухо закрытые английские ромбовидные «виккерсы». Ни ног, ни колес, – припав брюхом к земле, они безостановочно ползли вперед.

Зашумели красноармейцы:

– Танок!

– Танк!

– Танка!

– Вот тебе танта-Антанта!

– Танька, а ну встань-ка!

«Виккерсы» приближались с лязгом, шумом и грохотом. Выстрелы заточенных в них пулеметов тонули в страшном гуле моторов и грохоте гусеничных лент.

Полк медленно, отстреливаясь, отходил к высоте 9;3.

– Ну и раздули эту чертовину. Танки да танки. А вдуматься, так ничего страшного нет, – отводя эскадроны на новую линию, сказал Ромашка.

Булату нравилось настоящее или деланное спокойствие Ромашки. Алексей, наблюдая в бою с конногвардейцами за новым командиром полка, радовался. Он увидел, как вырос за последнее время человек, как, столкнувшись с настоящими трудностями, окрепла его воля.

– Мне кажется, – ответил Булат, – что всякое новое оружие действует не столь своими особенностями, как новизной.

– Правильно, – согласился командир. – Но…

Совсем близко просвистели пули, посланные одним из «виккерсов».

– Я ранен, – прошептал Ромашка и остановил коня.

– Как?.. Куда?.. – встревожился Алексей.

– В ногу, товарищ комиссар, в ногу.

– Ну, езжай, Юрий Львович… Быстрее на перевязочный пункт…

Ромашка, бледный, но спокойный, повернул коня.

Без фуражки, без сапог, бросив все это на дно свежей воронки, со связкой бомб полз, как ящерица, Епифан. Дождавшись «виккерса», носившего на борту надпись «Великий князь Михаил», встал на ноги. Засунув бомбы за пояс и опираясь разутыми ногами о заклепки брони, боец забрался на крышку чудовища.

Епифан протянул руку Чмелю, помог ему влезть на танк.

«Черти» выбрались из воронок и осторожно, неся в руках драгоценные гранаты, крались к гусеничным машинам.

Водитель «Великого князя Михаила», стараясь избавиться от непрошеных пассажиров, то давал полный газ, то резко останавливал танк. А Чмель, цепляясь пальцами за шляпки заклепок, орал на всю мощь легких:

– Возил тебя, великий князь Михаил, мой дружок Хрол, а теперь я сам на твоем горбу покатаюсь. Открой, гад! – забарабанив по броне «Великого князя Михаила», крикнул, тряся бородой, Чмель. Над его головой, содрогаясь в танковой башенке, затарахтел пулемет.

Епифан, не добившись ничего наверху, скатился вниз и, прижавшись к борту машины, сунул под гусеницу связку бомб.

Танк подпрыгнул. Стальная лента, рванувшись вверх, сшибла с ног Епифана, тяжело ранив бойца.

Распахнулись дверцы «виккерса». Танкисты – британские офицеры в черных кожаных шлемам, – выбравшись наружу, бросились наутек к Турецкому валу.

Булат пригнулся к гриве коня. Рука, зажавшая клинок, налилась тяжелым свинцом. Рядом с ним, нахлестывая лошадь, скакал разъярившийся Слива.

«Удирает Антанта, – подумал Алексей, догоняя врангелевца, – спасается». Но если беляк остановится, повернется, на один лишь миг овладеет собой, тогда на степи вместо черного посланца Черчилля останется он, большевик и политический комиссар красноармейского полка. – Булат.

Алексей, взметнув высоко клинок, опустил его на голову удиравшего танкиста. Рука Булата враз освободилась от тяжелого свинца.

Чмель, знавший уже о том, что обидчика настигло возмездие, вытащил из-за голенищ старые резиновые подошвы, зло плюнул на них и со словами: «Ну вас куцему под хвост» – швырнул их в разверстую пасть английского танка.

Бесконечная волна лошадей развернулась от Янги-Агача – садика у самого моря – и до тракта Чаплинка – Перекоп. Конная лава, заливая ровную перекопскую степь, устремилась вперед.

Уже между Преображенкой и Янги-Агачем червонные казаки вплотную сошлись с конницей генерала Морозова. Уже красная конница Советской Украины, упершись грудью в грудь донской кавалерии, теснила ее к Черному морю.

Из-за Турецкого вала все чаще выплывали врангелевские самолеты. Кружась над артиллерией и резервами примаковских казаков, они вырывали из их рядов все новые и новые жертвы.

От высоты 9,3 тронулась в бой 3-я кавалерийская бригада. Впереди, вправо уступом, с обнаженными клинками скакал Донецкий полк. Чуть сзади, влево, с наклоненными пиками, неслись «москвичи». Впереди полков, рядом, на коротком галопе, вели бригаду Полтавчук и Боровой. Оба спокойные, сосредоточенные.

Булат, зная, что вся эта лавина вот-вот врежется в живую массу врага, меньше всего думал об этом. Его мысли были заняты другим. Наконец-то он увидел – комбриг не только посылает части против врага, но и сам, сопутствуемый комиссаром, лично ведет их в конную атаку.

Булат был уверен в победе, в разгроме врага и чувствовал, что эта уверенность владеет сотнями людей. Алексей несся вперед, ощущая за собой единую монолитную массу.

От Перекопа, с небольшими зелеными знаменами в строю, в развевающихся по ветру бурках, мчались ингушские сотни Улагая. С визгом и завыванием, с боевым кличем «алла, алла» они сближались с бригадой.

«Москвичи» ударили в пики. Улагаевцы, воя, отскакивали назад, а затем снова, ослепленные фанатизмом, все лезли и лезли на «москвичей».

Закипела жесточайшая рубка. «Драгуны», «черти», «генштабисты», «полтавцы» лезли на белых, рубили, кололи их, а порою сами отбивались от булатных клинков – наследия шамилевских мюридов. Цепкими объятиями сворачивали головы, стаскивали врангелевцев с седел.

На большом сером коне бросился на Борового широкоплечий полковник. Искрами рассыпался удар двух лезвий. Кони остановились.

Боровой, не отступая перед врангелевцем, наносил ему неопытной, но сильной рукой слесаря тяжелые удары.

Палаш беляка ловко отражал частые выпады комиссарова клинка.

Собрав силы, Боровой взмахнул шашкой и обрушился на офицера.

– Черт побери! – воскликнул комиссар. В его руке остался обломок сабли. Полковник, рассвирепев, занес увесистую сталь.

– Я здесь! – Полтавчук выставил вперед свой кривой турецкий клинок.

– Полтавчук? – побледнел офицер. – Зря я тебя отвязал от кобыльего хвоста!

– Но я твои шомпола помню, гадина! – заревел командир бригады. – Получай, мы в расчете…

Взлетела рука бывшего шахтера, и белогвардейский полковник Кантакузен, отпрянув всем корпусом назад, соскользнул с залитого кровью седла.

Из-за вала спешили свежие врангелевские полки.

Фронт заколебался. Самолеты белых бомбили артиллерию и боевые порядки латышей. Тяжелые орудия врага, открыв бешеную стрельбу, возвели огненную преграду в тылу красной конницы, отсекая ее от пехоты.

Булат, зажав только что проколотую во время конной атаки руку, едва держался в седле. Повернув коня, галопом помчался к выемке, распластавшейся между Преображенкой и высотой 9,3.

Если успеет сделать задуманное, честь и хвала ему. Опоздает – позор. Этот его шаг объяснят тогда малодушием, дезертирством, бегством с поля сражения. Наконец вот она – выемка. Тут и там брели по ней ординарцы, связные, обозные.

– По ко-он-н-ням! По кон-н-ням! – с напряжением всех сил отчаянно надрывался Алексей.

Повинуясь тревожному кличу, вскочили в седла красноармейцы, стали строиться за развернутым знаменем, взятым тут же у артиллеристов.

Пушкари-знаменосцы с ассистентами, охранявшими святыню части, взгромоздились на своих тяжелых лошадей и пристали к Булату.

Из выемки, пересекая Перекопский тракт, Булат, возглавляя наспех сколоченный отряд, ударил в тыл ингушам.

Заунывный, тоскливый шакалий вой был ответом на эту неожиданную атаку. Но вот вновь вечернюю степь огласил неистовый, пронзительный свист двинувшихся в решительный бой всадников Полтавчука.

И снова вспыхнуло грозное «ура» и влево, у «москвичей», и в центре, где вели жестокий бой с врангелевцами латышские стрелки и герои Шахтерской дивизии, и вправо, под Преображенкой, у червонных казаков.

Кони боязно прядали ушами, несясь карьером по ровной степи. Кровавый смерч закрутил в своих объятиях сотни и тысячи людей и лошадей.

Свистом, гиком, звонким неумолкаемым «ура», давя их телами коней, гнали белых на Перекоп.

…Вечернее небо тяжелым колпаком повисло над степью. На западе горизонт опоясался узеньким кушаком золота.

Изможденные бешеной скачкой, боями, тяжелыми, небывалыми до сего потерями, глубоко скорбя о навеки заглохших сердцах боевых друзей, но с высоким чувством свято выполненного перед Советской отчизной сыновнего долга, тихо шли полки красной конницы на ночлег.

Слышно лишь было натруженное дыхание дьявольски переутомленных коней, беспорядочное позвякивание металлической оснастки боевого снаряжения, глухой топот копыт и бесконечные рулады тачаночных колес в чудовищно примолкшей после тяжких дневных стенаний Таврийской степи, да то неутомимое плескание сердитых черноморских волн, которое еще в прошлые грозные века будоражило кровь воинственных скифов, неугомонных генуэзцев, бесстрашных рубак бахчисарайских владык.

Булат, поддерживая раненое плечо, задумчиво брел без дороги. Ныло сердце от всего пережитого за день.

Особенно угнетала мысль о гибели друга. Опустив низко голову, Алексей разговаривал с ним: «Петя, Петя, не доведется уж нам вместе прогуливаться под каштанами Крещатика и на палубе «Никодима» совершать вылазки к устью Десны. Да, не будет греметь твоя песенка «Звони, звонарь» в стенах рабочего университета… Придется ли мне передать твой последний привет родным уголкам?»

Отделившись от колонны, Алексей вышел на знакомую, ту самую тропинку, по которой он, рядовой Булат, еще недавно патрулировал вдоль морского побережья, охраняя его от вражеских лазутчиков и подозрительных контрабандистов.

Морской ветер освежал разгоряченную голову. А вдали, отчетливо видные на золотистом фоне горизонта, плавно раскачиваясь в седлах, бесконечной чередой уходили вперед люди, окрыленные ленинским призывом – к победе!

ПОВЕСТИ

ОКНО В МИР

Спутнику, доброму другу Фриде Абрамовне Громовой-Дубинской

Большая жизнь моего друга Никодима Неунывако отмечена памятными вехами: Зимний дворец – на севере, Перекоп – на юге, Гвадалахара – на крайнем западе Европы, Хасан – на далеком востоке.

К своей гражданской миссии и сложнейшим испытаниям рассказчик, как увидит дальше читатель, был подготовлен по-настоящему добрыми людьми – интереснейшими спутниками его юной, так сказать, малой жизни.

Недаром Никодим, повидавший многое на своем жизненном пути, утверждал, что человек начинает познавать мир через людей, а человека познают через его отношение к людям.

О том, как с помощью чутких наставников открывались перед ним таинственные миры, ведет рассказ сам Никодим. Автор только лишь перенес на бумагу и чуть подправил давно уже услышанное от фронтового друга.

Собственно говоря, это повесть о тревожном детстве нашего современника, которая в какой-то степени объясняет славную его жизнь.

…Поглаживая свои пышные, чуть начинавшие седеть усы, – это было незадолго до войны с фашистами, – Никодим приступил к повествованию.

ВОЛШЕБНЫЙ МИР ЗВУКОВ

Конечно, и над моей колыбелью звучала песнь. Но волшебный мир звуков впервые ворвался в мою душу, когда мне было три года.

Наш ближайший сосед – страстный охотник – все дни проводил вне дома. Алексей Мартынович, малорослый и тщедушный в сравнении со своей крупной женой, в помятой фетровой шляпе, с древней двустволкой, дома только разгружал объемистый ягдташ и запасался охотничьей снастью. Торопливо, закрепив зайца на стволе могучей вербы, сдирал с него шкуру. И снова в путь, снова за свое…

Сдачей внаем половины дома жила тихая и славная семья. Какой-то доход приносила ей охота хозяина.

У нас прозвища давали всем – и старым и молодым, и мужикам и бабам, и беднякам и богачам. Чем зажиточней был человек, тем злее окрещивали его. Нашего соседа прозвали «Скорострел».

Занятая заботами по большому дому, наша мать не могла подолгу возиться с каждым из нас. Зато много подкупающей, воистину материнской нежности проявляла ко мне бездетная жена охотника Марфа Захаровна.

Все Кобзаренковы – и богач Николай Мартынович, и бедняк Алексей, и «богомаз» Иван – не без гордости добавляли к своей росписи слово «казак». У старшего – Николая Кобзаренко – хранилась под стеклом в рамке пожелтевшая от времени казенная бумага далекого предка – реестрового казака Чигиринского полка.

На всю жизнь запомнил я этот привлекательный, надежно обжитый очаг казачки Марфы Захаровны. Из-за тенистых верб, густой сирени и высокой бузины очень мало света попадало через окошечки в хату. Несколько почерневших олеографий да большой портрет мудрого и сурового Кобзаря в кудлатой бараньей шапке на голубоватой стене, громоздкая русская печь в одном углу, широкая кровать с горой мягких подушек – в другом, традиционный сундук, единственный стол с вышитой скатертью на нем придавали особый колорит жилищу казачки.

Крепкие, неистребимые запахи исходили от развешанных по углам заячьих шкурок, пучков калины, зверобоя, золототысячника, чабреца, от варившейся в печи тыквы для поросят, от разбросанной на некрашеном полу свежей полыни. В помещении вечно стоял тот сладковатый, соблазнительный аромат, который присущ жилью охотников, будь то в наших широтах, будь то в далекой сибирской тайге.

Меня неудержимо влекло в дом охотника. Но больше всего манили к себе песни казачки. Чистила ли Марфа картошку к обеду, лепила ли вареники с вишнями, к которым я питал и питаю поныне большую слабость, раскатывала ли на столе белье, зажав в полных, сильных руках тяжелый рубель, она неизменно изливала горечь своего одиночества в мелодичных волнующих напевах.

Усадив меня на лавку, Марфа Захаровна давала мне в руки ломоть горячего ароматного коржа или кочан кукурузы, густо усыпанный солью, и говорила: «Посиди, посиди, хлопчик, возле своей крестной, а там поспеет обед, а потом, потом поспим… Потом разогреем, хлопчик мой, самограйчик…»

И снова брались за дело ее неутомимые руки, и снова звучал на весь дом ее сильный бархатный голос. Я сидел и слушал как зачарованный. А она то пела о грустной судьбе обездоленной женщины, то затягивала буйную песнь запорожской голытьбы, то шуточные песни наймитов, то святочные колядки:

 
Ой коляда, колядинь,
Я у батеньки один,
Більше не питайте,
А гривеник дайте…
 

Под влиянием песен этой изумительной женщины в моем детском сознании возникала бесконечная вереница поэтических и музыкальных образов. Возникала внутренняя красота того, кого принято называть «царь природы». Песнь показывала во всей творческой силе и несгибаемости человека добра и во всей своей никчемности человека зла…

Кого из выросших на селе не очаровывали то веселые, то грустные хороводы девчат, собиравшихся в ясные лунные ночи где-нибудь далеко на выгоне, за околицей, и не изумлял выделявшийся из общего песенного лада очень мелодичный, очень напевный, очень высокий женский голос-крещендо, способный тянуть раз взятую ноту до бесконечности?

Мне, слушавшему издали и эти концерты, и чудо-голос – изюминку своеобразного песенного строя, который можно услышать лишь на просторах Украины, казалось, что поют не простые девчата, а какие-то крылатые, на редкость красивые неземные существа.

Марфа Захаровна часто пела трогательные народные мелодии. И тогда я впервые вблизи, рядом с собой, услышал этот чудо-голос, который, хоть то было и в тесной хате, способен возноситься выше не то что двух, а двадцати двух стройных, чрезвычайно высоких пирамидальных тополей… Долго жившее в детском воображении неземное существо спустилось на землю и обдавало меня своим душевным теплом…

Шла ли она на выгон, где доила «худобу» – злющую-презлющую козу, полола ли грядки огурцов и свеклы, развешивала ли с ожерельем из прищепок на шее за домом белье, я, как лунатик, неизменно плелся за ней. Меня приковывали к казачке ее песни, так как больше всего, задушевнее она пела во время работы. А без дела моя крестная не сидела никогда.

