Текст книги "Контрудар (Роман, повести, рассказы)"
Автор книги: Илья Дубинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 45 страниц)
В сплошном мраке тачанка подъезжала к Старому Осколу. С околицы доносился злой лай собак. Кое-где на улицах мерцали тусклые огоньки. Жизнь в штабах не затихала ни на один миг.
«Князь Алицин», – вертелось в мозгу Алексея. Он вспомнил подполье. 1918 год. Проверку документов на станция Полтава. Щеголь, предъявив немецкому коменданту визитную карточку, жаловался: «Я князь Алицин. Невозможно ехать с этими грязными евреями и вонючим мужичьем», после чего князя пригласили в комендантский вагон. И это любезная Натали говорила тогда, в актовом зале: «Пахнет плебейским по́том». Нашли друг друга.
По дороге то и дело попадались отдельные всадники. У въезда в город застава остановила тачанку, долго и недоверчиво осматривала ее седоков.
Когда Алексей внес бесчувственную Коваль в тускло освещенное помещение штаба, новый начдив, недавно принявший 42-ю дивизию, привстал от удивления.
– Что это у тебя, Булат, персидская княжна? Но ты ведь не Степан Разин и не атаман…
– Товарищ начдив, неужели вы не узнали нашего начальника политотдела? – ответил с упреком Алексей. – Доктора нужно…
Начдив засуетился, помогая уложить Марусю на диван. Явился дивизионный врач. Исследовав рану, перевязал ее, предложив везти Коваль в госпиталь.
Штабные сидели у телефонов, принимали, отсылали ординарцев. Начдив то и дело подходил к прямому проводу.
О чем-то тихо шептались по углам посыльные. Чувствовалось, что все чем-то сильно озабочены, но чем именно, Алексей не мог уловить. Заметив, что Мария пришла в себя, он подошел к ней.
– Я не пойму, Мария. Здесь какая-то суета. По-моему, что-то случилось неладное… Опять этот Мамонтов?
– Ты знаешь? – тихим голосом спросила раненая.
– Мне говорил Боровой.
– Да, Леша, неладное. Конница генерала Мамонтова прорвала фронт. Десять тысяч озверелой казачни хозяйничают в нашем тылу. Они разгромили базы Восьмой и Девятой армий. Мамонтов захватил уже Елец. Вырезает коммунистов, комбеды.
Алексей смотрел на раненую, и ее гнев передавался ему. Коваль понизила голос до шепота.
– В тылах паника. Кое-кто из местных руководителей бросает дела и удирает в Москву. Некоторые части разбегались при виде одного лишь казачьего разъезда. В Симбирской бригаде, это я узнала в Тартаке, рота во главе с штабс-капитаном собиралась уйти к белым. Там же некоторые коммунисты, опасаясь расправы, порвали свои партдокументы. Сегодня одного будет судить трибунал. – Коваль тяжело вздохнула. – Кругом слышится: «Ма-а-монтов. Ма-а-а-монтов». Кто произносит это имя с ненавистью и проклятием, а кто – с надеждой…
– Давно он прорвался?
– Десятого августа.
– Что ты, Маруся?
– Да, десятого августа. Уже три недели, как он разбойничает в нашем тылу.
– Следовательно, это случилось еще тогда, когда мы вели бой под Новым Осколом. И вы ничего не знали?
– Знали, но нельзя было говорить. Это обеспечило спокойный отход. Мы были в «мешке».
– А сейчас? Что будем делать сейчас?
– Ждем указаний из штаба армии. По-моему, надо объяснить всем красноармейцам наше положение. Эх, Леша, приближается время, когда всем нам придется взяться за винтовки и встретить врага…
– Как под Новым Осколом, Маруся?
Коваль, устав, тяжело опустила голову на подушку.
Подошел начдив вместе с Боровым, только что вернувшимся с позиций.
– Ах, Маруся, Маруся, как же это тебя угораздило? – сокрушался Боровой, сев на диван у ног раненой.
– Ничего, в Казани хуже было. Какие у вас тут новости, Михаил?
– Народ волнуется – требует покончить с Мамонтовым, – сообщил Боровой. – Нашей дивизии приказано – укрепиться на месте. Сколотить крупную кавалерийскую часть. Нам придется свести вместе штабной эскадрон, дивизион Ромашки, эскадрон, подброшенный нам из армейского резерва, и какой-то полтавский отрядик, пробившийся к нам с Украины. Получится солидная единица, даже полк…
– Полку нужен знающий, хороший кавалерист. Я надумал дать туда Парусова. Как думаешь, политком? – обратился начдив к Боровому.
