Текст книги "Андрей Боголюбский"
Автор книги: Георгий Блок
Соавторы: Александр Кузьмин,Георгий Северцев-Полилов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 49 страниц)
VII
Неждан-бортник, воспользовавшись несчастьем своего мучителя, вырвался наконец домой. В сумерках в его чистую, пропахшую мёдом избу зашёл сосед – кудрявый кузнец.
– Зотика теперь днём с огнём не отыщешь, – толковал Неждан. – Дурачку в наших дебрях каждая мышья нора знакома: схоронится, что барсук.
– Вот и главно-то! – кипятился кузнец. – Он схоронится, а мы в ответе. За его озорство с нас со всех виру [16]16
Штраф в пользу князя, налагавшийся за разбой и убийство.
[Закрыть] сдерут. Шутка ли нашему-то сиротскому миру восемьдесят гривен выложить! Ты посчитай, какой на нас с тобой убыток ляжет.
– Не в том убыток, что гривну отдашь, – возразил Неждан, – а в том убыток, что одноглазый злее двуглазого себя окажет.
На полатях, свесив призрачно тонкие ноги, сидел столетний дед, Нежданов отец. Он давно оглох и привык разговаривать втихомолку сам с собой.
– Я пропаду – и ты пропадёшь, – бормотал он еле слышно, потряхивая паутинкой седых волос. – Ну и что? Земля-то наша не тобой жива и не мной. Земля народом сильна. Народ земле хозяин, вот кто. А народ вовек не пропадёт. Всё управит народ-то, вот как...
Часть четвёртая. РУБЯТ ГОРОД
I
учковой дочери Паране пришлось неожиданно для всех и для самой себя вернуться на родину, в Москву. Это случилось десять лет спустя после того, как отсекли голову её отцу.
Старый князь Юрий, утвердившись в Киеве, почти не заглядывал с тех пор в любимое, заботившее его Залесье. Хотел удержать при себе и старшего сына, Андрея, но тот не пожелал оставаться в чужом, противном его сердцу, глохнущем городе, в затхлом кругу незнакомого, сварливого княжья, которое надменно посмеивалось над новоприезжим Залесским родственником. Андрей, не сказавшись отцу, сбежал во Владимир. Говорили, будто на этот дерзкий шаг его толкнули братья Кучковичи.
Андрей Юрьевич, как и отец, был деловит и упорен, но более скор и менее опаслив. Вырвавшись уже в зрелых годах из-под Юрьевой опеки и вернувшись в Ростово-Суздальскую землю хоть и далеко ещё не полноправным её хозяином (Юрьев властный голос доносился туда и из Киева), Андрей без оглядки ринулся в самую гущу той борьбы, которая издавна терзала их Залесскую волость. Ещё резче, чем Долгорукий, оттолкнул он от себя ростовское боярство. Пренебрёг он и новой суздальской знатью, выращенной его отцом и частично ушедшей за Юрием в Киев. Не страшась негодования боярских верхов, он избрал своей главной опорой тех простых, безродных деятелей, чьими руками был выстроен и чьими трудами процвёл любимый Андреев город – Владимир на Клязьме.
Эти небогатые ещё и невзрачные, но оборотистые купцы и ловкие рукодельники любили называть себя «мизинными», то есть самыми младшими, самыми маленькими людьми.
Им принадлежало будущее. Они это знали. Вперёд, в будущее смотрел и Андрей. С ними, с мизинными людьми, связал он свою судьбу, и в этом был залог той созидательной силы, которая стала собираться исподволь в его беспокойных руках.
Но легче было бороться с чужой, враждебной волей, чем со своими понятиями и навыками, во власти которых была своя собственная воля. Родившись князем, воспитавшись насильником, Андрей был уверен, что жить – значит угнетать, угнетённый обязан кормить угнетателя: такими заповедями определялось руководившее Андреем второе, разрушительное начало, противоречившее первому, созидательному. Это противоречие свело его государственную деятельность к причудливому чередованию блистательных успехов с постыдными неудачами.
Пестро и шумно было на новом княжом дворе.
Тут всегда сновали во множестве стекловары, камнерезцы, деревщики, златокузнецы, серебряники, медники, оружейники, каменщики из далёкого прикарпатского Галича и те особенно ценимые Андреем гончары, что обжигали цветные плиты для дворцовых полов. Кто здесь же и работал, кто сдавал сделанное, кто набивался на новый заказ. Работы хватало всем. Молодой город ширился, украшался и богател не по дням, а по часам.
