Текст книги "Контрудар (Роман, повести, рассказы)"
Автор книги: Илья Дубинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 45 страниц)
Великим знатоком пестрого и многообразного мира птиц в наших местах был Антон-птицелов. Великан, с большой окладистой бородой, отслуживший солдатчину в лейб-гвардии Преображенском полку, он имел свой богатый хутор в трех верстах от нашего села.
К своим питомцам Маяченко питал большую слабость. Может, поэтому на него, зажиточного хозяина, смотрели как на блаженного.
– Куды человеку до птицы, до этой божьей твари? – говорил Антон Степанович. – Ее владения – воздух. А поди имеет свое место и на земле. Бог дал человеку землю, а в воздух ему ходу нет…
Это было до Уточкина, еще до Блерио, до капитана Андреади. Что бы он сказал сейчас, когда человек завоевал не только небо, но забрался и в космос?
С пестрым и увлекательным миром птиц меня познакомил Маяченко. И не только этим я обязан любителю «божьих тварей».
Когда-то наше село представляло собой глухой уголок, затерявшийся вдали от проезжих дорог, на широких просторах Полтавщины. По имени одного из его обитателей, Хряпы, поселение носило имя – Хряповские хутора. Но вот в конце прошлого века провели железную дорогу Харьков – Николаев. На территории хуторянина Хряпы воздвигли станционные сооружения. И в Хряповские хутора бурно ворвалась новая жизнь.
Началось великое «переселение народов». Кто в погоне за наживой, кто из любви к жизненным переменам, а кто просто в поисках куска хлеба хлынули в нашу сторонушку. Еще стальной путь не был достроен, а обезумевший от неожиданной удачи Хряпа распродал свои пашни и казне и разным искателям счастья. Большой кусок со старинным садом отхватил Николай Мартынович Кобзаренко, брат охотника, полупанок-садовод, по прозвищу «Черный казак». Он первый привез в Кобзари диковинную машину с огромной яркой трубой – граммофон – и, выставив его в окно, благосклонно допускал во двор любопытных. Пока шли концерты, и только в то время, брались на цепь злые собаки.
Иван Кобзаренко тоже разбил огромный фруктовый сад. Он малевал иконы, а его дети стали первыми железнодорожниками и первые вишни – по копейке пучок – продавали пассажирам транзитных поездов, из того же сада. И первый красный кавалерист, который верхом на коне, с пикой и в красных штанах проехался по улицам села, появился из ворот усадьбы Ивана Кобзаренко.
Обосновались тогда на земле Хряпы и братья Костыри – свиноводы, братья Вараввы, братья Глуховские, братья Неунывако, мой батя и мои дядья, но выросшее возле станции бойкое село почему-то назвали Кобзари.
Чем оно влекло к себе людей и чем эти люди жил»? Свиноводством, железной дорогой, а больше всего хлебом! Мощным потоком добротная полтавская пшеница хлынула к станции из далеких сел и хуторов – Марковки, Поповой, Хорошков, Соколок, Кишеньков… На огромной базарной площади нашего села, на дальних подступах к нему возникли приемные пункты. Под открытым небом мужчины и женщины, старики и подростки на огромных решетах, подвешенных к треногам, обрабатывали пшеницу, рожь, ячмень, овес, лен, гречиху. Другие пропускали зерно через веялки. Третьи наполняли им новенькие, лоснящиеся мешки, зашивали их, ловко орудуя кривыми цыганскими иглами. Четвертые грузили мешки на подводы и, перегоняя друг друга, с гиком и свистом нахлестывая коней, отвозили хлеб к огромному каменному элеватору. Из него по широким лоткам зерно через оконные люки текло в товарные вагоны. И с утра до ночи состав за составом уходил по железной дороге на мельницы Полтавы и Кременчуга, на экспортные причалы Одессы и Херсона.
Хлебная страда затягивала в свою орбиту и нас, малышей. Мы набирали полные карманы пшеницы. Сушили ее на жаровнях. Грызли до одурения хрустевшее на зубах поджаренное зерно. Кувыркались в ворохах хлеба. Пыхтя, помогали женщинам вертеть ручки веялок. Играли в стукалки, прячась за высокими штабелями наполненных хлебом мешков.
Однажды во время одной из таких забав, затаившись в темном углу, я не заметил сползавшего со штабеля мешка. Он меня и придавил своей пятипудовой тяжестью. За шумом веялок и решет, за руганью возчиков никто не услышал крика о помощи. На мое счастье тут случился Антон-птицелов. Он вовремя обнаружил меня.
Я пришел в себя лишь дома. Мой спаситель уже сидел за столом с рюмкой в руках. Тут вошел Глуховский, высокий, костистый старик. Одни его звали «фельдшер», другие – «хвершал», третьи – «медик». Но от этого дело не менялось. Он и тех и других лечил по преимуществу касторкой, мятными каплями и вкусной, ароматной алтейкой. Когда «лейб-медик» приблизился ко мне, я задрыгал ногами – подействовал условный рефлекс.
Незадолго до этого приехала в Кобзари бродячая труппа. Поселилась она в амбаре, по соседству, у Николая Мартыновича. Кто-то из ребят пустил слух, что среди артистов есть бородатая женщина. Нас, малышей, это крайне заинтересовало. Я полез вперед, прильнув к одной из щелей в стене амбара, но тут же взвыл от дикой боли: кусок бутылочного стекла впился мне в босую ступню. На одной ноге я едва доскакал домой. Вызвали «лейб-медика». И – как будто то, что случилось под амбаром, могло повториться дома – мне на здоровую ногу надели старый, пересохший от долгого лежания ботинок. Глуховский извлек осколок. Растопил в жестянке серу вместе с каким-то темным порошком и этой адской смесью залил рану. Я взревел, брыкнул здоровой, обутой ногой и угодил лекарю в скулу. А Глуховский, растирая ушибленное место, внушал моей матери: «Ничего!.. Еще в турецкую войну я этим пользовал солдат. Лечил свежие и старые раны. Зато у меня никто не умирал от столбняка и антонова огня… Сопляк, а как двинул. Сделайте мне, уважаемая, холодный компресс…»
И вот теперь наш эскулап снова шарил своими костлявыми пальцами в моем паху. «Грыжа», – определил он. Я ревел и от боли и от страха перед Глуховским. Если после, пустякового пореза он меня лечил кипящей серой, то что же будет теперь, после тяжелых мешков?
Но тут во весь свой гигантский рост поднялся Антон-птицелов, извлек из-под стола не замеченную мною ранее клетку. Бока ее были сделаны из тонкой проволоки, а верх – из мелкосплетенной нитяной сетки. В клетке, поклевывая семена, резвились две серо-бурые птички со светло-рыжими брюшками.
– Перепела, – ставя на стул клетку, заявил мой спаситель. – Веселая пташка! Вечером, как загуляешься, она тебе напомнит: «Пойдем спать, пойдем спать!» Утром, если заспишься, разбудит: «Подь-подъем, подь-подъем!»
Перепелки Маяченко меня успокоили. Отныне у меня появилось много забот: добывать корм птицам, ловить для них мух, стрекоз, кузнечиков. Менять воду, чистить клетку. Я с увлечением следил за возней перепелов, не уставал слушать их звонкое «подь-подъем», на которое они не скупились не только по утрам, но и на протяжении всего дня.
Моим частым гостем стал Антон-птицелов. Убедившись в том, что его питомцы попали в надежные руки, он то и дело баловал меня своими щедрыми подарками. То он принесет мне оранжевогрудого зяблика с красным чепцом на голове, то коноплянку, украшенную и красным чепцом и красной манишкой, то хохлатого жаворонка, то серебристую, с черной грудкой трясогузку, то франтоватого удода с головным убором воинственного индейца, с полосатыми крыльями, то розовенького сорокопута, то золотисто-желтую иволгу.
– Живу я на своем хуторе без будильника, – хвалился Антон Степанович. – Запоют соловей и камышевка, – значит, час ночи. Перепел и жаворонок просыпаются с песней в половине третьего. Иволга – в три. Зяблик и овсянка – в половине четвертого. Трясогузка, скворец, щегол – в четыре. И не только в этом от них польза. Иволга жрет гусениц, кобчик – полевых грызунов. И каждая птичка исправно работает на пользу крестьянству. Вот почему я их так жалую…
«Блаженный» Маяченко увлекал меня своими глубокими познаниями птичьего мира. Я всегда с волнением слушал его бесхитростные рассказы, как раньше слушал звучные песни Марфы Захаровны. Она раскрывала мне тонкость и богатство человеческой души. Антон-птицелов вводил меня в неведомый и прекрасный мир «божьих тварей».
Во время русско-японской войны призвали под ружье и Антона Степановича. Однажды, после долгой забастовки на железной дороге, прибыл на станцию Кобзари первый состав. Это был эшелон демобилизованных. С ним вернулся домой и мой спаситель. Прежде чем идти на свой хутор, он по дороге, заглянул к нам. Здесь его угостили на славу. И что же вы думаете? Он и оттуда, с Дальнего Востока, привез мне в китайской клетке подарок – хищного азиатского кобчика. Отцу он подарил два огромных кокосовых ореха. Просверлив в одном из них отверстие, гость вылил из ореха густое молоко. Большим охотничьим ножом расколол плод и затем стал кусками откалывать его душистую мякоть. Я протянул один кусок кобчику. А Маяченко, этот богатый хуторянин, сказал:
– Он, азиат, признает только мясо, настоящее, с кровью, как наш царь Миколка.
В мировую войну Антона-птицелова не призывали. Воевал его сын Семен, красавец, плечистый гвардейский солдат-преображенец.
В 1918 году Скоропадский для укомплектования гетманской гвардии потребовал с каждого хутора по одному «казаку». Маяченко послал в Киев моего ровесника – младшего сына Зиновия.
Спустя год, когда мать, прячась от григорьевцев, от бандитов атамана Боголюба-Лютого, по наивности своей бросилась на хутор к Антону-птицелову, он ее не приютил. Захлопнув перед ее носом калитку усадьбы, «блаженный» со злостью сказал:
– Зря я тогда спас вашего хлопца. От таких вся напасть добрым людям.
Ясно, что под добрыми людьми Антон-птицелов понимал богатых хуторян…
Но стоит мне очутиться в лесу, в поле, услышать звонкое пение иволги, рокот удода, кудахтанье глухаря, мелодичные переливы жаворонка или бодрые напевы перепелов, я тут же с двойственным чувством вспоминаю Антона-птицелова. Да, с двойственным, из-за того, что его нутро собственника оказалось сильнее нутра птицелюба…
«ПОЦЕЛУЙ ИУДЫ»После мира песен и птиц пришел черед иным мирам…
Не только у меня, но и у многих моих сверстников долго жило представление, что у горизонта кончается земля и стоит только приблизиться к этой таинственной черте, как за ней раскроется бездна, черный провал.
Очень долго я не мог себе представить, что были еще какие-то дни до тех, когда я появился на свет. Но мои первые незабываемые путешествия, совершенные в очень юном возрасте, раскрыли мне тайны пространства, а книги, о которых я долго думал, что это ящички для хранения молитв, раскрыли мне тайны времен.
И так же, как в мир песен ввела меня душевная Марфа Захаровна, а в мир птиц – Антон-птицелов, в иные, тоже чудесные, миры я вошел не сам, а с помощью необыкновенных, как мне казалось, людей.
Наши Кобзари существовали без школы, а переплетчик там был. Где интеллигенция, там и книги. Но не знаю, питали ли к ним пристрастие начальник станции, его помощники, телеграфист, священник Густобородько, доверенный нефтесклада Нобеля, где служил мой отец, полупанок, Черный казак Николай Мартынович. Но если скупщик хлеба на одном краю села выписал «Ниву», то от него, чтобы не ударить лицом в грязь, не отставали все скупщики села. Был в почете и бог. Значит, у большинства жителей имелись и книги о нем – библии, молитвенники.
Без дела переплетчик не сидел. В низенькой, тесной каморке Матвея Глуховского всегда пахло клейстером. До сих пор еще, когда мне попадает в руки новая книга, я ощущаю сладковатый запах, который царил в той убогой переплетной мастерской, где я впервые познал тайну прошлых времен.
Истощенный до крайних пределов, тяжело обиженный судьбой, высокого роста, как и его родной брат фельдшер, очень бедно одетый, всегда, и летом, и зимой, в глубоких галошах на босую ногу, тихопомешанный переплетчик, по прозвищу «Поцелуй Иуды», сторонился людей. Но малышей он любил. Целыми днями я торчал в переплетной, наблюдая за тонкими, желтыми от табака, длинными пальцами мастера, которые ловко потрошили старую книгу, брошюровали ее, скрепляли ее листы пеньковым жгутом, зажимали в тисках, обрезали длинным ножом торцы, заделывали уголки коленкором и облицовывали корки блестящей шпалерой.
Обедал Глуховский в мастерской. Нельзя сказать, что меню переплетчика отличалось разнообразием. Просто он не был гурманом. Его неизменная трапеза – кусок ржаного хлеба и две огромные луковицы.
После обеда мы отдыхали. Говорю – мы, потому что мастер загружал работой и меня. Я сдирал старые корешки, брошюровал листы. Потом делал и другое. Во всяком случае, эта бесхитростная наука не пропала даром.
Помню, первая книга, с которой меня познакомил переплетчик, была «Разбойник Чуркин, или Тайны Брынского леса». Слушая чтеца, я не спускал глаз с его огромного подвижного кадыка, меченного красновато-синим рубцом.
Да, детектив – это не порождение нашего бурного века. Он своими корнями уходит в толщу времен. И тихопомешанный переплетчик, то уткнувшись своими задумчивыми зеленоватыми глазами в книгу, то устремив их на меня, говорил о давнем прошлом, рисовал иные миры, где в постоянной схватке сосуществовали правда и кривда, добро и зло, благородство и подлость, преданность и злая измена.
Затем, как заколдованный, слушал я романтическое повествование о необычных подвигах, о фанатиках кавказцах, защищавших до последнего вздоха свои горные гнезда. Больше всего меня поразило то, что обо всем этом писала женщина – Лидия Чарская.
Однажды под вечер мы с Матвеем рассматривали «Ниву». Она тогда много внимания уделяла русско-японской войне. «Гром земной и гром небесный» – так назывался снимок, изображавший кровавый бой под Ляохэ.
– Люди, а грызут друг друга, как крысы, – сказал переплетчик. – Для этого ли бог создал землю, а на земле: людей?
Переплетчик дрожащими прокуренными пальцами скрутил папиросу, задымил. От снимка «Подвиг русского солдата Ивана Рябова» он долго не мог оторваться.
– Вот это человек! Лучше казнь, чем отказаться от родины. Генерал Стессель думал о золоте, а солдат Рябов – о присяге.
Слезы текли из глаз мастера. Я плакал вместе с ним. Кое-что нас объединяло. Мы оба пострадали из-за бродячей труппы, некстати нагрянувшей в наши Кобзари. Я носил на ступне ноги плохо заживающий рубец, а он – на своем кадыке. Я пострадал из-за моего любопытства к «бородатой» актрисе. Причиной страданий Матвея, увы, тоже была женщина.
Бродячая труппа гордилась своим трагиком. Это был рослый мужчина, с холеным лицом, с красивыми, нагловатыми глазами навыкате. Актеры готовились к выступлению в пустом амбаре, переносили туда убогий реквизит на собственном горбу, устанавливали декорации. А трагик, с тросточкой в белых, изнеженных руках, сдвинув на затылок соломенную шляпу-тирольку, с дорогой папиросой в зубах, фланировал по селу, заглядывал в станционный буфет, славившийся своими жареными пирожками, заходил в лавки и, без устали меля языком, завоевывал все новых и новых приятелей. Зачастил он и в дом переплетчика.
Там его хорошо принимали. И гость не оставался в долгу, приносил с собой бутылочку вина. Трагик до того сдружился с переплетчиком, что после каждой рюмки они клялись друг другу в вечной любви и, как водится в таких случаях, многократно, по-братски, целовались.
Что же их сблизило? Конечно, искусство! Труппа не имела собственного оркестра, а Кобзари славились своим квартетом. Осип Глуховский играл на флейте, его брат Борис – на барабане.
Детвору, лишенную школы, приобщали к науке бродячие учителя. Одним из них был Борис Глуховский – барабанщик. Но если его братья прочно держались раз избранной профессии, то учитель, разочаровавшись в своем призвании, переквалифицировался на часового мастера. Теперь его уже звали не по имени или фамилии, а по кличке «Кукушка». В те времена было еще множество часов-кукушек.
На ведущем инструменте – скрипке – играл переплетчик, а медник Яков играл на цуг-тромбоне. Яков Глуховский был мастер-универсал. Лудил медную посуду, паял чайники и самовары, мастерил из белой жести цилиндрические и конические ведра. Вперемежку с этими делами шорничал. Приводил в порядок шлеи, хомуты, седелки, чересседельники. По пятницам, если не появлялся Кобзарях со своим зеленым сундучком бродячий цирюльник Авраам Иванович Перекопский, чуть ополоснув руки, он брался за бритву, приговаривая: «Пиксафончику? Морда – три копейки, с головой – пятачок!» Но от его клиентов даже после «пиксафончика» долго пахло березовым дегтем и сыромятиной.
Все свадьбы и другие семейные торжества в наших Кобзарях не обходились без музыкантов. Квартет братьев Глуховских обслуживал и бродячую труппу. До начала спектакля, для привлечения зрителей, выступали на улице перед амбаром, в антрактах – перед наспех импровизированной сценой для развлечения публики. Играл он уже на двух представлениях, играл и на третьем, которое носило громкое и интригующее название «Поцелуй Иуды».
Это была крайне душещипательная пьеса. Уже во втором акте публика, ерзая от волнения на принесенных с собой табуретках, едва сдерживала обильные слезы, а в третьем, где соблазненная девица обнаруживает на лице новорожденного зловещий знак – результат коварного поцелуя, все зрители плакали навзрыд. В антракте между этим потрясающе пошлым актом и эпилогом по обыкновению играла музыка. Особо отличался ведущий. Его скрипка, под впечатлением трагических переживаний обманутой девицы, прямо рыдала.
В заключительной сцене трагик-совратитель по ходу пьесы уже не участвовал. Но пока шел эпилог, приковавший к себе внимание и зрителей, и музыкантов, ловкий и на сцене и в жизни трагик, прижав к себе красавицу – жену переплетчика, мчался с ней на заранее приготовленном фаэтоне к станции Лучиновка. Там ровно в полночь, запасаясь водой, недолго стоял курьерский поезд.
С уст скрипача-переплетчика, когда он обнаружил бегство красавицы жены и коварство трагика, сорвалось: «Вот где он, поцелуй Иуды!» А дальше его сокрушил такой приступ бессильной ярости и безысходного отчаяния, что он увидел выход лишь в одном – в бритве. Бывший ротный фельдшер спас брата. Самоубийца выжил, но тронулся умом.
МИР КНИГПосле Бориса Глуховского нас учил «вечный студент». С длинными, до плеч, волосами, в поношенной студенческой курточке, веселый и общительный парень, он, забывая подолгу о букваре, увлекался хороводами. Это было слабое место нового учителя. И сейчас помню одну его песенку:
По саду-садочку тачку я катаю
И песком дорожку желтым посыпаю…
Эти хороводы нравились нам, но наши родители смотрели на них по-иному. «Вечный студент» учил нас не вечно.
И надо прямо сказать, что оба моих учителя – и Борис Глуховский и хороводник – для моего знакомства с широким и таинственным миром не сделали и десятой доли того, что сделал полупомешанный переплетчик. Но и его деяния были только началом…
Как-то в наших Кобзарях появилось новое лицо – учительница Катя. Это случилось вскоре после памятных событий 1905 года. Суровая блондинка со строгим миловидным лицом, лет двадцати пяти – двадцати шести, в своем бессменном сероватом, в крапинках, жакете, она поселилась в комнатушке второго этажа большого деревянного дома Николая Мартыновича.
Наконец-то я получил постоянный доступ в этот таинственный уголок – мрачноватую усадьбу нашего мрачноватого соседа, но не в его огромный яблоневый сад, охранявшийся злыми собаками. Что собаки? Сам Николай Мартынович из своей страшной двустволки, заряженной фасолью, палил по непрошеным гостям.
Но вернемся к нашей новой учительнице. О ней у меня сохранились самые светлые воспоминания. Екатерина Адамовна знала много, а главное – умела эти знания передавать другим. Она не только просвещала своих учеников…
Добиваясь своего, Катя избегала лобовых атак. Не те были времена. С богатым и тяжким жизненным опытом, она к каждому из нас имела особый подход.
Весь еще под впечатлением романтики, навеянной в убогой конуре переплетчика, я попросил у своей учительницы какую-нибудь повесть Чарской.
– Сплошная ерунда! – улыбнувшись, сказала Катя. – Не веришь – убеждать не стану. Тебя убедит в этом другая книга. Вот… – Она протянула мне «Капитанскую дочку».
Я долго оставался в недоумении. Чарская доказала мне, что человек, способный чувствовать и размышлять, может своим воображением из самой узкой щели вынестись на широкий жизненный простор. И вдруг – «ерунда»!
Но вот я углубился в «Капитанскую дочку». Мать почему-то не позволяла мне много читать. Она считала, что чтение вредит здоровью. На беду, один из моих братьев, упав с коня, остался на всю жизнь умственно неполноценным. Я уходил с книгой на сеновал. Сначала это была «Капитанская дочка», а потом «История Пугачевского бунта».
Читая взахлеб увлекательное повествование, я сравнивал то, что было когда-то, с тем, что есть. Восхищаясь героями великого народного движения, я их сравнивал с теми, кого еще недавно на этом самом сеновале прятала моя мать. Только что была разгромлена революция. Ночью со стороны станции появлялись затравленные люди и просили убежища…
«Вот вы какая, Екатерина Адамовна!» – думал я.
Какими ничтожными, полинявшими казались мне «романтические» герои Лидии Чарской в сравнении с героями Пушкина.
После «Истории Пугачевского бунта» моя учительница давала мне еще много книг. На страницах одной из них не лилась кровь, не кипели неугасимые страсти. Но я читал ее как зачарованный. Ее изумительно светлые образы живут в моей памяти и поныне. Это была книга о людях высоких порывов и чрезвычайно богатой души. Называлась она «Записки охотника».
Иногда Екатерина Адамовна, если она не ждала других учеников, оставляла меня читать у себя. Брала гитару и в задумчивости тихо перебирала струны. Под ее задушевные мелодии в еще более красочном свете представлялись мне монументальные герои – друзья необыкновенного охотника.
Екатерина Адамовна понимала, мои переживания. С мягкой улыбкой на строгом лице она поучала меня:
– Нет занимательнее, интереснее книги о людях, о человеческих типах, об их стремлениях, об их мечтах, об их постоянных столкновениях. Вот я слышала – шапочник Петр, умирая, не захотел проститься со своим родным старшим братом Харитоном. Почему? Потому что они хоть и братья, а люди неодинаковые. Разные! И так весь наш свет устроен: люди не живут, не могут жить в мире. Давят друг друга, грызут. Если хорошенько присмотреться к жизни зверей, то можно смело сказать: волк волку брат. А у нас – брат брату волк! Книга, хорошая книга, как раз и раскрывает Глаза на это. Да, книги, как и люди, бывают разные. Одни нас только забавляют, другие поучают. Одна книга манит нас вдаль, на просторы жизни, другая крепко-накрепко удерживает человека в своей теплой, обжитой щели. После одних книг людям хочется действовать, что-то делать, после других – сидеть сложа руки. Одна зовет к высоким порывам, другая – к обывательскому благоденствию.
На своем веку я сталкивался со множеством людей. С одними дружил, с другими враждовал, боролся. И что я могу сказать? Из старой жизни мы, взращенные ею, захватили с собой в новую жизнь и много ценного и много дрянного. Захватили кое-что человеческое и кое-что волчье. Скажу по совести, это волчье в той или иной степени было в каждом из нас, было оно и во мне.
Учительница Катя научила меня подходить к людям и к книгам критически. То, что я услышал от нее, не говорил мне ни один человек. И ее добрые поучения пошли мне на пользу.
Екатерина Адамовна начала исподволь давать мне книги Максима Горького. В них уже шла речь не о давно прошедших временах и событиях, а о делах и людях нашего времени. И я стал невольно сравнивать людей, с которыми повседневно сталкивался, с героями прочитанных произведений. Каждый день был полон все новых откровений. И учительница и книги ее приподымали перед моим неискушенным взором плотную завесу жизни, все шире раздвигали границы познания. Раз и навсегда пошатнулись в моем сознании устои казавшегося мне незыблемым мира.
«Иная печатная дрянь усыпляет, – сказала однажды Екатерина Адамовна. – Настоящая книга, настоящее искусство – ошеломляет. Обыватели, невежды боятся всего нового, ошеломляющего. Люди передовые, напротив, приветствуют его. Потому что лишь настоящее искусство – книги Максима Горького, не Лидии Чарской – обнажает житейскую ложь, показывает подлинную жизнь, зовет к правде…»
«Дрянь усыпляет, искусство ошеломляет»! С тех пор я прочел уйму книг. Что я скажу? Да, иная дрянь книга тоже «работает», она забавляет. Серая книга поучает, хорошая – учит и убеждает. Все зависит от автора.
Вот запомнилась мне еще одна беседа.
«Человек, – говорила учительница Катя, – по своей натуре, по своему воспитанию склонен побольше получить, поменьше дать. А в этом весь корень зла, вред самому человеку, вред всему человечеству. Вот на прошлой ярмарке я наблюдала за вами, мальчишками. На базарной площади вы крутили карусель, катали других. Вы это делали с большой охотой, так как знали, что потом другие мальчишки возьмутся за лямку, чтобы катать вас. Тут все было верно, справедливо. Вы катали друзей, они катали вас. Сначала вы давали, потом получали. Подрастете и станете норовить побольше получить, поменьше дать. Это главный порок нашей жизни. А надо научить людей побольше давать. И чем больше будут они давать, тем больше будут получать. Крестьянин дает земле свой труд, а получает от нее пропитание. Родители дают детям ласку, на старости лет они от них видят поддержку и утешение. Ты отдаешь другу свое внимание, получаешь от него опору в тяжелую минуту. Иные видят счастье и цель своей жизни в богатстве. Вот как сказано у Пушкина: «Что слава? Яркая заплата на ветхом рубище певца. Нам нужно злата, злата, злата, копите злато без конца!» Иные люди полагают, что капитал превыше всего. А выше всего тепло человеческой души. За деньги можно купить труд человека, его время, его услуги. А тепло души можно получить лишь за такое же тепло… Кто не делится этим сокровищем, тот не может рассчитывать получить его от других. Человека надо научить этому высшему искусству – отдавать людям тепло души. Бывают такие моменты в жизни общества, когда ради него, ради его победы и процветания надо отдавать людям и кровь своего сердца…»
Тут я вспомнил казачку Кобзаренчиху, переплетчика Глуховского. Да… Вот так вела урок грамматики моя незабвенная учительница! Впрочем, не только урок грамматики…
Кате платили по пять рублей за ученика. Но она не у всех брала деньги. Бесплатно у нее учились две девочки стекольщика Березовского. А вот сын сидельца винной лавки, монопольки, Вадим, по прозвищу «Заказной», перестал ходить к Кате. Его мамаша решительно потребовала: «Или мой, или дети этого злыдня стекольщика. Чтоб наш единственный мальчик заразился чахоткой? Никогда!» Катя ответила: «Пусть ходят девочки Березовского». Тогда сиделец отвез сынка в город, в гимназию.
Однажды во время урока на лестнице послышались тяжелые шаги, дребезжащий звон шпор. Без стука в комнату вошел урядник Петро Мокиевич Чуб – упитанный коротыш с лоснящимся от жира лицом и с заплывшими салом поросячьими глазенками.
– Вот и я пожаловал, ваше величество Екатерина Третья, – не снимая картуза, отчеканил блюститель порядка.
– Что за чушь? – вспыхнула учительница.
– Почему чушь? Не я, а вы изволили кричать на баррикадах Кременчуга: «Долой царя!» Помазанника божия вы хотели спихнуть-с, а самой сесть на трон. Скольких Россия знала Екатерин? Двух! А вы были бы Екатерина Третья-с. Не вышло по-вашему. Вышло по-нашему-с! Аж покраснели-с! Кровь шибанула в физику! Изволили смутиться-с! Значит, истинно мы говорим-с!
– Это кровь не от смущения, а от возмущения… Вам этого не понять-с! – в тон уряднику ответила Катя. – Что вам угодно?
– Ничего особенного! – продолжал издеваться урядник. Он бесцеремонно перелистал лежавшие на столе учебники, полез к этажерке. – Вы поднадзорная, я надзирающий. Вот и все-с, Екатерина Адамовна!
– Что вы ищете? – взяв себя в руки, спокойно спросила учительница.
– Всякое бывает. Допустим, листовочки-с. Прокламации! Вчера на перроне вы изволили прогуливаться с кем? С харьковским раклом Алешкой Стокозом! Стыдились бы, барышня, госпожа учительша! К вам подошел и этот студент Семка. Он недавно из Харькова пожаловал. Не за песнями ехал же он туда. Мы все знаем. На вокзале бодрствует уважаемый нами жандармский унтер Хома Степанович! Недремлющее око! Может, и флажочек-с красненький изволите прятать? Тот самый, с которым шли в Кременчуге впереди бунтовщиков? – И тут, издевательски коверкая слова, нарочито гнусавя, урядник добавил: – И еще изволили покрикивать, как полководец: «Зя мной!»
Учительница нашла что ответить Чубу. Крепко отчитала его за «харьковского ракла» Алешку Стокоза. Сказала, что он во сто раз благороднее любого полицейского.
Ничего не обнаружив, урядник брякнул шпорами:
– Уважаемая, желаю здравия. Может, еще понаведаюсь… Не извольте обижаться. Служба-с!
Петра Мокиевича Чуба прозвали «Палач», но не за его рвение в те тревожные годы рабочих восстаний, железнодорожных забастовок и постоянных крестьянских волнений.
В Кобзарях два извозных двора занимались доставкой грузов со станции в ближайший уездный город. Лошадей косил сап. За селом, в каменоломнях, урядник Петро Мокиевич из своего длинного черного пистолета в присутствии земского ветеринара убивал больных животных. Урядник, рисуясь перед многочисленными зрителями, старательно исполнял свои обязанности.
Но если на лобном месте, у эшафотов, над плахами, при гильотинах, у электрического стула трепетали жертвы и были спокойны палачи, то здесь все обстояло наоборот – жертвы поражали своим спокойствием, а дрожащая рука урядника вызывала улыбки зрителей.
…Я долго оставался под впечатлением грубого визита. Но главное было не в этом. После отвратительной беседы, свидетелем которой мне невольно пришлось стать, я понял, что герои Пушкина и Горького, которыми я так увлекался, живут и в наши дни.
Вот так добрые люди раскрывали мне удивительный мир книг, распахивали передо мной широкое окно в жизнь.
Но… и учительница Катя у нас не ужилась. Ежедневно, с восьми утра, Петро Мокиевич покидал свое логово за железной дорогой, где жили богатые свинари-экспортеры и куда огромные злые псы не допускали посторонних. Чуб выходил на подножный корм. Его часы завтраков и обедов были расписаны на неделю вперед. Скупщики хлеба, торговцы знали свой черед. К приходу урядника готовилась обильная трапеза.
Насытившись, он приступал к «службе». Главное в ней было – искоренение крамолы. Своими частыми и неожиданными визитами царский страж замучил учительницу. И все же два года она не без пользы для своих учеников провела в нашем селе. Чуб выжил из Кобзарей и Алешу Стокоза. Брат сельского булочника постоянно работал в одной из пекарен Харькова. Вынужденный бежать после неудачного восстания, молодой хлебопек появился в Кобзарях. Рассказывал нам, как харьковские рабочие громили «фараонов».