– Согласен. И комиссара туда надо хорошего.
Политкомдив на минуту задумался. Положил руку на плечо Алексея. Одновременно из его уст и уст Марии Коваль вырвалось слово:
– Булат!
Боровой добавил:
– Товарищ Булат будет комиссаром полка, – и усмехнулся, – раз имеешь боевую награду от самих «чертей», то все кавалеристы тебя будут слушать. Не думай, нам все известно. – Комиссар дивизии взглянул на новые сапоги земляка.
Алексей хотел сказать, что он оправдает доверие, но от радостного волнения мог произнести лишь одно слово: «Слушаю!»
– Осталось только дать имя полку, – прошептала Мария.
– Да, да, имя, – спохватился начдив. – Как ты думаешь, комиссар?
– Я предлагаю назвать полк Донецким, – сказал Боровой.
– Хорошо, очень хорошо, – согласился начдив, – он нас – донскими казаками, а мы его будем – донецкими. И увидишь – наша возьмет!
На рассвете против штаба дивизии выстраивались эскадроны. Парусов принимал рапорты от командиров. С записной книжкой в руках тут же вертелся новый адъютант нового полка Карлуша Кнафт.
Разбивка и поверка кончилась. Скомандовали «вольно». Булата обступили бойцы. Его поздравляли с новым назначением, а старые «черти», которые штурмовали с ним батарею, по-приятельски хлопали по плечу. Парусов стоял в стороне и, как всегда, щеточкой поглаживал свои пышные гусарские усы.
Полный служебного порыва, подошел к Булату Кнафт. Он чувствовал себя на седьмом небе. Одно дело исполнять роль порученца, а другое стать адъютантом, полновластным хозяином штаба кавалерийского полка. Он хорошо знал, что когда-то сам Парусов был адъютантом, а тут такую высокую должность дали ему – бывшему земгусару.
Не имея возможности нацепить витые аксельбанты – атрибут дореволюционных адъютантов, Кнафт вместо кантиков нашил на брюки узкие парчовые басоны.
– Товарищ комиссар, приказаний от вашего имени никаких не будет?
– Пока никаких, – ответил Алексей, с усмешкой взглянув на ретивого служаку.
Епифан хвастался офицерской шинелью. В ней он себя чувствовал куда лучше, чем в сброшенной накануне дерюге.
– Это вчера под Тартаком, когда чесанули Денику.
– Рукава длинные, – заметил начхоз-исполин, бывший кавалергардский интендант.
– Лучше иметь длинные рукава, чем длинные руки, – ответил за Епифана Алексей.
Слова комиссара звучали как предостережение бывшему интенданту. Бойцы озорно смеялись над опешившим завхозом.
– Да, да, знаем, где застревают наши золотники, – твердил, сам опытный в таких делах, Василий Пузырь.
Твердохлеб читал кавалеристам информационный листок:
– «Трибунал сорок второй стрелковой дивизии, рассмотрев дело политкома третьего батальона Симбирского полка Веткина Матвея, нашел доказанным, что Веткин Матвей, узнав о тяжелом положении на фронте, уничтожил свой партбилет. Ревтрибунал сорок второй дивизии, руководствуясь революционным сознанием, постановил Веткина Матвея, политкома батальона, за поступок, граничивший с изменой, – расстрелять. Приговор приведен в исполнение. Приговор прочесть во всех ротах, эскадронах, батареях и командах дивизии».
К Алексею подошел перетянутый ремнями, в потертом немецком мундире, несколько грузноватый командир.
– Не узнаете, товарищ Булат?
Алексей, всмотревшись в измученное походами красивое лицо кавалериста, радостно воскликнул:
– Царичанка, Келеберда, бой с григорьевцами? Полтавщина? Так вы ж товарищ Онопко!
– Я сам и есть, – ответил полтавчанин, с силой пожимая протянутую ему руку.
– Ну что, уговорили вы все-таки ваших людей? Привели их с собой?
– А как же, товарищ Булат. Такое было. Помните, я вам говорил на скамеечке еще в Келеберде. Они в один голос: оставаться на Полтавщине и там воевать против Деникина, если придет. Я им говорю: «Не могу без вас, я к вам привык, а приказ выполнять должен». А они: «И мы без тебя ничего не стоим. Не останешься по своей охоте, все одно сломаем. Приставим к тебе своего политкома, и будешь ты у нас за военспеца. Нравиться тебе такой оборот?» Пришлось им заявить: «Я застрелюсь, если опозорите меня и отряд, который бил хорошо немцев под Хорошками, Петлюру под Новыми Санжарами, Григорьева в Кременчуге». Ну, уломал все-таки я их, а не они меня. Часть, правда, ушла к Якову Огию, – слыхать, он теперь бьет Деникина с тыла. Воевали мы потом и под Гришиной, под Изюмом. Потом нас белоказаки отрезали. Две недели пробивались к вам, а все же добрались.
– Вот и хорошо, товарищ Онопко, – еще раз протянул руку бывшему партизану Алексей. – Будем теперь воевать вместе… Может, опять посидим с вами на скамеечке в Келеберде…
На площади против штаба дивизии, где собрался новый Донецкий полк, расположился обоз из нескольких вместительных тавричанок, груженных интендантским добром.
Сам начальник снабжения дивизии, черноглазый Бадридзе, предъявляя для росписи ведомость, наставлял нового комиссара полка:
– Товарищ Булат! Разделишь правильно – будет полку па-абеда, плохо разделишь – па-абеды не жди.
Люди были одеты пестро и худо. Если какой-нибудь счастливец обладал шинелью, как, например, новичок Епифан, то достал он ее с плеча убитого врага. Разделить полученное добро было не таким легким делом.
До ушей Булата донеслись слова Пузыря:
– Первым делом комиссары заберут себе лучшее, а нам – что останется. Этого можно ждать. Катеарически!
Стараясь избежать нареканий, Булат собрал вокруг себя красноармейцев. Обращаясь к бойцам, спросил:
– Довольны вы своими товарищескими судами? Не жалуетесь?
Кавалеристы, изумляясь вопросу, не имевшему, с их точки зрения, никакого отношения к тому, что волновало их, дружно ответили:
– На судей не обижаемся!
– Хлопцы скрозь правильные!
– Виновного судят, а невинного всегда обелят.
– Бог с ними, с судьями!
– Дели портки, шинели, комиссар. При чем тут судьи?
– Вот, товарищи, как раз и при чем. Если они правильно судят, они портки разделят с толком.
– Вот это здорово! – крикнул Чмель.
– Пусть делят судьи! – поддержал его Епифан.
– Судьи так судьи! – слышалось со всех сторон.
Все части, из которых сформировали Донецкий полк, за исключением полупартизанского отряда Онопки, имели свои выборные товарищеские суды.
И вот пока входившие в их состав самые боевые и авторитетные в массе товарищи, закрывшись в сельской школе с накладными Бадридзе и именными списками эскадронов, судили и рядили, кто чего заслужил, на площади, вокруг обозов со свежепахнущим интендантским добром, собрались в ожидании вердикта возбужденные кавалеристы.
– Эх, – вздохнул Чмель, – в Дебальцево весною, помню, этот наш кавказский товарищ Бодристый, наш начальник по снабжению…
– Не Бодристый, а Бадридзе, – поправил бородача Твердохлеб.
– Нехай по-ихнему так, а по-нашему Бодристый, и все…
– Так ты про что начал брехать? – спросил Селиверста Пузырь, не сводя широко раскрытых глаз с аккуратно увязанных пачек обмундирования.
– Я и говорю, – продолжал Чмель прерванный разговор. – Раздобыл это тогда наш Бодристый полный грузовик солдатских полушубков, рыжих, новеньких. И не то што одеть такое лестно, а, скажем, прямо съел бы ево – такой от них увлекательный дух. И только начал это Бодристый раздачу, – мы с Хролом, как знаете, служили тогда в пехоте, – откуда ни возьмись, казак… наша пешка в кусты, а полушубки кадюку достались… и было это, ребяты, аккурат под самый страстной четверг…
– В том-то и дело, што под страстной четверг, – сочувственно вздохнув, заметил Твердохлеб, – случись это под великий пост, и шиш достался бы кадюкам…
Шутка арсенальца вызвала дружный смех красноармейцев.
– Эх, – покачал головой Гайцев, – добраться бы нам только до деникинских каптерок… Какие там шинеля! Чисто драповые, а меховые жилетки, крытые желтой кожей!
Пузырь, презрительно взглянув на бывшего сослуживца по Чертовому полку, процедил сквозь зубы:
– Тебя, Чикулашка, там только и ждут.
Гайцев приложил руку к правому уху:
– А? Что?
– Говорю, тебя только, Чикулашка, глухая тетеря, там ждут, – повысив голос, рявкнул Пузырь.
– А я и нежданный туда заявлюсь. Пошуровали мы в кайзеровских каптерках, пошуруем и в деникинских. Нонче же как мы уже не дивизион, а полк, тем более…
Пузырь протиснулся вперед и пощупывал рукой новые, неудержимо влекшие его к себе шинели. Твердохлеб, помогавший завхозу распаковывать обмундирование, отстранил его руку:
– Не лапай, не купишь!
– Он не из тех, которые купляют, – поддел Пузыря Слива.
– Мне любопытственно, чи они настоящие драповые, – ответил Василий, пропустив мимо ушей едкие слова бывшего шахтера. – Спрос не бьет в нос…
– Видать, и ты располагаешь на шинелку? – спросил Епифан.
– А я что? У бога теля съел?
– У бога теля ты не съел, – ответил Слива, – а у графини сорочку слямзил!
– Далась вам та треклятая сорочка, – нахмурился Пузырь. – Пора об ней позабыть. Я располагаю так: каждому на спину по его чину. Я бы порешил так: кто побоевистей, тому получать в первый черед, катеарически!
– А когда ты завхозничал, как ты делил барашков? – спросил его Гайцев. – Нам ребра и мослы, а себе и Каракуте – курдючок и задние ножки…
– Бадридзе раздобыл для нас настоящие драповые шинеля, – вмешался в разговор Кашкин, – а дивизионный комиссар заявил «тпру»…
– Через почему? – удивился Пузырь.
– Потому, что через те драповые шинеля, – с ехидцей ответил Фрол, – наш брат только и будет драпать…
– Ишь ты какой шустрый… – Под общий хохот бойцов Твердохлеб похвалил Кашкина.
Пока вокруг повозок с обмундированием происходила эта незлобивая перестрелка, резко изменилась внешность кавалеристов.
Надеясь разжалобить товарищей, бойцы незаметно постаскивали с себя старую одежду. Кто носил худую шинелишку, остался в одной гимнастерке. Кто был в гимнастерке, ходил сейчас, ежась от свежего утренника, в одной нижней рубахе.
Наконец, расталкивая нетерпеливых и затихших кавалеристов, вошли в круг судьи.
Даже этим наиболее уважаемым товарищам не так-то просто пришлось справиться с поручением. Трудность дележки заключалась не только в том, что привезенного начснабом обмундирования не хватало на всех. Впервые за всю войну с Деникиным бойцы увидели настоящие суконные брюки и гимнастерки. Получить такую форму кое-что значило. Много хлопот вызвало и распределение шинелей. В то время когда в одних пачках находились настоящие драгунские шинели, длинные, до пят, позади с разрезом до пояса, с шикарными высокими обшлагами до локтя – настоящая мечта кавалериста, в других привезли коротенькие пехотинские шинелишки, изготовленные из бумажного молескина.
При всей старательной беспристрастности любой из судей прежде всего думал о людях своего подразделения, и в то же время никому не хотелось оставить обиженных ни в бывшем дивизионе Ромашки, ни в эскадронах Ракиты-Ракитянского, ни в отряде Онопки.
Особая сложность задачи состояла в том, что у самих судей были обыкновенные спины, нуждавшиеся, как и всякая солдатская спина, в надежном прикрытии. Раздатчикам, этим простым смертным, не были чужды обычные человеческие слабости. Если что-либо и выпало на их долю, то каждый из них хотел получить то, что было получше. Поэтому, несмотря на утреннюю свежесть, они предстали перед людьми нового полка с раскрасневшимися лицами и потными лбами.
Раздача брюк и гимнастерок обошлась почти без всякого шума. Мало было таких счастливцев, кому достался полный комплект. Тот, кому дали брюки, не получал гимнастерки, и наоборот. Председатель полкового суда называл фамилию, и кавалерист, с замиранием сердца вступая в круг, получал то, что ему полагалось. Тот, кого обошли, успокаивал себя тем, что осенью под верхней одеждой можно обойтись и своим стареньким обмундированием. Но вот – шинель! Тем более за настоящую драгунскую надо побороться!
Масса отнеслась весьма благосклонно к добровольцам из Казачка. Как-никак они вступили в строй в самые тяжелые дни отступления. И они, не прибегая к ложной маскировке, в самом деле ходили в самых что ни на есть обносках. И когда люди Онопки, с трудом пробившиеся к Красной Армии через деникинские тылы, брали обновы, кавалеристы, одобряя судей, благосклонно покачивали головами.
Онопко, получив новую драгунскую шинель, крепко прижал ее к груди и низко поклонился раздатчикам.
– Носите на здоровье! – подбодрил полтавчанина Алексей.
– Теперь ты и нос задерешь! – поддел новичка Пузырь.
– Кашкин! – громко выкрикнул председатель суда.
– Долой! – начал горланить Пузырь. – Почему Хролу такая привилегия? На ём кацавейка, санитару лучшего и не треба.
– Долой! – поддержал Василя кое-кто из бывших каракутовцев.
– Дезертиру – и такое добро!
Кашкин, протянувший было руку за шинелью, отошел в сторону. Но за бывшего дезертира вступился Ромашка, перечислив его боевые отличия в дивизионе и под Новым Осколом, и под Тартаком, и во время отхода.
Но выпадала из счета такая полноценная вещь, как драгунская шинель, и, следовательно, у претендентов оставалось меньше шансов на ее получение. Ропот, разжигаемый Пузырем, не утихал.
– Ну и бросьте ему пехотинскую, какую покороче, – потребовал Слива.
– Что? Один такой молодец и сыскался? Ваш Кашкин геройничал, а мы что, к бабьим подолам тулились? Долой!
– Известно, – кричал Пузырь, – Хрол услужил своими бинтами начальнице, а за это ему лучшую робу… Угождают бабе…
– Чего вы его слухаете? – вскипел Чмель. – Этот шальной Васька, мало што его бджолки посмоктали, так он же и людьми прибитый и богом пришибленный…
Заступился за царского кучера и Твердохлеб:
– Мне слово можно, ребята?
– Крой, «Арсенал»!
– Товарищи! Шо, забыли вы, кто насмерть сшиб городового, фараона, значит? Кто нюхал царскую кордегардию? Кто действует не только шашкой, но и бинтом? Кто вас, раненных, тянет на себе под кадетскими пулями? Правда, Фрол трохи качнулся. А вспомним, как смотрит на это товарищ Ленин? Шо он говорит о середняке? Почему середняк Кашкин качнулся от нас? Не через то, шо он нам враг, а потому, шо он видел нашу неустойку. А зараз, я так понимаю, он качнулся до нас раз и навсегда. Так вот, если вы сознательный элемент, прикройте начисто всю эту бузу.
– Гайцев! – прочел по списку старший раздатчик. – Вам, как эскадронному и старому партизану, постановлено выдать драгунскую шинель.
– Обратно этому фитфебелю везет, – кипятился Пузырь. – Мало ему эскадрона, еще и шинель подавай ему. А мы как ходили в ошмотках, так и будем ходить. За что боролись, за что кровь проливали! Долой! Неправильно действуете, судьи. Катеарически!
– Чего глотку рвешь? – спокойно заговорил председатель суда, вытирая лоб рукавом. – Вы нам поручили, мы и разделили по совести. Получайте, товарищ Гайцев, вашу шинель. И, как судья, добавляю: приговор окончательный и обжалованию не подлежит…
Чмель, получив плохонькую молескиновую шинель, тут же в нее нарядился. Осматривая себя в новом обмундировании, степенно сказал:
– Нам не женихаться, не в начальники рваться. И за это слава богу.
Не обошли при дележке и Твердохлеба. Растянув шинель обеими руками, арсеналец накинул ее на плечи Иткинса:
– Носи, Лева! У меня шкура дубленая, потерплю, а тебе без этой штуки никак невозможно!
Много оказалось счастливцев среди кавалеристов Донецкого полка, но, как это бывает, не обошлось и без обид.
После раздачи обмундирования всадники, выполняя команду нового комполка Парусова, тронулись в путь. И когда Алексей проезжал вдоль колонны первого эскадрона, его бойцы затянули свою старую песенку, с особым смыслом оттеняя слова:
Сыты хлопцы Каракуты,
Все одеты и обуты…
И заканчивали ее с ехидством:
Фу-ты ну-ты, фу-ты ну-ты,
Да, одеты, да, обуты…
Дындик, догнав комиссара, спросил его вполголоса:
– Алексей, тебя обошли? Шинели не дали?
– Петя, я возьму шинель тогда, когда одену всех кавалеристов.
– Это ты зря! За тебя, ручаюсь, никто и слова не сказал бы.
– Может, – пожал плечами Булат. – А вот ты слыхал анекдот про Бадридзе?
– Что-то не слышал.
– Так вот, – продолжал Алексей, – привезли в дивизию кожаное обмундирование. Бадридзе пишет докладную записку на имя начальника снабжения дивизии с просьбой выдать ему комплект.
– Значит, себе же писал? – спросил моряк.
– А кому же? Составил документ и тут же наложил резолюцию: «Бэссовестный ты, Бадрыдзэ. У тебя еще хорошие штаны. Куртку, ладно, получай, а бруки пригодятся другому товарищу». И подписал: «Начснаба дывызии Бадрыдзэ».
– Ну и Бодристый! Вот это человек! – восхищался Дындик справедливостью снабженца.
23После многодневных переходов и жестоких боев с наседавшими белогвардейцами далеко позади остались и Казачок и Старый Оскол. Удары накоротке, вроде того, что новая Симбирская бригада, получая боевое крещение, нанесла белым под Тартаком, лишь до некоторой степени сдерживали натиск врага. Белые захватили Мармыжи на линии Курск – Воронеж.
Новый Донецкий полк получил задачу стать между Касторной и левым флангом дивизии, штаб которой расположился в селе Лачиново.
Эскадроны двинулись друг за другом в порядке номеров. Булат поочередно следовал со всеми подразделениями, беседуя с командирами, политработниками, красноармейцами. Он знакомился с частью, с людьми.
Алексей поравнялся с Ромашкой. Командир, что-то прошептав, достал портсигар, взял папиросу, помял ее в руках и положил обратно. Пересчитал большим пальцем руки остальные пальцы. Наконец, нервно выхватив из портсигара папиросу, закурил.
За первым эскадроном Ромашки шел второй Ракиты-Ракитянского. Это подразделение сформировали в Казани из бывалых людей, – драгун старой армии. Раките-Ракитянскому нетрудно было установить дисциплину в подразделении, которое состояло из солдат, привыкших к порядку и подчинению. Бывший штаб-ротмистр ладил со всеми людьми, стараясь подделаться к ним грубыми солдатскими шутками. За его круглую грудь, выправку и быструю походку бойцы, услышав это прозвище от Чмеля, звали его за глаза Индюком.
– Ну что, товарищи, побьем беляков? – спрашивал новых людей Булат.
Кавалеристы немногословно, как привыкшие к военным порядкам люди, отвечали:
– Поведут командиры – побьем, а не поведут – то и не побьем. Мы порядки знаем. Не партизаны какие-нибудь.
Ракита-Ракитянский, глазом знатока измерив вороного скакуна, ходившего под Алексеем, взял под козырек.
– А у вас, товарищ политический комиссар, и лошадка благородных кровей. Один экстерьер чего стоит! Чистокровный араб! Чуть что не так, враз выбросит из седла…
В глубине глаз Индюка таилась не то насмешка, не то сдерживаемое сознание своего превосходства. Алексей подумал: «А что, если ему напомнить сейчас историю со «Стенвеем»? Тогда, пожалуй, и он, бывший гусар, крепкий наездник, не удержится в седле».
– Ездили мы и на маштачках и на клячах, товарищ Ракита-Ракитянский, и не падали на землю, – ответил политком непринужденно. – Авось усидим и на аристократическом алицинском скакуне…
Командир эскадрона, поняв намек, поспешил переменить тему.
– А может, послушаете моих драгун, товарищ политком? – Не получив ответа, он скомандовал: – А ну, ребята, песню!
Запевала начал:
Оседлал улан коня…
Кони зашагали бодрей. А Ракита-Ракитянский, мурлыча под нос, самодовольно ухмылялся. Взяв снова под козырек, спросил Алексея:
– А правда, хорошо поют мои конники, товарищ политический комиссар? У меня ребята крепкие, дисциплину, э, знают!
Алексей, ничего не ответив, двинулся в хвост колонны.
Дындик, усмехаясь, обратился к Раките-Ракитянскому:
– Да, дисциплина у тебя, командир, что надо. Чмеля и того так вымуштровал, что он и позабыл про свои резиновые подошвы. А человек их три года таскал.
– Не будем этого вспоминать, Петр Мефодьевич. Знаю, это вы про пасеку думаете. Скажу вам откровенно, э, когда человек пробавляется чужим, и не такое случается. Вам не приходилось по водосточной трубе катиться с четвертого этажа? А мне, скажу прямо, однажды довелось совершить такое путешествие. Думал, все обошлось, а второпях, оказывается, забыл на ночном столике портсигар с монограммой. Думаете, зря выперли меня из гвардейской конницы в гусарский полк. Не помогли слезы молодой женщины. Именитый сенатор имел вес при дворе. Вот и турнули меня, раба божьего, из столичного Петербурга в захолустный Васильков…
– Пора бы тебе, командир, угомониться. Женился бы. Вот вроде нашего командира полка Парусова.
– Эх, дорогой, жена не седло, со спины не скинешь.
– Да и так не ладно получается. Ты ж командир Красной Армии, и надо дорожить этим именем. Все бойцы смеются над твоими похождениями. Думаешь, я не хотел бы подцепить какую-нибудь мамзель под крендель и сказать ей этак со значением – «не хотится ли вам пройтиться там, где мельница вертится». Я не забываю про свой долг.
– Живой я человек или нет? Это, э, моя личная жизнь. Что я, закрутил с какой-нибудь полковой дамой?
– Может, и закрутил бы, да они полетели к черту на кулички вместе с Каракутой.
– Ну, а то, что лежит на стороне, никого не касается.
– Нет, касается!
– Как так?
– А просто. Кто хвалился – «для меня конь дороже бабы»? А своему ординарцу велел загонять овес. Ради чего? Думаешь, не знаю? Тебе нужны деньги на подарки, на косыночки-мосыночки. Покупай на свое жалованье. А казенный овес здесь ни при чем. Я за него плачу народные денежки. – Дындик хлопнул по пухлой полевой сумке.
– Это поклеп, Петр Мефодьевич. Не верьте! – Глаза комэска воровато забегали. – А что касается моих слов, не отрицаю. Бабу люблю, а конем дорожу. За бабой гляди в оба, а конь верен до гроба. Он не подведет.
– Верить или не верить, дело мое. Но чтоб больше этого не повторялось. Услышу, составлю акт – и в трибунал. А там тебе влепят на всю октаву.
Несколько минут всадники ехали молча. Первым заговорил Ракита-Ракитянский:
– Знаете, Петр Мефодьевич. Вот вы говорите, подарки. А я той пасечнице ничего не дарил. Наоборот, она сама угощала шикозными глазуньями, сотовым медом. Вообще, надо сказать, она хоть из простых, но баба, э, хоть куда.
– Разве простые не из того теста сделаны, что ваши бывшие мадамы? По-моему, природа сотворила всех женщин на один фасон.
– С этим я вполне согласен. Знаете, когда-то у меня был девиз: «Коня бери четырехлетку, бабу – шестнадцатилетку».
– Ну и хлюст! – покачал головой Дындик.
Бывший гусар, поняв, что он слишком разоткровенничался, пристально смотрел в глаза политкома.
– Па-а-аслушайте! Это все были дворяночки, чуждый вам класс. За них-то у вас, э, душа не может болеть! И не надо вам кипятиться!
Моряк, слушавший необузданную похвальбу Индюка, с отвращением думал о той нечистоплотной жизни, которой предавались праздные аристократы, мнившие себя высшими существами, носителями культуры. Вот она, хваленая «белая кость» и «голубая кровь»!
Петр Дындик там, в Коленцах, а потом и в Киеве, работая грузчиком, со всем пылом здоровой натуры увлекался многими и, несмотря на свою неказистую внешность, волновал женские сердца. Женщины находят в человеке то хорошее, что скрыто для других, и, найдя его, дорожат им больше, нежели внешней красотой. Но сейчас… Всякие амуры он расценивал как служебное преступление, после чего уже нельзя было претендовать на роль повседневного наставника массы. Хорош был бы он, политком эскадрона, если бы бойцы после изгнания из части приблудных баб, страшного наследия Каракуты, стали бы шушукаться по углам о любовных шашнях комиссара.
За бывшими драгунами, на тройной дистанции, с таким же большим, как в полку, знаменем, шел третий, штабной эскадрон. Его вел Гайцев – Чикулашка, бывший фельдфебель. Он все еще носил красные узенькие штаны и черную кудлатую папаху. Сейчас, в связи с похолоданием, на его ногах были полуглубокие калоши, а на спине, прикрывая драгунскую, только лишь полученную шинель, – теплый башлык.
Отъезжая, Гайцев наставлял знаменосца:
– Короче, короче, не рыси. Не наступай второму эскадрону на хвост. Держись дистанции. Пусть люди думают, что мы не эскадрон, а полк. И знамя выше. Не наклоняй.
Гайцев, остановив проезжавшего мимо Булата, обратился к нему:
– Товарищ политком, у меня есть один вопрос.
– Слушаю, – громко отозвался Алексей.
– Дайте мне в эскадрон Ваську Пузыря.
– Это уж не вопрос, а просьба, товарищ Гайцев.
– Все одно, откомандируйте его в мой эскадрон.
– А зачем он вам? Мы его нарочно забрали от вас. При Каракуте вы с ним как будто не дружили. Что, старые счеты?
– Вот именно! Дайте мне его. Я ему припомню – «рукоятка – это стебель, богом проклятый фитфебель».
– Что же, хотите ему мстить?
– Зачем? Он у меня сделается шелковым. Я ему предъявлю: «Иль грудь в крестах, или голова в кустах». Смотрите, вспомните мои слова, вы еще с ним попанькаетесь!
Четвертый эскадрон сформировали из Полтавского отряда, придав ему взвод бывших «чертей». Командовал этим подразделением Онопко.
Во главе полка двигался Парусов. В темно-коричневом, с черными пуговицами пальто и в темной, без звезды фуражке, он не походил на строевого, тем более на кавалерийского командира. Все его оружие состояло из коротенького хлыста. Изредка Парусов вынимал щеточку и гладил усы. С Булатом почти не разговаривал. Когда Алексей приближался и двигался с ним рядом, он незаметно укорачивал шаг лошади и отставал.
Парусов отъехал в сторону, взяв с собой трубача. Певучая сигналка передавала полку волю командира:
«В о в з в о д н у ю к о л о н н у п о с т р о й с ь». Повторяя сигнал, эскадронные подавали свои команды.
«В с е и с п о л н я й т е», – принуждала труба.
Звенья каждого из шестнадцати неимоверно растянувшихся взводов поднялись в рысь и перестроились влево от головного подразделения.
Каждый взвод развернулся двухлинейной стеной. Единицы, следовавшие в хвосте, вымахивая широкой рысью, нагоняли голову. Стена за стеной плыли шестнадцать взводов, все четыре эскадрона.
«В к о л о н н у р е з е р в а п о с т р о й с ь».
Один эскадрон принял вправо, два других – влево от головного, и весь полк без суеты и путаницы ловко перестроился в один из предбоевых порядков.
«С т р е м г л а в, д р у з ь я, п о с т р о й т е с я, ч т о б ы ф р о н т о м и д т и н а в р а г а».
«В с е и с п о л н я й т е».
Питаясь из глубины, резервная колонна развернула грозный двухшеренговый фронт полка.
Алексей, наблюдая с восторгом за перестроениями эскадронов, недавно еще разрозненных, думал о том, что отныне эта новая часть, послушная сигналам командира полка, покажет себя в ближайших боях. Вот что значит военная наука, претворенная в жизнь!
Сухо, словно саранча, трещала стерня под копытами, гудела земля, кони храпели и чихали от галопа, пыли и возбуждения. Всадники с трудом удерживали лошадей. После трехчасовых учений полк, послушный голосистой трубе, легко и сноровисто совершал все строевые эволюции. Раскинувшись на огромном пространстве разомкнутой казачьей лавой-ниточкой, он спустя несколько минут был в кулаке, готовый к атаке.
И вот полк снова двинулся вперед длинной походной колонной. Улеглось возбуждение, вызванное непрерывной скачкой.