Добудет ли где купец трубку тяжёлой парчи, скаток узорчатого бархата или серебряное блюдо персидского чекана, он, прежде чем выложить такую приманку на свой торговый ларь, непременно похвастает ею князю, который хоть и расплачивался туго, однако любил с купать нужное и ненужное.
Всех этих людей – ремесленников и купцов – Андрей знал наперечёт. Из них набирал он пеших бойцов – пешцев – в своё могучее городовое ополчение. А тем, кто оказывался особенно ему по душе, дарил оружие и коня. Такой милостник вступал тогда » его дружину. Ему открывался постоянный доступ в княжеские покои. Если удавалось ему и тут не оплошать, то вскоре жаловалась ему неподалёку от города и землица. А там он, не мешкая, прибирал к рукам соседей-крестьян не хуже заправского боярина.
Вперемешку с выходцами из местных низов толкались в тех же просторных хоромах и всякие пришлые разноземцы: булгары, греки, венгры, германцы, евреи, черкесы, половцы. И всех веселил забористыми прибаутками благодушный Андреев любимец и верный его спутник – краснолицый русский попик Микулица.
Андрей не терпел приезжего духовенства, засылаемого киевскими митрополитами, греками, ставленниками Византии, которая была ненавистна внуку Мономаха своими запоздалыми, оскорбительно надменными притязаниями на церковное главенство. Ему мечталось, что здесь, у себя на севере, он воздвигнет на своём русском корню мощную церковную власть, к которой потянут и которой подчинятся прихожане всех русских храмов, не только северных.
В окружавшей Андрея разношёрстной среде, столь отличной от старокиевской брезгливой знати, братья Кучковичи сумели за десять лет достигнуть выдающегося и прочного положения. Во время киевских трудных походов Юрия, где Андрей удивил всех неслыханной, отчаянной храбростью, граничившей с безумием, Кучковичи не отставали от него ни на шаг и завоевали его полное доверие. Андрей возвёл их в самые высокие придворные чины: Якима – в чашники, а Ивана – в стольники, вернул им старую суздальскую вотчину, отнятую когда-то у их отца Юрием, и широко наделил новыми угодьями под Владимиром. Без совета этих двух ближних бояр не решалось теперь никакое важное дело.
Милуша, раздобрев против прежнего вдвое, стала первой боярыней при княгине-булгарке, заправляла всем её теремным хозяйством, держала в трепете её челядь, доглядывала за её детьми и была, как толковали, посвящена во все тайны своей скрытной и желчной госпожи.
Не обижен был и Кучков зять, Паранин муж – Пётр Замятнич. Вышел и он в бояре – видимо, не без помощи Милуши. Как и она, Пётр располнел, однако оставался ещё статен, свеж и по-прежнему бело-румян. Князь Андрей Юрьевич приставил Петра к строительным делам, отдав под его власть всех палатных и стенных мастеров. Когда Долгорукий велел перенести на другое место город Переяславль-Залесский, исполнение этой хлопотной работы поручили Петру. Под его же надзором рубили – опять по приказу старого князя – новый город Дмитров. А когда теперь Юрий распорядился из Киева укрепить таким же новым деревянным городом и Москву, Андрей поспешил послать туда всё того же Петра Замятнича.
Во время частых и долгих отлучек мужа Параня жила во Владимире тихо, почти по-монашески. Желтолицая княгиня невзлюбила Параню с первого взгляда. В княжих покоях Кучкова сирота не показывалась. Со своего укромного приречного двора, обросшего вишнями и рябинами, она выходила редко – только вечерами, под праздник, когда водила двух дочерей ко всенощной. И в храме выбирала такое место, чтобы не видать её было с хоров, где с нерусской суетливостью творила поклоны княгиня и откуда подпевал певчим Андрей. Его высокий, резкий, но верный голос вырывался из полнозвучного строя других голосов и, чуть дребезжа в клубах ладана, свечной гари и людского дыхания, улетал под купол, где по вогнутому парусом, закопчённому образу евангелиста с тельцом извилистыми ручейками струился насевший на холодную стенку пот.
К двадцати четырём годам Паранина нежная красота достигла такого расцвета, что, когда под глухое воркованье колоколов она медленно шла по улице, опустив бобровые свои ресницы, у всех встречных немел язык и сходила с губ улыбка. Ничьи, даже самые клеветливые, уста не находили повода сказать про неё дурное. Только дивились досужие соседки, зачем, невзирая на хороший достаток покладистого и нескупого мужа, одета она всегда будто по-вдовьи, в смирные, старушечьи цвета, и отчего так печально и бледно её строгое, безупречно прекрасное лицо.
II
– Рубят город!
Такой звонкой стукотни топоров, таких длинных, скрипучих обозов, волочивших по снегу толстые дубовые брёвна, такого рабочего многолюдства и такого движения Москва ещё не видывала и не слыхивала.
Во всех лесных посёлках и слободках по обоим берегам Москвы-реки и Неглинной все головы шли кругом, и все разговоры неизбежно возвращались к одному:
– Рубят город!
Многоопытный Пётр Замятнич принялся за дело умеючи и живо поднял на ноги всех местных жителей, способных держать в руках топор или заступ. Их привыкли уже звать московлянами. По всем избам были рассованы согнанные из разных мест плотники и землекопы.
Заика Зотик так и сгинул без вести в лесах; одноглазого дворского Андрей год назад услал зачем-то на Белое озеро. А бывший Кучков бортник Неждан был ещё жив, крепок и никуда не отлучался из Москвы. Свои борти ему пришлось продать: работа на княжом дворе засосала так, что до собственных пчёл руки не доходили.
Сейчас и Неждана, пользуясь зимним его досугом, заставили, как княжого закупа, взяться за топор. На полатях, где ещё не так давно бормотал сам с собой его покойный отец, располагался теперь временный постоялец, правая рука Замятнича, – плотницкий староста рязанец Батура.
По утрам, до рассвета, когда Неждан уже стягивал на груди надетый сверх полушубка холщевик, подпоясывался, обматывал шею шерстяной ширинкой и протягивал руку за плетёным берестяным пещуром, куда жена заботливо упихивала только что вынутые из печи ржаные сочни, а неторопливый, подслеповатый Батура ещё дохлёбывал со вкусом красное топлёное молоко, Неждану всегда бывало не по себе. За десять лет он привык считать себя жертвой неправедного насилия. Он знал, что и сейчас его продолжают вести к разорению, гоняя изо дня в день на чужую тяжёлую и бесприбыльную работу. Он хмурился, морщился, ворчал без причины на жену и, кряхтя, заправлял за пояс кленовое топорище.
Потом они выходили с Батурой на утренний жгучий мороз. Их нагонял сосед-гончар, муж полнолицей вятичанки. И у него за спиной тоже был топор.
Спустившись молча по обросшему елями Сивцеву Вражку, они переходят по льду ручей Черторью и затем гуськом одолевают противоположный, очень крутой и скользкий берег. А там с безлесного верха открывается зрелище, которое каждый раз смущает, тревожит и даже пугает и Неждана и гончара.
На зимнем небе, обложенном окровенелыми перед восходом тучами, отчётливо синеет одетый снегом Московский холм. Он и не он. Чужой. И вся с детства знакомая окрестность стала оттого тоже чужая.
Вековой бор наполовину сведён. На полысевшем с одного бока бугре торчат местами одиночные, слишком долгие сосны с чересчур высоко задранной шапкой редкой хвои. Над ними полощется чёрная кисея галочьей стаи. Кучкова «городка» нет и следа. Юрьев частокол тоже убран. Оголённые строения княжой усадьбы кажутся издали жалкими, беспорядочно жмутся друг к дружке, будто продрогнув на ночном ветру. Рядом с ними желтеет сруб ещё не обвершенной церковки.
Древнее урочище, неряшливо загромождённое высокими стопами свежих брёвен и полузанесёнными снегом кучами диких камней-валунов, утратило, на Нежданов взгляд, всякое величие.
Мороз щиплет ухо. Неждан трёт его жёсткой рукавицей. Ему чудится, что у него отняли родину. Он растерян.
Но вот занялся пасмурный, тихий декабрьский денёк, похожий скорее на ранний вечер. Белая муть задёрнула лесную даль, глушит звуки и мягчит душу.
Затюкали топоры. Заговорили человечьи голоса. Галочий пружинистый крик вонзается в низкое небо.
Неждан вырубает в промороженном, звонком бревне полукруглую выемку, или, на плотницком наречии, чашку. Через неё будет пропущен насквозь конец другого, поперечного бревна. Кленовое топорище, навощённое ладонью до блеска, Неждану по руке. Топор насажен крепко-накрепко и отточен так, что, наскочив на сук, режет его, как масло. Работа спорится. Неждан ничего не видит, кроме топора, бревна, отлетающих щепок да клетчатых отпечатков своих лаптей на снегу. Мороз не щиплет больше уха. Липкие от свежей смолы руки приятно разогрелись. Воздух по-зимнему душист и вкусен, как только что принесённое с погреба молоко.
Со всех сторон доносятся знакомые будничные говорки:
– Горбыль стеши, а сысподу смотри не подтёсывай.
– Конец-то напрочь, что ли, отрезать?
– Пошто напрочь? Ты угол уступом вынимай: в закрой пойдёт...
Чашка вырублена. Неждан отмеряет верёвочкой, где рубить другую.
– А венцы все ли перемечены? – спрашивает кто– то кого-то за его спиной.
– Как не перемечены? Гляди: вот тебе первак, вот другак, вот третьяк, вот четвертак...
Неждан, не озираясь, узнает по голосам обоих.
Слышно, как подымают артелью что-то грузное.
– Ой, все враз! – запевает высокий молодой голос.
– Ой, дружно! – подхватывают недружные хрипуны.
– Ой, само пошло!– выносит молодой.
Пение оборвалось. Раздаётся гулкий удар бревна о бревно.
Из-под Нежданова топора опять полетели щепки. А в воздухе порхают редкие, безобидные снежинки.
Где-то поодаль Пётр Замятнич с толком, не горячась, ругает обозников. Он туговат на ухо и потому перемежает речь частыми вопросами:
– Мне сухорослый сосняк надобен, понял? Чтоб в нём двадевяноста слоёв было, понял? А вы, лодыри кособородые, взаместо красного леса наволокли с болота рыхлявого пресняка! Куда его девать, а?
– Найдём, куда девать, – успокоительно бормочет Батура. – Чай, весь уйдёт на дрань.
Все эти слова понятны и привычны Неждану. Он слышит их всякий день. Они будят в нём попеременно то сочувствие, то несочувствие и воссоздают в воображении хорошо известные образы. Он ясно представляет себе, как поигрывает кнутовищем рука упрямого обозного десятника, его кума, как ухает продавленный хрупкий наст в замоскворецком борке, где валят строевую сосну, как Замятнич ведёт ногтем по обледенелому торцу, пересчитывая круговые слои дряблой болотной сосны.
От утренней хмури не осталось и следа. Неждан не сознается себе, что у него хорошо на душе. Ему почти весело от мысли, что заодно со всеми он, ни от кого не отставая, участвует в большом и нужном деле: молодые у него учатся, старики с ним советуются, а начальники ставят в пример. Но суть не в похвалах, а в том, что дело и впрямь нужное и большое.
Времена стали так беспокойны, что в необходимости крепкого города убедились все. Будет, по крайней мере, куда укрыть жён и детей, если набегут – не ровён час! – новгородцы, смоляне, рязанцы или черниговцы. Князья до того перегрызлись, что всего можно ждать.
– Ты чего отстал от обоза? – кричит кому-то Пётр Замятнич.
– Пональнуло снегу под полозья, – отвечает сиплый голос княжого холопа Истомы.
– «Пональнуло»! – передразнивает Пётр. – А у других отчего не пональнуло?
Истома вместо ответа закатывается таким долгим сухим кашлем, что Неждан вскидывает на него глаза. Изменился Истома за десять лет. Плечи свело, грудь ввалилась, спину выпятило коробом: не узнать человека.
Город снова будет невелик, хоть и много больше прежнего: от боровицкой изголови пройди шагов двести пятьдесят – и упрёшься в стену. А работы много. Обносят двор не тыном и не частоколом, а городнями. Это те же избяные, венчатые срубы, только без окон, без дверей. Их сруби в угол, да для крепости набей доверху землёй и камнями, да снаружи обмажь от пожара глиной, да от дождя покрой дранью, да поставь по трём углам города три подзорные башни, да ещё между ними две проездные башни, да с напольной стороны выкопай перед валом новый ров – словом сказать, хватит дела до самого лета, соображает хозяйственный Неждан.
– Эй, володимирцы! Что рассолодели? – акает озорной московский голос. – На солнышко-то, знать, веселей смотреть, чем на работу?
С владимирскими плотниками у московлян всё время идут то шутливые, то сердитые перекоры. Владимирцы ведут стену вдоль Неглинной. Суздальцам и другим пришельцам доверили южный, москворецкий бок. А третью, самую опасную сторону крепостного треугольника взялись обработать сами московляне.
Они – лесные люди. Топором каждый из них владеет сызмала, как своими пятью пальцами. Им обидно, что залешане смотрят на них свысока и хвалятся более тонким будто бы плотницким искусством. Все три артели из кожи вон лезут, чтобы опередить одна другую по всем статьям. А Пётр Замятнич коварно разжигает их выгодную для дела вражду. Так научил его действовать князь Юрий, который чуть не каждую неделю шлёт из Киева гонцов, справляясь, как подвигается работа.
– Полно браниться, не пора ли подраться? – добродушно окают владимирцы в ответ на задирчивый оклик московлянина.
Неждан окидывает владимирцев беглым взором. Они и не думают солодеть. Их румяные лица с ледяными сосульками на усах воодушевлены и сосредоточенны. От угла, что глядит на Волоколамскую дорогу, они вывели стену уж шагов на сорок. А московляне от того же угла не прошли в свой конец и двадцати шагов. И городни у владимирцев, что и говорить, сбиты на совесть, будто для жилья.
«Удальцы! – размышляет Неждан. – Не для себя робят, а успевают не хуже нашего. Честь свою берегут, это так. Только ради одной чести не стали бы так усердствовать. Видно, наша забота им не чужая, и дело у нас с ними – одно...»
Эта мысль бодрит Нежданово сердце ещё более, но додумывать её до конца недосуг. У него нынче великий день.
Сговорив гончара и ещё двух соседей, он подрядился с ними вчетвером исполнить работу, пугавшую других особенной сложностью: срубить проездную трёхъярусную башню. Сегодня в обед они окончили заготовку всех двенадцати венцов, составляющих первую, нижнюю связь. Остаётся её собрать.
Сколько себя ни проверяй, как ни мерь, а при сборке всегда могут вылезти наружу всякие промахи и изъяны. Любопытных же глаз будет довольно, и у всякого окажется в запасе колкое словцо.
Когда принялись собирать первый венец, натаскивая бревно на бревно и прилаживая их к вбитым в землю столбам, или, по-плотницки, стульям, появился ещё один неожиданный помощник – кудрявый кузнец-любечанин. Не мог высидеть старик дома, не вытерпел, приковылял по своей доброй воле с топором и сразу же закипятился так, будто за всю постройку отвечает он один.
Пособлял опытной рукой и сам Батура, деловито помаргивая слезящимися на морозе крохотными глазёнками.
Мешал и раздражал только Пётр Замятнич. Его сдвинутая набекрень бобровая шапка высовывалась то тут, то там, а из слишком сочных и слишком красных губ так и сыпались назойливые вопросы:
– А не узок ли воротный проем?
– А под переводину что подставишь?
– А стулья обдеготил?
На дороге показался верховой. По мышастому мерину Замятнич сразу узнал с удивлением в укутанном всаднике княгинина ключника из Владимира. Шагая через брёвна, он торопливо пошёл его встречать.
Неждан вздохнул с облегчением, а гончар, провожая злыми глазами широкую в лопатках Петрову спину, проворчал ему вслед:
– Нашёлся учитель! Думает, для его прохладства стараемся!
– Вот и главно-то! Мы тут день-деньской маемся, руки знобим, – подхватил кузнец, – а он...
И пошёл, и пошёл...
– Чей верх, того и воля, – остановил Неждан. – Несподручно теляти волка лягати.
Когда благополучно наложили двенадцатый, самый верхний, так называемый черепной, венец и, повтыкав топоры в брёвна, отошли на несколько шагов, чтобы охватить общим взглядом весь собранный сруб, только тогда заметил Неждан, что декабрьская мгла наливается синевой уже по-ночному, что владимирцы и суздальцы разошлись почти все, что и плечи его, и поясница, и ноги, и каждый палец пронизаны смертельной, режущей усталостью и что он забыл съесть взятые из дому ржаные сочни.
Он протянул руку к обмётанному снежным пухом берестяному пещуру, который вместе с отвесом лежал на стопке брусьев, и вдруг наткнулся глазами на горящий голодом взгляд Истомы. Он незаметно поманил его к себе и вытряхнул в подставленную холопом дырявую шапку весь окаменелый от мороза ком слипшихся лепёшек.
Спускаясь с гончаром и Батурой под гору, к реке, Неждан оглянулся ещё раз на своё дело. В вышине, врезаясь рубленными по-русски, ершистыми углами в глухую зимнюю ночь, белела коренастая основа первой боевой башни нового города Москвы.
На грубоватом лице Неждана не разгладилась сеть морщин. Близко поставленные, медвежьи глаза ушли ещё глубже под брови, которые насупились ещё более сурово, чем утром. Но теперь это было уже прямое притворство: он был горд своим новым детищем. Он был счастлив.
Они обходили по льду чёрную дымящуюся полынью в устье Неглинной, когда сзади, с горы, кто-то окликнул Батуру.
Его звали наверх, в княжие покои.