Музыкальная одаренность Кобзаренчихи очаровывала не только меня. Она и сама поддавалась волшебству своего чудесного голоса. Песнь будила в ней буйную энергию. Подбоченившись, казачка пускалась в пляс. Она то кружилась по комнате в бешеном вихре, то, раскинув широко руки и запрокинув голову, лихо отплясывала по скрипучим половицам стремительный гопачок.

Своим скудным детским сознанием я начинал понимать, что жизнь – это не созерцание, а движение. И чем сильнее движение, тем увлекательнее сама жизнь.

Плясуном я не стал, но всегда любил и люблю смотреть на танцующих. И эту любовь заронила в меня моя крестная мать Марфа Захаровна. Но еще больше, чем любовь к танцам, вызвала она во мне пристрастие к хорошей, глубоко народной мелодии.

Дома, разумеется, я ел мало. Кормила меня Марфа Захаровна. Все, что она от щедрой натуры ставила на стол, казалось мне намного вкуснее домашнего. Теперь уже мы «напитались» культуры. Знаем, что значит хлеб, нарезанный по-солдатски, по-офицерски, по-генеральски. А тогда не было ничего вкуснее куска пожелтевшего сала и толстого ломтя ароматного ржаного хлеба, который так вкусно умела выпекать Марфа Захаровна.

А после обеда, раскидав горку подушек, разобрав широкую кровать, крестная укладывалась спать. Прижав меня к себе, развязывала шнурки вышитой рубахи и клала мою руку на свою упругую, полную грудь. Эта грудь могла бы вскормить добрую дюжину ребят, но не вскормила ни одного. И этим, видимо, объяснялась воистину материнская нежность Марфы ко мне – чужому ребенку.

Но не всегда под сводами хаты охотника звучал лишь женский трогательный и волнующий голос. После удачной охоты загуливал хозяин. И тогда, привлекая внимание прохожих, на улицу неслись веселые переборы двух мужских голосов – охотника Алексея Мартыновича и его закадычного друга стекольщика Березовского, по прозвищу «Псы холодные».

Бедняк из бедняков, Березовский недурно малярничал. Он был единственным автором всех вывесок в нашем селе. Но такая работа выпадала ему лишь раз в год. Напросился он как-то в приказчики к нашему капиталисту Харитону. Его, конечно, не допустили к «красному товару» – легким маркизетам и тяжелому кастору. Продавал он железо, соль, керосин. Сын купца Семен, участник студенческих волнений в Харькове, после разгрома революции 1905 года бежал домой. Здесь он подсовывал нелегальные книжки и учебники отцовским приказчикам. За чтением одной из этих книг – «Психологии» – купец застал нового приказчика. Тыкая пальцем в «страшное» название, малограмотный негоциант кричал во весь голос: «Псы холодные! Мало мне своего Семки! У меня лавка, не ниверситет! Вон! Ты у меня, злыдень, всю жизнь будешь помнить и горячих и холодных собак!» Вот тогда прозвищем «Псы холодные» люди окрестили неудачливого бедняка. Но оно держалось недолго, до новых событий.

Наш лавочник Харитошка, дальний родич Березовского, часто говорил людям: «Через что вы злыдни? Через то, что свою трудовую копейку несете в монопольку. Я, когда душа просит баловства, заказываю в трахтире пару чаю. Богатеть начинают не с рубля, а с копейки!»

А этот обормот Харитон разбогател враз. Поджег ночью пустую лавку и сорвал с общества «Саламандра» десять тысяч страховки…

Дружба охотника и стекольщика началась еще во время их рекрутчины, когда они, одетые в казенные, крепко пахнущие овчиной, короткие желтые полушубки, ходили в обнимку с другими рекрутами и, прощаясь по обычаю с селом, горланили традиционную песенку новобранцев: «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья…»

Тяжелая солдатчина в Полтаве, в одной и той же роте Севского пехотного полка, еще больше сблизила земляков.

После военной службы весьма несложный репертуар бравых севцев обогатился новыми, чисто солдатскими песенками. И особой симпатией пользовалась у них вот эта:

 
Скатка давит, чебот трёть,
Солдат песенки поеть…
 

Мне уже было шесть лет, когда обоих дружков призвали из запаса. Запахло порохом. Везде только и говорили о «япошках», «макаках» – этой пустяковой «мелкоте», которую вполне можно закидать одними шапками…

Тогда наши неразлучные друзья пели и «Последний нонешний денечек», и «Скатка давит, чебот трёть»… Но в «последний нонешний денечек», когда на путях уже стоял состав для мобилизованных, и охотник и стекольщик выдохлись. Оба всю жизнь придерживались заповеди: «Бог даст день, бог даст пищу». Ни в карманах, ни в кубышках они запасов не держали.

– Казачка! Сбегай в монопольку до Боголюба, попроси у сидельца полкварты! – пошатываясь на нетвердых ногах, обратился Алексей Мартынович к жене.

– Не даст! – ответила Марфа Захаровна.

– А ты, Марфушка, как следует попроси. Должен же он иметь сочувствие к защитникам царя и отечества. А потом же взять это – и меня, и его бог одинаково обидел: неспособные мы к деткам…

– Сто сот болячек ему в бок. Снесем мой алмаз, нехай им подавится! – предложил стекольщик. – Тоже мне Боголюб! Он больше любит гроши, чем бога…

– Ты что, дружок? – охотник уставился на приятеля округлившимися глазами. – Сказился, чи шо? А у меня шо – нет двустволки? Это не резон! Побьем япошек – и обратно за старое, я за зайцев, ты, дружок, за шибки. Ружье и алмаз – а ни-ни!

– А у меня все кончилось! – выворачивая карманы, горевала хозяйка. – Все узелки растрясла для вас…

Охотник поднял тяжелую крышку сундука. Извлек на свет божий суконные штаны. Протянул хозяйке. Лукаво улыбнувшись, сказал:

– Наша полиция уважила сидельца. За одну катеринку урядник Петро Мокиевич состряпал Боголюбу живого гимназиста. Нехай сиделец уважит и меня. А нам с тобой, Марфуша, такой ни к чему, нехай бы не то что гимназист, а даже их благородие прапорщик.

До самого вечера, когда по улицам села затрубил солдатский пехотный рожок, напоминавший призванным, что они уже больше не принадлежат себе, а принадлежат царю-батюшке, в хате охотника все еще гремели разудалые песни.

После томительных проводов в ушах все время звенели задорные голоса: «Раздавим косоглазых!», «Ура!» Они летели из теплушек, удалявшихся в сторону Полтавы под мажорные звуки старой солдатской песни: «Утро – солнце воссияло, воевать приказ пришел…»

Держась крепко за руки, мы – я и крестная – молча, оба под впечатлением тягостных минут разлуки и прощания, возвращались домой. У себя дома она прибрала на столе. Взяла в руки недопитую рюмку. Подняла ее к свету тусклого ночника.

– Нехай все возвращаются! – прошептала она и опорожнила рюмку. Вытерла краешком платка губы. Села на лавку, подперла рукой голову и тихо-тихо запела одну из своих грустных песен.

И не громкими декламациями, не бабскими причитаниями, не тяжелыми вздохами музыкальная душа казачки выражала сильные переживания, глубокую тревогу за тех, кто надолго, а кто и навсегда расстался с родным очагом…

Тогда я еще крепче ощутил силу песни, помогающей познать и жизнь, и человеческие волнения, и человеческие тревоги.

Охотник Алексей Мартынович и его друг стекольщик Березовский, призванные под ружье из запаса, испили до дна горечь неудач и поражений вместе со всей русской армией. Кто – на неприветливых сопках Маньчжурии, кто – на окровавленных бастионах далекого Порт-Артура.

Меткий стрелок, Алексей Мартынович не раз отличился в боях и под Ляояном и под Ляохэ. Японцев он шапками не закидал, но, сослужив добрую службу роте своей чудо-винтовкой, вернулся домой с двумя георгиевскими крестами. Не зря до войны еще его звали в Кобзарях – Скорострел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю