412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Дубинский » Контрудар (Роман, повести, рассказы) » Текст книги (страница 29)
Контрудар (Роман, повести, рассказы)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 08:36

Текст книги "Контрудар (Роман, повести, рассказы)"


Автор книги: Илья Дубинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 45 страниц)

ШЛИ ГОДЫ

Все меньше остается в памяти и больше остается в нашем сердце. Все те люди и те дела живут в моем сердце и поныне. Напоследок хочется рассказать еще кое-что об этих дорогих мне земляках.

В 1914 году Алексей Мартынович снова попал в окопы. Марфа Захаровна, как и многие женщины нашего села, стала солдаткой. Тяжело жилось ей. Но не горевала: в ее хате по-прежнему звенела бодрая песня. Еще больше разбогатевшие в войну свинари-экспортеры с недешево купленными белыми билетами, бесясь от жиру, «ублажали», как они сами говорили, тосковавших без мужей солдаток. Подбирались они и к красивой Кобзаренчихе. Один из них, суля золотые горы, убеждал ее:

– Уважь! Ты же, Мархва, баба веселая! Чего тебе стоит?

– Да! Веселая! – гнала она ухаря. – Веселая, да не гулящая! Валяй со своим толстым гаманцем к сиделице. Может, она тебя и уважит!

Как раз началась революция, и вернулся из Галиции охотник. Не в прежнем чине ефрейтора, а подпрапорщик! Вся грудь в медалях и крестах. Неважно, что Скорострел был невелик ростом и тщедушен. Еще Дон Кихот, тоскуя по старине, философствовал в трактире: прежде все было по-иному, по-рыцарски. Противники сходились в поле лицом к лицу, не прячась за укрытия, и исход единоборства решался физической силой бойцов, их мужеством, ловкостью, рыцарской честностью, как у Давида и Голиафа. А потом изобрели порох, ружья, и все полетело к черту. Мужественный и сильный воин становился жертвой заморыша, который из-за скалы, из-за угла строения пускал меткую смертоносную пулю…

Свое здоровье Алексей Мартынович оставил в галицийских болотах и кустах. Его непрерывный кашель напоминал взрывы гранат. И с таким кашлем он взялся за старое. Снова по пояс в воде, снова день и ночь в погоне за дичью.

Это и доконало его. Марфа Захаровна стала вдовой. Тут-то замучили ее женихи. Особую настойчивость проявил Антон-птицелов. А она, хорошо зная тяжкую долю даже богатых хуторянок, отвечала ему:

– Нет! Куда уж нам? Вы, Антон Степанович, богачи, а мы с предков злыдни. У вас и так до черта разных пташек в клетках. Хочете загнать в клетку еще одну? Они же меня там заклюют. И пташки, и ваши дочки, и ваши невестки. Да, мой охотник был нужен то зайцам, то царю. А мне… Даже когда он был дома, я знала только обшивать, обстирывать, обмывать его… Нет уж, добрый человек, прожила я почти всю молодость без мужика, а под старость сам бог велел… Потом, потом… всю жизнь была я бабой казака, а под старость что? Не простит мне мой охотник даже там, в могиле, измену казацтву…

Ежегодно в праздник пасхи Марфа Захаровна приносила мне на вышитом полотенце высокий ароматный кулич с глазуревой макушкой, густо усыпанной цветным бисером. И после, когда мы выехали из того дома и жили уже в своем, не изменяла своей традиции казачка – эта необыкновенная женщина, помогавшая мне своими изумительными песнями познавать мир, познавать силу и красоту человеческой души.

Позже, когда рассвирепевшие петлюровцы, и деникинцы, и махновцы, и прочие бандиты рвались в наш дом, Марфа Захаровна находила для моей мамы надежное убежище.

…Настал девятнадцатый год. В наших Кобзарях, как и повсюду, часто менялись власти. Если приход новых властей радовал шорника Глуховского, казачку Марфу Захаровну, Портартура-Березовского, то он печалил Исая Костырю, лавочника Харитона.

Развелось тогда множество «батек». Особо свирепствовал сын сидельца, недоучка и скороспелый прапорщик атаман Боголюб-Лютый. На его черном знамени красовался лозунг: «День – да мой!»

Текли слезы, лилась кровь… Но вот однажды, налетев на село, головорезы захватили не большевика, не сельского активиста.

Зацапав в постели бывшего урядника Чуба, они погнали его к каменоломне.

Это уже был не грозный, франтоватый полицейский чин, беззаветный борец с крамолой. После Февральской революции он вскоре вернулся домой. Вместе с сидельцем Боголюбом в 1913 году их судил губернский суд. Много лет подряд оба жулика, вскрывая посуду, разбавляли водой сорокаградусное казенное вино. Затем снова опечатывали бутылки, ставили на сургуче казенную, с двуглавым орлом печать. Сидельца после суда разбил паралич. Без речи, без движения, его отдали гулящей жене. Бывший урядник, отбыв пять лет каторги, вернулся домой.

– Поставьте его у самой кручи! – скомандовал пьяный атаман.

– Вадим! За что-с? – заклацал зубами Чуб.

– Где золото? – заревел Боголюб-Лютый. – С сидельцем ничего не могу поделать – чурбак. Только и мычит, как корова. Из тебя же, погана морда, золото выколочу… А то прихлопну, как ты хлопал сапных коней… на том же месте…

– Золото, извольте знать, у вашего папаши-с! – заикаясь, пролепетал Петро Мокиевич.

– Золотые слова. Люблю за правду. Правильно сказал… У папаши. Значит, у тебя. Все собаки в Кобзарях знают, кто мой папаша. Кроме всего, вернешь сотню, которую ты получил за свою работу с сидельца. Много он тебе отвалил… работа неважная. – Тщедушный атаман оглядел себя сверху донизу. Ни груди настоящей, ни плеч. – Все, милый папашенька, верни, все до копеечки… Нам золото во как нужно… очень нужно… до зарезу… А у тебя оно сгниет в кубышке, как гниет без толку у сидельца. Сам не гам и другому не дам…

Говорят люди: добился своего молодой Боголюб. Урядник после двух залпов над самым ухом сдался…

Вскоре после этого, в мае 1919 года, наш коммунистический отряд шел к Полтаве против кулацких банд атамана Григорьева. На одном полустанке мы встретились с кременчугским рабочим отрядом. Он состоял из молодых махорочников, железнодорожников. Политкомом у них была немолодая, коротко стриженная женщина с суровым загорелым лицом, в кожаной куртке и с винтовкой на ремне. Прошло почти десять лет, а в боевом политкоме нетрудно было узнать учительницу Екатерину Адамовну Новосад. Узнала и она нашего командира, боевого булочника Алексея Стокоза. Узнала она и меня – теперь уже рослого юношу.

Беседа была краткой. Екатерина Адамовна работала в Кременчуге, где в молодости сражалась на баррикадах.

– Раньше мы держали в руке перо день, а три дня – винтовку, – сказала она. – Теперь, слава богу, после разгрома Петлюры, стало по-иному: день держим винтовку, три дня – перо. Но не дают же, мерзавцы, наладить жизнь по-новому… учить пролетариев… Ведь до зарезу нужны свои, новые, грамотные кадры. И вот вместо того, чтоб лились чернила, льется кровь… – Катя ухватилась обеими руками за ремень винтовки. – А тут еще меньшевики, и прочие «доброжелатели» демагогию разводят: «Вы, большевики, пускаете кровь стаканами, чтоб не пролились рюмки слез». А я, хоть мне и противна война, но скажу: «Нет, господа прихвостни буржуазии! Если на нас лезут белоказаки, петлюровские атаманы, разные Антанты, мы будем проливать их кровь ведрами, чтоб не лились реки и моря невинных слез…» Да! – просияла она вдруг. – Помнишь, урядник Петро Мокиевич искал у меня красный флаг. Вот он – жив! – Она указал рукой на голову колонны. – Этот флаг – ветеран. В пятом году с лозунгом: «Долой царя!» – воевал на баррикадах. Теперь с лозунгом: «За власть Советов!» – воюет против банд…

И вот прошло три дня. Подоспели из Крыма войска легендарного матроса Павла Дыбенко, пришли полки из-под Шепетовки и Проскурова. Мятежные силы изменника Григорьева потерпели поражение. Одна бандитская колонна, прорвавшаяся из Козельщины, столкнулась там, в Кобзарях, с отрядом кременчугских рабочих. Силы были неравные. Григорьевцам помогали кулаки и головорезы Боголюба-Лютого. Его бандиты, словно осенние мухи, жалили вовсю. Не давали пощады никому. Подкравшийся сзади верзила григорьевец штыком проткнул политкома отряда. Екатерина Адамовна упала лицом вниз.

Когда спустя неделю мне об этом рассказали, я подумал: славной, мужественной смертью кончила свою жизнь стойкая большевичка. В чистом поле, под ясным небом, на родной земле, с оружием в руках, рядом с товарищами, с друзьями, поражая насмерть врагов.

Но она… она тогда еще не умерла… Пришла ночь. Екатерина Адамовна очнулась. Страдая от мучительной боли и жажды, она ползком, огородами добралась до нашего двора.

А за час до ее прихода банда атамана Боголюба-Лютого ограбила наш дом до нитки.

Мать, напоив и перевязав тяжелораненую, помогла ей добраться в более безопасное место – к стекольщику. Но перепуганный насмерть Березовский, заикаясь от страха, сообщил, что сам атаман Боголюб, пьяный в дым, ввалился к нему и потребовал царскую награду. Получив «Георгия», тут же нацепил его себе на грудь.

Посоветовавшись, мать со стекольщиком увели Катю в соседнюю усадьбу, к Марфе Захаровне. Продав свой двор возле почты, она теперь жила квартиранткой у Николая Мартыновича, в той самой комнатушке, которую когда-то снимала учительница. Казачка, хлопоча всю ночь возле раненой, привела к ней тайком, как ей казалось, незаметно Глуховского. На рассвете по свежим следам медика пришли атаман Боголюб-Лютый, Исай Костыря, оба сына Антона-птицелова – тот, что служил в императорской гвардии, и тот, что служил в гвардии гетмана Скоропадского.

Женщин и старого фельдшера выволокли в сад. Привязали к стволам старых яблонь, густо усыпанных белыми цветами.

– Хвершалу и Кобзаренчихе по двадцать пять горячих! – распорядился атаман, поглаживая рукой блестевший на его впалой груди чужой георгиевский крест. – А это, как ее, «Зя мной», – без счету…

– Бойся бога! Вадим! Боголюб! – взмолилась Марфа Захаровна.

– Да, бога я люблю, но не боюсь его! – заплетающимся языком лепетал атаман.

А гетманский гвардеец, младший Маяченко, подступив вплотную к Марфе Захаровне, добавил:

– Тата нашего не схотела уважить, так мы, его сынки, тебя, старая ведьма, погана казачка, уважим. Долго будешь помнить Маяченковых…

– Я же тебя принимал на свет божий! – укорял атамана Глуховский.

– Гад ползучий! – простонала обессиленная Катя. – Этому ли я тебя учила, змея? Ты боялся заразиться чахоткой, а заразился бандитством. Наш народ одолеет и эту напасть…

Атаман шагнул к Кате.

Сорвал полотенце с петухами, которым моя мать перевязывала ее кровоточащую грудь. Стал рассматривать вышитые на нем инициалы.

– Это чье? – заревел он.

– Мое! – ответила Марфа Захаровна.

Мать раскрыла калитку плетеного тына. Вошла в сад.

– Рушник мой! Я ее перевязывала…

– Ей пятьдесят! – скомандовал Лютый. – Двадцать пять за лечение, двадцать пять за Никодима…

Крики истязуемых разносились далеко. Но никто из моих земляков, бегавших на это же место слушать диковинную музыку – граммофон, не стал свидетелем позорного зрелища.

Исай Костыря, зажав в лапищах суковатый дрючок, приблизился к учительнице:

– Я не урядник. Я свинарь. После меня не завизжишь: «Зя мной!»

И для нее, для Екатерины Адамовны, которая ввела меня в изумительный мир волшебного слова, в мир книг, пришло то время, о котором она часто говорила. Пришло время всю себя отдать людям…

Жизненный путь Никодима отмечен памятными вехами: Зимний дворец – на севере, Перекоп – на юге, Гвадалахара – на крайнем западе Европы, Хасан – на далеком востоке.

Теперь уже яснее ясного – большая жизнь паренька из села Кобзари является естественным продолжением его малой жизни, изложенной самим героем повествования.

Из недосказанного им хочется упомянуть один знаменательный случай из его прошлого. А именно: спустя одиннадцать лет после увлекательных путешествий в повозке красильщика он вновь встретился с лощеным казачьим офицером.

Встретились они на берегах Донца в жестоком бою, когда полк стремительной советской конницы во главе с Никодимом разбил вдребезги отряд донских казаков белогвардейца есаула Фицхалаурова.

А в общем прав мой фронтовой друг – человек начинает познавать мир через людей. А человека узнают – по его отношению к людям.

ТЕРТЫЙ КАЛАЧ
ТОГДА…Ветер широких дорог

Сойдя с асфальта, Назар по усеянной опавшим листом траве спустился к берегу. Сколько раз на день они, несмышленые мальцы, Назарка и Гараська, скользя наперерез речным катерам, переплывали Русановскую затоку, чтобы поваляться на горячем песке Долбычки.

В Киеве Тертого Калача прежде всего ждали его близкие друзья. И все же гость с Ворсклы первым делом направил стопы на ту сторону Днепра, где прошли его детство и довольно тревожная юность… Но, добравшись в манившую его сторонку комфортабельным поездом метро, Назар не нашел на своем месте родной Предмостной слободки. Вместо убогих мазанок высились шатровые вязы и клены. Вместо пекарни пана Неплотного, где у горячей печи и высокой дежи он начал трудовую жизнь, стоял весь из зеркального стекла и сверкающей нержавейки киоск эскимо и минеральных вод.

Если бы ему побольше эрудиции, повторял бы тогда гость с Ворсклы слова поэта: «Невольно к этим грустным берегам…» А иные, выслушав грустный и задушевный рассказ Турмана о посещении им Гидропарка, очевидно, вспомнят проникновенные строки другого поэта:

 
Кружат четыре ветра.
Трубят. Листву взметают.
Стоит солдат и толком,
Куда пойти, не знает…
 

Там все напоминало ветерану радости детских и юношеских лет.

Приезжал как-то недавно в столицу Турчан. Он поразил киевлян пушистыми запорожскими усами, необычной густоты, сплошными, совершенно белыми лохматыми бровями, смушковой папахой и яркими казачьими лампасами. Но более всего – страстными выступлениями перед молодежью, которая с неослабным почтением взирала на довольно внушительный набор орденских колодок оратора и на сияющую золотом новенькую юбилейную медаль к столетию В. И. Ленина.

Там, где всегда подкидываемые волной терлись друг о друга рыбачьи лодки, а среди них и памятный «баркас» Гараськи, теперь круто спускался к Днепру гладкий забетонированный откос – восточное крыло широкой и величественной эстакады метро. Долбычка! На ее просторный и горячий пляж, известный в прошлом под названием Голопузовка, в ее тенистые кусты ракитника и таволги знойными днями устремлялся почти весь Киев.

Захваченный думами о далеком прошлом, Назар незаметно для себя очутился у западной кромки Гидропарка. На противоположной стороне в своем пышном многокрасочном осеннем уборе спускались к набережной живописные склоны Печерска.

Клен и осина, дуб и падуб, ясень и рябина, явор и вездесущий каштан – каждая порода прибавляла к яркой палитре свой, присущий лишь ей, колер с его повседневно меняющимися оттенками. От блеклых тонов свежего лимона до сочных красок ранета, от малахита капустного листа до бураковых мазков угорки. В пестром и гармоничном сочетании вся эта пышная панорама широко раскинулась по вертикали – с холмов Печерска до набережной Днепра – и по горизонтали – от склонов древнего Выдубецкого монастыря, мимо памятника крестителю Владимиру, до речного вокзала на Почтовой площади.

Над всем сказочным великолепием высился видный отовсюду золотой купол Лавры. А из недр празднично убранных склонов, из широко разинутой пасти тоннеля будто невидимая рука выталкивала на открытую высокую эстакаду голубые составы метро…

Рядом среди зарослей шатрового вяза показались изрядно уже выветрившиеся руины бывшего летнего сада «Венеция». И вдруг – из-за облупившейся кирпичной колонки возник укоряющий перст: «Ты, ты, ты…» Всего лишь на краткое мгновение, на один-единственный миг.

Назар знал: сказанное слово, промелькнувший жест, совершенный поступок – это не карандашная черта на чистом листе бумаги. Их не сотрешь резинкой, не смоешь водой, не соскоблишь лезвием бритвы. Лишь песок времени, единоборствуя с узелками памяти, может в той или иной мере схоронить их под собой. Схоронить, но не вытравить, не соскоблить.

Память – она не небесная лазурь, на которой самое грозное облако не оставляет никакого следа.

Да! Были те слова, были те жесты, были те поступки. Но тут же вздымались против тех укоров антиукоры. Они гнали прочь черные мысли о далеком и суровом прошлом. Раскатывали перед глазами, словно бархатную ковровую дорожку, свиток с перечнем добрых дел, весомых свершений, признанных подвигов, которые и делали тот песок более грузным и значительным…

Четыре ветра! Не один, не два, а все четыре. И все на юную податливую душу. Назара, как и многих в ту пору, мотала, трубя вовсю, буйная сила гулявших по Украине ветров. А взял верх все же не первый – жесткий ветер деникинщины, не второй, дурманящий, – Петлюры и Махно, не третий, усыпляющий, – непротивленцев, а четвертый – крепкий, отрезвляющий ветер Ленина. Ветер правды и справедливости. Ветер широких дорог.

 
Кричит четвертый ветер: в моем краю пустынном
одни лишь пули свищут над брошенным овином.
Копытом хлеб потоптан, нет крова и нет пищи…
Иди ко мне – здесь братья освобождают нищих[6]6
  Строки из либретто Э. Багрицкого к опере «Дума про Опанаса».


[Закрыть]
.
 

Старому, отживающему миру страшна не только наша мощь, но и наша мудрость, мудрость молодого века, неумирающая мудрость Ленина, отбиравшая у врагов их солдат.

Боевой труженик Назар Турчан, раз и навсегда подставив свои упругие паруса под свежий революционный ветер, побывав не в одной схватке, не в одном бою и не в одном рискованном рейде, в тех грозных событиях, которые решали судьбы народов на столетия, доказал не раз, что в его жилах течет праведная кровь беспокойной, неугомонной голоты, которая на века в век стремилась достойно бороться за людей труда против людей наживы.

Вдруг стали никнуть, расплываться грозные очертания укоряющего перста. Вспомнился солнечный, но холодный денек далекого семнадцатого года. День восстания против оплота Керенского – вызванных с фронта войск гарнизона, которыми руководил штаб Киевского военного округа. И тот его час, когда над городом закружил самолет – условный сигнал к выступлению.

Два боевика Печерского куреня «вольных казаков», невзирая на стужу, вовсю резвились на пляже. Мимо, к Никольской слободке, плыл, глубоко осев, прогулочный катер, сверх нормы заполненный юнкерами. Они спешили с тыла нагрянуть на «крамольный» гарнизон Полигона.

На Долбычке 1917 года

Внезапно вспыхнувший многоголосый крик поднял на ноги всю палубу «Прыткого». Визг злобных голосов, разносясь по днепровской дали, глухим эхом прошуршал в поникших кустах краснотала.

И тут же, озаренные клонившимся к Аскольдовой могиле осенним солнцем, стаей смятенных горлиц закружились брошенные с кормы чьей-то сильной рукой листовки.

Широкая палуба шедшего к слободкам колесного, напоминающего лапоть пароходика неистовствовала. Мелькали в воздухе кулаки. Всей своей тяжестью вместе с самой отборной бранью они сыпались на голову отчаянно отбивавшегося человека. Вдруг сипло взревевший пароходный гудок заглушил крики людей и монотонное шлепанье плиц. «Прыткий» приближался к причалу. Толпа, на миг застыв, онемела, а затем с новой силой ринулась на свою жертву. Прижав к борту, несколько сильных рук схватили ее за ноги и за плечи, раскачали и швырнули в воду.

Но днепровские недра, в отличие от озверевшей толпы, щадя все живое, отвергли ее дар.

Вмиг взбодрив обессиленного человека, они вытолкнули его на поверхность Славутича.

В одежде и ботинках с тугими обмотками, напрягая остатки сил, избитый едва держался на воде. А навстречу ему, одолевая водную ширь протоки вольным брассом, спешил какой-то человек. Падавшая на его лоб широкая прядь волос с причудливо обритой головы застилала глаза. Пловец, окунувшись и смочив волосы, загнал свой мокрый чуб за ухо. Вскоре он уже был вблизи пострадавшего.

А «Прыткий» тем временем причалил к Предмостной слободке. Бряцая оружием, выгрузился на сушу небольшой отряд. Ядро же военной команды направилось на вторую слободку.

Гулким эхом прокатившись по реке, летело с пустынной Долбычки:

– Что, Назарка, живой?

С русла отозвался глухой, с гулкими перекатами голос:

– И живой, и брыкается…

На мелководье оба они встали – Назарка, светловолосый юноша с узким, но несколько скуластым лицом, и спасенный им моложавый человек. Как и у всякого, кто пережил смертельную опасность, глаза пострадавшего хранили следы колоссального напряжения.

Не только довольно потертая военная одежда, но и глубокий шрам в центре подбородка – след пулевого ранения – свидетельствовали, что пострадавший был солдат-фронтовик.

Прихрамывая и чуть шатаясь, спасенный вышел на берег. Прежде чем снять насквозь промокшее обмундирование, он ловко раскрутил свои «царские чеботы» – защитного цвета обмотки.

– Я его на себе, можно сказать, волоку, а он, понимаешь, Гараська, виноват, Гораций, выкандрючуется, – играя мускулами сильных рук и развитой не по годам груди, докладывал своему товарищу Назарка. Его широко раскрытые глаза, полные юношеской отваги и безрассудной решимости ринуться навстречу любой опасности, с явным любопытством смотрели на солдата. Будто опасаясь напугать кандидата в утопленники, сплошные цвета дегтя свирепые брови взметнулись высоко на лоб. – Захлебывается, змей, а шипит на ухо: «Видать, и гайдамаки на шо-то способные».

– Эге… – клацая от холода зубами, отозвался солдат-фронтовик. – Недаром сказано: видно пана по холяве, а вашего брата по чубам…

– Другой бы в пивнуху позвал, черт драный, за то, что есть на слободках два йолопа – купаются до самой зимы, – процедил сквозь зубы катавшийся на уже остывшем песке Гараська-Гораций, крепыш с впадающей в черноту синевой под надменными глазами. Их мрачная бездонность ничего, кроме глубокой апатии, кроме довольства собой, довольства счастливо выпавшей ему долей, не выражала. – Что, не в те сани ткнулся? Видели отсюдова, как тебя молотили юнкера господина Керенского. Те ловки на расправу. И суд у них над вашим братом короткий. Раз-два – и в дамках. Не то что мы, цацкаемся с вами, с агитаторами… – продолжал молодой парень на звучном суржике, том особенном русско-украинском жаргоне, каким в свое время отличались обе бойкие слободки.

– Какой из меня агитатор? – с напускным равнодушием отвечал солдат. – Скажу я вам, братва, по совести: какой-то буржуйчик в манишке придумал, будто я полез до него в кошелку, а расправа с ворами, сами знаете, короткая. Самосуд. Какой я вор? Не вор и, конечно, не агитатор, а встрял в ту шебутиловку…

– Заливай, солдат, – отбрасывая за правое ухо такой же лихой чуб, как и у Назара, ловко сквозь зубы сплюнул его друг. – Хоть самосуд и страшная штуковина, а и для него должна быть прицепка. Нет дыма без огня… Значит, прицепка важная, раз те собачьи юнкера не стали брать под стражу, таскать до коменданта, морочить голову полевому суду…

– Какая там заливка, – возразил солдат. – Где судит толпа, там не дожидайся справедливости. Одна шебутиловка! Для чего же мы скинули царя, спрашиваю я вас? Для того, чтобы обратно нами понукало беззаконие? И неправда? И кривда господ, и кривда темной толпы?..

Самосуд… Скорые расправы… О них – полосы всех газет. И ультраправых, и крайне левых, и умеренных. Жертвой разгневанного темного скопища юнкеров-бар и юнкеров – барских холопов – стал солдат-фронтовик. Самосуд!

– Понимаю, – Гораций уперся локтями в остывающий песок. – Не ты, вояка, в ихнюю кошелку залез, а они в твою… Случается. Где прятал ты те листовки? В кошелке, за пазухой чи в мотне? А чи не уловил ты ухом там, на палубе «Прыткого», куды те юнкера шлепают?

– Вы, хлопцы, шо? Газет не читаете? Весь Киев жужжит: Полигон вчера митингнул за новую, за советскую власть. Признал Ленина, значит, и большевиков. Послал своих делегатов в Киевский Совет рабочих депутатов. Вот и задумало Временное правительство, а точнее, киевский штаб накрыть полигонщиков с тыла, сбоку слободки…

– А тебя послали с листовками до юнкерей… Ясно! Сорвалось! Эй, Назарка, – крикнул Гораций другу, – я разок нырну, а ты давай сюды мой рушник, шкарганцы. И живо!..

Назарка, только вылезши из воды, направился в кусты за одеждой. Фронтовик, любовавшийся атлетическим сложением своего спасителя, увидев спину паренька, ахнул:

– После юнкерской вальцовки, располагаю, останутся на мне добрые зарубки. А видать, и тебе кто-то оставил на всю жизнь знак.

– Тебя вытащили, и помалкивай, – огрызнулся Назар, бросив пугливый взгляд на своего дружка. С нахмурившимся лицом протянул ему длинный рушник из грубого крестьянского полотна, бросил у его ног легкую обувку.

– Могу и помолчать, – ответил солдат, с горечью обследуя свой мокрый кисет. – А одно можно сказать – с такой поджаркой нигде не затеряешься. Будто сгоревший в печи корж. Аж тяжи пошли во все стороны… Ты, парень, не робей – жениха выбирают не по пояснице, а по рукам. А руки у тебя – дай боже. С такими руками… Чи на атлета прахтикуешься, чи в Поддубные пнешься?

– Нет, я пекарь.

– Из калачной братии? Выходит, мы родня…

– Говоришь, юнкера подались на Полигон? – перебил солдата Гораций, влезая в синие галифе с желтым кантиком. Виртуозно стрельнув сквозь зубы, добавил: – А не плохо. Нехай самоварники самоварникам поотрывают головы…

Поеживаясь от холода, с трудом сдерживая вибрацию челюстей, фронтовик заметил:

– Кругом, слышно, берут верх Советы. Это, брат, не шутка – мир, земля, свобода. А вы, хлопцы, видать по всему, за Центральную раду. Значит – пойдете со штабом против народа, а не с народом против штаба? – На лице солдата все отчетливее стали проступать кровоподтеки.

– Не зря старались юнкера, – усмехнулся Назар. – И зря я тебя выволок из омута. Лучше бы ты агитировал щук. Тоже мне родич. Нет шоб сказать мне спасибо…

Солдат усмехнулся, протянул руку к мельхиоровому портсигару Горация:

– Паки-паки, съели попа собаки. Кабы не дьячки, разорвали бы на клочки…

– Цапай, коммуния, чертяка с тобой. Кури. Тютюн, известно, не прячут и от последнего крючника. А вот самоварникам – дулю. Не кинул бы и бычка… А касаемо того самого, знай – мы нейтральные. Ни туды ни сюды. Нехай штаб со своими юнкерами и донскими казаками потрошат ваш ревком, а ваша Красная гвардия нехай растаскает тот штаб. Наша хата с краю… Одним словом, нейтралитет!

– Значит, она центральная, она и нейтральная. А все киевские горобцы знают: не будь Красной гвардии, давно бы штаб слопал вашу Центральную раду. Хто в штабе? – пуская густой дым из ноздрей, спрашивал солдат. – Генералы. Натуральные царские генералы. Только что нацепили на себя красные банты. Дай им только волю…

– И тарахтит, и тарахтит… – озлился не на шутку Гораций. – Дотарахтишься, красная душа, что я тебе законопачу песком пасть. А то еще из твоих хромовых обмоток сделаю удавку. Никто тут не увидит и не услышит. Может, только слободские горобцы…

Багровое нежаркое солнце наполовину уже опустилось за высокие кроны каштанов Купеческого сада. И вдруг, напоминая жужжание шмеля, высоко в небе загудел мотор. Появившись со стороны Сырца, начал кружить над Печерском отмеченный трехцветными кругами на плоскостях юркий биплан.

Вслед за этим во всю мощь своих медных глоток взревели гудки за Аскольдовой могилой. И больше всех, тревожнее всех заливался басовитый с перехрипами мощный гудок «Арсенала».

– Это шо? Шо за рахуба? – наконец-то всполошился, снова лихо сплюнув сквозь зубы, Гораций и потянулся в карман за портсигаром. Что-то осмысленное на краткое мгновение зажглось в его мрачных надменных глазах. – Эй, Назарка, чешем на баркас… Живей.

– Началось! – вспыхнуло радостью суровое лицо хромого солдата. Хотелось сказать еще кое-что, но… Эти, с оселедцами на голове, хлопцы, осерчав по-настоящему, при всей их нейтральности, могли свободно воспользоваться его же холщовыми обмотками. А на худой конец – бросить его тут на ночь глядя. Тогда хоть вплавь добирайся с пустынной Долбычки.

Глухой треск выстрелов долетел с той стороны, где крутые днепровские склоны выделялись всеми яркими красками золотой осени. Гораций с рулевым веслом уселся на корме. Бросил нетерпеливо:

– Нажимай, брат Назар. Рви вовсю. Как бы не опоздать… Запляжничали мы с тобой на этой Голопузовке. Все из-за хромого черта. Тонул, и пусть. Одним меньше…

– А куды вам поспешать, хлопцы? – усмехнулся солдат. – Вы же нейтральные.

– Мало тебе одного причастия, поганый агитатор, то добавлю еще тихую панихиду, – озлился рулевой, в сердцах взметнув весло над головой фронтовика. – Не твое собачье дело… Подхватил на фронте пулю – мало тебе? Добавлю…

– Не одну… Забыл про ногу.

А Назар, упираясь босыми ногами в стойки баркаса, в люстриновых штанцах, цветастой ситцевой косоворотке на голом теле, греб легко и изящно. После каждого взмаха его сильных и ловких рук лодчонка улетала вперед на несколько саженей.

Правда, был на баркасе подвесной мотор – большая роскошь для тех времен, – но в последние дни туго стало с бензином.

Для выросшего здесь, на днепровских раздольных берегах, Назара, к своим восемнадцати годам испытавшего все ласки и все неожиданные каверзы древней реки, ее коварная ширь была родной стихией. Он хорошо знал, что среди гребцов на всех ближних протоках нет ему равного. А тут еще этот подбадривающий голос: «Нажимай, брат Назар!» Голос дружка, вскормленного одной грудью.

Разогревшийся на веслах Назар и натянувший на себя тонкий шерстяной свитер Гораций не чувствовали вдруг наступившей осенней сырости. Сказывалась и молодая кровь, не то что у солдата, две зимы кормившего вшей в Карпатах и одну зиму после ранения – в тыловом лазарете.

С вмиг посеревшей, словно залитой свинцом глади реки веяло холодом. Долетал свежий ветерок и слева из высоких, будто покрытых ржавчиной, кустов таволги. А тут еще мороз так и катился по спине после каждого орудийного залпа, доносившегося со стороны Печерска.

Но вот и слободка. Назар, схватив в одну руку оба весла, прыгнул в воду, а другой вытащил лодку на сухое. На берегу солдат, согреваясь, несколько раз широко взмахнул руками, а потом скорым шагом, шкандыбая, направился в глубь поселка.

– Пошли! – позвал с собой Назара Гораций.

– Я в пекарню, – ответил тот. – Дома нет никого. Мать на работе.

– Значит, ровно в шесть на причале! – строго отчеканил Гораций. – И по всей форме.

И сразу же пути молодых людей разошлись. Хотя и жили они с малолетства под одной крышей. Выкормила их обоих Ганна – мать Назара. Родительница Горация, как и все именитые слобожанки, оберегая фигуру, не стала кормить свое дитя.

Ганна, мать Назара, всю жизнь обслуживала дом преуспевающего лавочника, а ее муж, Гнат Турчан, долгие годы, пока не забрали его в солдаты, выпекал ситники, калачи, рогалики, бублики на корысть булочнику Неплотному. На корысть благодетелю, отдавшему кормилице тесный подвал в своем кирпичном доме, где жил и сам на цокольном этаже. Вдоволь было сырости во всех домах слободки, а тем паче в подвалах.

В войну, как и многих солдаток, Ганну потянуло в интендантские швальни. Звал хороший заработок. А у своих благодетелей занималась только бельем. Булочница признавала стирку лишь одной Нюшки. Привычка.

А вот в крутую минуту мадам отказалась похлопотать за Назара перед булочником, своим грозным повелителем. Подростка не без труда удалось сунуть в пекарню учеником, или – как громко называли этих горемык – в подмастерья. И то благодаря удачно сложившимся для него обстоятельствам…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю