355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Блок » Андрей Боголюбский » Текст книги (страница 20)
Андрей Боголюбский
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:17

Текст книги "Андрей Боголюбский"


Автор книги: Георгий Блок


Соавторы: Александр Кузьмин,Георгий Северцев-Полилов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 49 страниц)

II

Запах ещё горячей гари был невыносим.

Он лез во все щели, отравляя еду, горчил воду, не давал дышать.

Когда к Петру Замятничу явился поутру Маштак – в длинном чужом зипуне, со смешно обгорелой бородой, – боярин раздражённо повёл носом: с приходом ключника ещё противнее запахло пожарищем.

Маштак не своим, словно равнодушным голосом сказал, что оставаться на Москве ему нельзя: не сегодня, так завтра его убьют. Он просился в суздальскую Петрову вотчину.

   – В суздальскую? – повторил за ним тугой на ухо боярин с удивившей Маштака, непонятной ему усмешкой.

Пётр разглядывал опалённые волоски Маштаковой густой бороды, которые почти все кончались накипевшим от пожарного огня крохотным беловатым пупыриком (Петру были невыразимо мерзки и эти пупырики), и думал о том, цела ли та суздальская вотчина, куда просится ключник. А за этими мыслями ползли сплошной тёмной завесой (как в ненастный день вторая, задняя пелена полных дождя облаков) ещё иные мысли, в которых не было ни одного просвета: в сотый раз и всё с той же коловшей сердце тоской Пётр вспоминал, с какой жестокой бесповоротностью и какими хлещущими сердце словами сват запретил ему вчера ехать в Суздаль: «Что потерял в Суздале?»

Что потерял! Всё потерял.

Маштак с непривычной для него нетерпеливостью запахнул обвисшую полу чужого зипуна. Опять гадко пахнуло гарью. Пётр поморщился.

   – Что делать с челядью? – сказал он, ничего не ответив на просьбу ключника.

Маштак вяло развёл руками с поразившим и возмутившим Петра безразличием.

Маштаку было не до челяди, не до боярских дел.

С присущим ему умением собирать все мысли и всю волю, не отвлекаясь ничем посторонним, в одно усилие (Пётр знал в своём ключнике эту черту и ценил её) Маштак не думал и не заботился сейчас ни о чём другом, кроме одного: он думал только о немедленном бегстве из Москвы; он не хотел ничего другого, кроме этого бегства. Так пугала его смерть.

Он, как и Пётр, думал только о себе.

Им вдруг стало трудно быть вместе.

Владыка и раб долго жили в ладу.

Пока дело шло только о корысти, они легко понимали друг друга с полуслова, а чаще и вовсе без слов.

Оба, владыка и раб, не сговариваясь, гнули в одну сторону и, когда догибали до желанного обоим предела, делились. Не поровну, но всё-таки делились.

Раб помнил, что он раб, и не возражал против того, что из рук владыки он получает лишь то очень малое, Что приходилось на его рабью долю. Другие рабы не получали и того.

Но рабу хотелось получать больше. Это большее раб и получал, но не из рук владыки: раб крал у владыки, крал много – изо дня в день.

Владыка это знал, но молчал и молчаливо допускал эти кражи: он ведь и сам всё время крал – и у этого раба, и у других рабов, и у не рабов – у всех, кто не юг больно ударить его по рукам, по воровским белым рукам с чисто вымытыми длинными пальцами с выпуклыми ногтями.

С теми, кто мог больно ударить по рукам, владыка был честен: владыка не крал, где было опасно красть.

Так и жили Пётр с Маштаком много лет – в молчаливом деловом, корыстном ладу, зная друг про друга всё и не говоря об этом друг другу ничего.

Но теперь дело шло уже не о корысти.

Маштак заговорил о смерти: он сказал, что на Москве его убьют.

Пётр знал, что Маштак не ошибается, что Маштака действительно убьют. Он и сам все эти дни думал о смерти – о своей смерти: он боялся, что челядь убьёт не только Маштака, но и его. После пожаров он стал думать об этом с ещё большим страхом.

Дело шло уже не о корысти, а о жизни.

Жизнью нельзя поделиться – ни поровну, ни не поровну. У каждого своя жизнь. Оба хотели спасти спою жизнь, каждый свою. Но заботиться о спасении чужой жизни не хотел ни тот, ни другой. Это отвлекло бы от спасения своей жизни. Пётр не хотел спасать Маштака; Маштак не хотел спасать Петра.

Их пути расходились.

Им стало трудно быть вместе.

Пётр, морщась от неотвязного запаха гари, грубо прогнал Маштака, так и не согласившись отпустить его из Москвы, даже не сказав ему ничего на эту его просьбу.

Когда Маштак, потеряв все, что накрал, выходил из боярских хором, страх смерти был в нём также силён, как и ранее.

Но к чувству страха примешивалось новое чувство, которое помогало бороться со страхом: чувство неожиданно добытой свободы.

Маштак, когда-то в прошлом вольный московлянин, а затем добровольно и безоговорочно обративший себя в раба, – Маштак ушёл из боярских хором совсем, навсегда. Развращённый раб бежал от развратившего его владыки.

Через час его уже не было на Москве.

Никто не знал, куда он ушёл.

Не знала и его жена, холопка, роба, боярская, вещь, которую Маштак бросил тоже навсегда под чужой крышей.

Чужая крыша хуже своей, но под чужой крышей, у чужих людей, гораздо более бедных, чем её муж, эта рабыня нашла то, чего под своей крышей муж никогда не давал ни ей, своей жене, ни своему грудному ребёнку, робичичу, которого Маштак оставил на руках у брошенной жены; чужие, бедные люди пожалели и брошенную под чужой крышей жену, и брошенного отцом ребёнка.

III

От жизни некуда уйти, как не уйти от запаха гари.

А жизнь требует дел.

А на дела нет больше сил.

А уйти вовсе от жизни – от постылой, огаженной, заплёванной, незадавшейся жизни, убить себя, повеситься на ясене, как холоп Истома, не стерпевший рабской проголоди, – на это тоже не хватало сил.

Пётр всегда, с детства, боялся смерти до дрожи, до тошноты.

Оттого-то так устрашала его (и тянула к себе) запрокинутая голова мёртвого Шимона: два дня Шимоновыми чёрными ноздрями на Петра – в своём же дому!– глядела им же, Петром, окликнутая смерть.

Оттого-то он так легко согласился в своё время на уговоры княгини не идти в булгарский поход, остаться при ней. А ведь отказ от булгарского похода – это был один из самых решающих шагов его жизни. С каким льдом в глазах посмотрел на него Андрей, после того как согласился на просьбу княгини не брать Петра в поход!

Оттого-то Пётр так рьяно ухватился за городоставство и так в нём успел. Ему хотелось, чтобы на этом пути он стал нужнее, чем в Андреевой рати, которую Андрей хоть и не часто, а кидал на большие, смертоопасные дела. Пётр знал, что Андрей считает городовое дело не менее важным, чем ратное.

Оттого-то так побелели его губы, когда вплыла в Кучков двор Милуша (красивая, злая Милуша, которая из-за него потом удавилась, когда не стала ему нужна) и сказала, что налезла Юрьева великая рать.

Оттого-то – всё оттого! – и оказался он тогда на Кучковом дворе. Вовсе не в гости приехал он тогда к Якиму, которого в те годы мало ещё и знал, встретившись с ним до того только один раз где-то случайно, па ястребиной охоте. Пётр жил тогда в таях: он скрывался на Москве, сбежав из Суздаля, чтоб Юрий, готовясь к походу, не посадил его наконь. Этот день, ясный день бабья лета, Автамонов день, когда змеи, по народной примете, уходят в леса, – этот день был тоже решающим. Как памятен пегий, страшный жеребец, на котором Андрей вскакал в Кучков двор!

Оттого-то – да, опять только оттого! – так поспешно бежал Пётр и сейчас из Боголюбова, едва успев сунуть в ножны турскую саблю с ещё липкими кровяными мазулинами на щеке кривого клинка.

Андрей знал, что Пётр боится смерти, но никогда никому о том не говорил. Андрей разглядел эту глубоко упрятанную Петрову боязнь смерти очень рано, ещё когда они, оба молодые, однажды глубокой осенью ходили по синему льду в набег на рязанского князя и прогнали его в половецкие степи. Как это было давно! Пётр не был ещё тогда и женат на Кучковой дочери.

Петрову женитьбу устроила княгиня, чтоб не было по Владимире красавицы невесты, на которую мог бы польститься Андрей. Тогдашние Андреевы милостники – княгиня это знала – убеждали его прогнать булгарку и взять русскую жену.

Окно дохнуло опять зловонной гарью.

Так что же всё-таки делать с челядью?

После двух пожаров нельзя медлить ни часу. И так уж промешкано.

Вспомнились слышанные от кого-то книжные слона: «Уже времени и часу ушедшу». Так не говорят. Так только в церковных книгах пишут. Оттого, верно, и запомнилось. Не ушло ли время? Не ушёл ли час?

Двумя ночными факелами, на том и на сем берегу, московляне, тутошние и тамошние, будто перемигнулись. Приступились!

Опять навязчивые воспоминания! Откуда их столько?

Когда-то давно, ещё когда, обманывая княгиню, притворялся перед ней коренным московлянином, чтоб не признала в нём беглого суздальца (а она, змеища, всё-таки вызнала!), он нашёптывал ей вкрадчивые слова: «Про нас, про московлян, знаешь ли, княгиня, что говорят? Говорят, что к чему, мол, мы, московляне, приступимся, от того не отступимся».

Так вот, ежели сейчас (Пётр проглотил горькую слюну) приступились подлинные московляне, сироты [43]43
  Зависимое население.


[Закрыть]
да холопы, к нему, к боярину, к немосковлянину, так неужто же сами собой и отступятся?

С чем их встречать? С кем? Со слобожанами? Да куда ещё перекинутся слобожане! К нему ли? С посадскими? Много ль их? Да и верны ли?

С кем бы ни было – раздумывать недосуг: хоть с попом, хоть с пономарём, а с кем-то идти на них надо ж! Нельзя дожидаться, чтоб сами пришли. Так вот, с кем же всё-таки идти-то? Ведь не с попом же, на самом-то деле!

Пётр больше часа быстро ходил по клети из угла и угол, меняя время от времени углы: то из переднего в печной, то из заднего в бабий.

Потом вдруг стал замедлять шаг.

Потом остановился у садового окна.

Зелёные шарики на яблонях будто поналились за знойные-то дни... Побелей стали... Шарики, шарики... А местами и румянчик проступил – эдакой слабенький, как у девчонки,, что в девки глядит... А прясло-то стенное, видать, тёплое от солнца. Бревна-то как порасщелились... где впрямки, где чуть свиляво... И слепни на них греются... А те, что помельче, с подобранными крылышками, верно, пёсьи мухи...

Пётр отвернулся от окна и медленно пошёл к двери: ему показалось, что решение наконец найдено. Последнее, отчаянное, но из всех, пожалуй, наилучшее. Да другого, кажется, и нет.

Он приотворил дверь и крикнул, чтоб послали к нему оружничего.

Оружничего он спросил, проверял ли тот его, боярский, запас снаряда. Снарядом называлось оружие, которое боярин раздавал челяди, когда брал её с собой и поход.

Оружничий ответил, что проверял.

   – Давно ли?

   – С месяц.

   – Всё цело?

   – Цело.

   – Исправно?

   – Исправно.

   – Не могли за месяц порастащить?

   – Кто ж растащит?

   – Мало ль кто!

   – Некому. На запоре.

   – Проверь до обеда ещё. Да пересчитай на дворе челядь: одних мужиков. Баб нечего считать. Слышишь – до обеда.

   – Проверю.

   – А наперёд сходи к посаднику да скажи, чтоб мигом ко мне шёл. Слышишь – мигом. Построже скажи. Понял? И не уходи от него, покуда своими глазами не увидишь, что ко мне поплёлся. Понял? Нипочём не уходи, что бы он тебе ни говорил, как бы ни лаялся. Понял?

   – Как не понять!

   – Ступай. Не мешкай.

IV

   – Посадник, здороваясь с Петром, отвёл глаза в сторону.

   – Таким бешеным Пётр его никогда ещё не видывал. Вчерашнюю обиду на свата посадник перенёс на Петра. Пётр это предвидел. Он радовался его бешенству.

   – Он решил ещё пуще его озлить: нажать, не жалеючи, на самое больное место.

   – Пётр молча уставился на его кривые, немощные ноги. Посадник, чувствуя на себе его непристойно-наглый взор, упрямо смотрел в угол. Пётр переводил взгляд с ног на глаза посадника, с глаз на ноги и продолжал молчать. Наконец выговорил, будто с участием:

   – Ножки-то у тебя, видать, вовсе поучахли?

Жилы на висках у посадника вздулись так, что казалось – вот лопнут. Он, всё не глядя на Петра, пробормотал очень тихим от негодования голосом (он был шепеляв):

   – Зачем звал? О своих пожарах калякать?

Нет, не о своих пожарах. Мои ли, твои ли, про то ещё как кто скажет.

Посадник, ничего не поняв, взглянул наконец на Петра.

   – Как так «твои ли, мои ли»? – вымолвил он, чуя новую обиду. – Моих не бывало. Что городишь? Ежели не о пожарах, так о чём толковать?

Пётр внимательно следил за лицом посадника, ловя себя на том, что радуется случаю выместить на ком-то хоть малую часть своего вчерашнего непоправимого бесчестья.

   – Спрашиваешь, о чём толковать? – Пётр помедлил и вдруг проговорил с той же, что и раньше, притворной участливостью: – О тебе толковать.

   – Обо мне? Когда обо мне, так ко мне бы и шёл.

Нельзя к тебе: тайность. У тебя в стенах лишние брёвна есть: услышат! А дело для тебя такое...

Какое такое?

Пётр опять помедлил, внимательно и мрачно глядя посаднику в глаза.

   – Приметил ли вчера на пиру, – заговорил он, с особенной, неожиданной для самого себя выразительностью произнося каждое слово, – каким глазом смотрел на тебя мой сват, великий боярин?

   – Каким глазом? На меня? На всех одним глазом смотрел.

   – На всех одним, а на тебя особо, другим, – ещё выразительнее сказал Пётр. – Я бы того и не приметил, не до того было – гости, поминки, – кабы он сам...

   – Что – он сам?

   – Кабы он сам мне потом не сказал с глазу на глаз.

   – Что сказал?

   – Что-де посадник у вас на Москве душою крив.

   – Врёшь!

   – Когда вру, не слушай, ступай назад домой, ложись на печь и жди, что будет с тобой дальше. Доброго не дождёшься. Я не для себя, а для твоей пользы говорю. Или молчать?

   – Говори.

   – Сват, великий боярин, сказал: дружина того посаднику не забудет, что посадник боярина Ивана Кучковича, стольника, Прокопию выдал.

   – Я?!

   – А то кто ж, как не ты? Вся Москва видала, как ты Прокопию городовые ворота отворял, как ты Прокопия ко мне на крыльцо вёл. Скажешь: не отворял, не вол?

   – Так ведь Прокопии меня...

   – До твоих с Прокопием счетов дружине дела нет. Небось знаешь, где сейчас Прокопий? Знаешь? Так как бы и тебе там не быть.

   – Что говоришь!

   – Говорю, что есть. Не хочешь – не слушай.

Пётр прошёлся по клети, поигрывая висевшим у него на поясе длинным кинжалом.

   – Мой сват, великий боярин, так мне сказал, – продолжал он, вынув кинжал из ножен и осторожно пытая пальцем с одной и с другой стороны его прямой, обоюдоострый клинок. – Великий боярин так сказал: «Дружина посадит на Москве другого посадника».

   – Так и сказал?

   – Так и сказал. «А пока нового не посадим, старый, говорит, весь в твоей воле». В моей воле! – Пётр, убрав кинжал в ножны, ткнул себя пальцем в грудь. – «Ты, говорит, его покамест поискуси». Видишь, я всё тебе говорю, чего бы и не должен открывать.

Пётр опять почувствовал – рядом с неунимавшимся нытьём в сердце – тайное довольство. Он сам был удивлён, как его в другое время косный, неувёртливый ум вдруг стал извёртываться по-новому: верно, с отчаянья!

В его устах правда, будто сама собой, ловко оплеталась ложью.

   – «Поискуси, говорит. А там дружина, твой отчёт услышав...» Мой отчёт. – Пётр опять ткнул себя пальцем. – «...там дружина и решит, что делать со старым посадником. Будет твоя, боярская, воля, может, говорит, ещё и на Москве его, старого посадника, оставим, ежели сумеет тебе, боярину, угодить и нам, дружине, спрямить. Случай у него, у посадника, для того есть».

   – Какой случай?

   – «А ежели другожды нам, дружине, скривит, – продолжал Пётр, угрожающе приподнимая голос и будто вовсе не слыша вопроса, – тогда, говорит, хоть сам секи посаднику голову. Тогда, говорит (Пётр ещё поднял голос), дружина тебе, боярину, его, посадникову, голову дарит».

   – Какой случай спрямить? – прошептал посадник.

   – Будто сам не знаешь какой? – сказал Пётр, глядя на посадника прищурившись, с укором. – Добро бы с моих слов знал о том мой сват, великий боярин, а то ведь от людей услыхал, ещё в Москву не въехавши, ещё за Кунцевом! Вот куда молва-то о тебе доползла!

   – Какая молва?

   – Такая молва, что-де кудринские сироты боярскую челядь ульстили, что своими-де прелестными речами всей округе головы кружат, что, того гляди, город спалят с посадником вместе. Москву спалят! – повторил Пётр, снова сильно подняв голос. – Чуешь ли, посадник, чем в окно-то несёт? Кто за Москву ответит? Не ты ли, посадник, ответишь? А посадник, толкуют люди, взаместо того чтоб дать пример, у себя по двору знай себе похаживает да с женой своей вместе, с посадницей, голубей гоняет! Вот какая молва. Вот что мне мой сват, великий боярин, с чужих, не с моих слов сказал.

   – Так я ж...

   – Что ты ж?

   – Так я ж к тебе с тем и шёл, чтоб о твоих пожарах потолковать.

   – Потолковать! О моих пожарах! Разумеешь, чай, сам, чьи пожары, кто в них повинен. Или, скажешь, не ты, а я в них повинен?

   – Не в том дело, кто повинен, – пролепетал посадник, – а в том дело, как быть!

   – Ты ль меня спрашиваешь, как быть? Так кто ж ты таков? – закричал Пётр, с мучительным наслаждением давая наконец полную волю всему, что вздувало ему сердце. – Кто ж ты таков, леший тебя перешиби! Посадник ты московский или ты мокрица давленая ? Кому ж и знать, как не посаднику, как город устеречь? Где твой городовой снаряд? Где твой городовой полк? Кто у тебя на посаде сотский?

На Москве – по малости посада – ещё не было тысяцкого, а был только сотский, под рукой у посадника.

   – Сотский? Кто у меня на посаде сотский? Дубовый Нос у меня сотский. Бахтеяр.

   – Дубовый Нос! Бахтеяр! – с издёвкой в голосе повторил Пётр. – Бахтеяр да ты, ты да Бахтеяр – хороша двойка!

Бахтеяр, больше известный под кличкой Дубовый Нос, был первый на посаде богач, нажившийся на пивоварстве. Он продолжал промышлять пивом и теперь, а заодно давал деньги в рост и резал своих должников огромными, лихвенными поборами. Зажирел он до такой степени, что его короткие, оплывшие ноги, все изъеденные язвами, еле передвигались.

   – Хороша двойка!– повторил Пётр. – Где ж у вас с Бахтеяром городовой снаряд?

   – Чай, у Бахтеяра в погребу.

   – В пиве отмокает?

   – Пошто в пиве?

   – А то в чём же? Велик ли у тебя полк? Сколько посадских можешь скликать? Сколько слобожан?

   – Сколько слобожан? Да числа-то давненько не бывало. Нужды-то, сам знаешь, не было.

   – Пришла нужда! – перекрикнул Пётр. – Тресни сотского шкворнем по пузу. Пусть достаёт снаряд. Пусть наряжает биричей. Пусть скликает всех – численных и нечисленных. Всех как есть. Сказывай поход.

   – Поход? Куда поход?

   – Куда? В Кудрино, вот куда.

   – Как же распоряжу, когда снаряд-то...

   – Как хочешь, так и распоряжай. А не то голову прочь! И тебе и Дубовому Носу! – Пётр провёл рукой но потному лбу. – Снаряд! – передразнил он. – Чай, с наряд поизржавел да поистлел у тебя хуже твоих ходилок! Свой снаряд даю. Свою челядь даю, всю какая на дворе будет. Под твой ответ... Что зубом запрядал? Чтоб сегодня же до заката весь твой городовой полк был в Кудрине! Слышал? Не своим именем сказываю – дружина тебе велит. Слышал?

   – Кто ж поведёт полк? Мне-то где ж по моей убогости.

   – Тебе-то! Тоже, посадник!

Пётр побледнел и сморщился так, будто кто защемил ему сердце клещами.

   – Сам поведу полк! – выкрикнул он изменившимся голосом, держась за грудь. – Ступай.

Когда, поотдышавшись, он вызвал оружничего, тот на его вопрос ответил, что боярский снаряд исправен и весь цел, а мужеской челяди на дворе восемь душ, сам оружничий – девятый.

   – Восемь? Как – восемь! Где ж другие?

   – Двадцать душ со старостой ушли с рассвета на Сходню тамошний клин орать, да боронить, да огородом огораживать, как тобой, осподарем, велено.

   – Велено! Двадцать душ! А остальные где ж?

   – В Кудрине, чать, душ сорок осталось.

   – Сорок! А ещё-то остальные?

   – Да ещё-то никого и нет.

   – Как – нет? Где же?

   – Не ведаю. Поразошлись.

   – Маштак на дворе?

   – Нет.

   – А он где?

   – Не ведаю.

   – Как не ведаешь? О Маштаке не ведаешь?

   – О Маштаке. Он с утра как от тебя, от осподаря, ушёл, так с той поры на дворе и не бывал.

   – С утра?

V

Вскоре после полудня и началось то самое, чего при всём старании не перескажешь подряд, не скуёшь в одну цепку, потому что происходило это во многих местах зараз, а иногда хоть и не зараз, но так, что не поймёшь, где началось раньше, где позже и откуда куда перекидывалось.

В посаде вплоть до обеденной поры всё было тихо.

Старуха Воитиха, вдова, вязея, чулочница, что жила наискосых от московского сотского Бахтеяра, видела со своей завалинки, как в обед прибежал к Бахтеяру из города посадничий слуга. В этом не было ничего удивительного: у посадника с сотским, всё это знали, было много общих дел.

Вслед за тем Нехорошко Картавый, захребетник Дубового Носа, спасавшийся за его хребтом от боярских поборов, лучший его пивовар, а заодно сборщик вир и продаж, вывел Бахтеяра под руку из дома и повёл в город, к посаднику.

Это показалось Воитихе странным: всем было ведомо, что Дубовый Нос из-за своих язвенных ног выходит со двора только в очень редких, особенных случаях. Озадаченная Воитиха поманила к себе соседку, другую посадскую старуху, по прозвищу Тулка, тоже вдову, известную тем, что лучше других старух умела заговаривать зубную скорбь и была самая удалая на посаде ткачиха, ткавшая скатертные полотна и для боярского двора. Соседки долго обсуждали, что бы мог значить выход сотского.

Захребетник Нехорошко Картавый рассказывал впоследствии, что слышал своими ушами, как посадник с Бахтеяром советовались, кого наряжать в биричи. Дело было для обоих новое. Они сомневались, посылать ли биричей только в вольные слободы и селища или и в боярские и в княжие сёла, и какие слова биричам кликать, и не надо ль для княжих сел просить огнищаниновой помощи, потому что всем княжим сёлам он, огнищанин, голова. Думали, по словам Нехорошка, сначала вдвоём («оба срамны и увечны», как выражался тот же Нехорошко), потом втроём с огнищанином. Думали долго (а время-то шло). Напоследок решили нарядить биричей двадцать три души, самых молодых ребят, – из посадничьих да из огнищаниновых рядовичей, то есть из их вольнонаёмных челядников да из Бахтеяровых людей: Дубовый Нос обратил к тому времени в своих слуг уже немалое число задолжавших ему московлян.

Бахтеярова изба на посаде была и съезжей избой: там, на Бахтеяровом дворе, бывал правёж, то есть суд. Там стоял рядом со стопой пустых, опрокинутых пивных котлов деревянный козел, на который саживали провинившихся, когда бивали их кнутом или розгами. Здесь же через Нехорошкины и Бахтеяровы руки плавились в княжую казну виры и продажи [44]44
  Мелкие штрафы в пользу князя.


[Закрыть]
.

Вот тут-то, около этой хорошо знакомой московлянам избы, и стали сбираться биричи. Когда все они оказались налицо, Дубовый Нос выволокся на крылечко и приказал им, чтоб шли по всем слободам и сёлам, но княжим и по некняжим, по боярским и по небоярским, по всем, кроме Кудрина, и чтоб скликали сюда, на посад, к съезжей избе, весь мужеск пол, опричь младенцев и обветшалых старцев.

Исполнение этого Бахтеярова приказа задержалось несколько по его же собственной вине. Дело в том, что в ту самую ночь, когда были пожары, у Дубового Носа на огороде, на семи кострах, в семи подвесных медных котлах, варилось пиво. Поспело пиво лишь к тому Часу, когда Бахтеяра позвали к посаднику. Сотский, пока беседовал с посадником, не переставал вспоминать о пиве: всё беспокоился, как бы оно, простояв слишком долго в медных котлах, не стало медновато. Поэтому, воротясь от посадника домой, он первым долгом велел слугам перелить пиво в дубовые, врытые в землю чаны. В чанах под дубовыми же крышками пиво выстаивалось, покуда не остынет, а потом уж, остылое, разливалось по бочкам. А чаны, перед тем как горячее пиво в них вливать, надо было опалить изнутри соломой, чтоб не отдавали старой пивной прокисью. Бахтеяр строго-настрого приказал слугам (и тем, что в биричи были наряжены), чтоб не уходили со двора, покуда не опалят всех чанов и не перельют всего пива из всех котлов в чаны.

За тем опалом да за тем переливом Бахтеяровы слуги, чанопалы и пивочерпчие, а с ними и все прочие биричи позамешкались на Бахтеяровом дворе (а время всё шло).

В посаде между тем распространялась тревога, и предстоящем походе на Кудрино знали уже все. Посадские жители, люди по большей части торговые, опасливые, не решались ещё шуметь и в кучу не сходились, а только шастали из дома в дом и шептались.

Однако же когда биричи тронулись наконец в путь, посадские повышли из домов и столпились поодаль от Бахтеяровой избы, на перекрёстке, где от Великой продольной улицы отходил поперечный проулок, спускавшийся круто вниз, к Москве-реке.

На перекрёстке биричи смешались с посадскими и, прежде чем двинуться дальше, долго толковали с ними о чём-то. Но шума всё ещё не было.

Тем временем пришла к посадской старухе Воитихе и подсела к ней на завалинку жена Воротникова большака, кузнечиха с Можайской дороги. Пришла кузнечиха к Воитихе за чулочными спицами – на образец. Чулочные спицы были у Воитихи особые, добрые, ростовские, а кузнечихин муж, воротников большак, великан, только ещё учился о ту пору чулочные спицы тянуть и внезапною остудою закаливать.

И говорила тогда кузнечиха Воитихе, что в их можайском конце народ (всё больше кузнецы), прослышав о пожарах, а потом о походе, всполошился, побросал работу и, собравшись на дороге, у самой их кузницы, кучей, толкует о том, как бы в поход не идти.

Как только кузнечиха ушла, Воитиха поторопилась передать её вести о можайских кузнецах своей соседке Тулке. А Тулка пересказала своим трём соседкам, а те – мужьям. Посадские заволновались. Толпа на перекрёстке поумножилась, зашевелилась, заговорила громче.

Биричи, надобно сказать, промешкали ещё и оттого, что Дубовый Нос, наряжая их в путь, забыл объяснить, кому из них в какое село или в какую слободу идти. Потолковав между собой да поспорив, пошли биричи каждый кто куда хотел.

А куда хотели? Известно куда: к родным да к своим.

Биричи те же были московляне, что и все другие. А и всех-то московлян было о ту пору ещё не так-то много. И все друг дружке приходились либо родичами, либо своичами. У всех биричей по селищам да по слободам были где мать, где тётка, где сестрейка, а где и просто так девица: может, родня, а может, и не родня. Народ-то молодой да рабочий: на посадничьей пахоте, да на огнищаниновом конном дворе, да около Бахтеяровых пивных чанов не часто продохнёшь, а ещё реже отлучишься. А тут такое счастье: иди, дескать, вольной волею по слободам. Вот и разбрелись кому-куда любо.

У огнищанина работали по найму подконюшими два молодца, Худяк да Шейдяк, – такие дружки-толоконнички, что водой не разольёшь. Оба в биричи попали. Ну и пошли в обход по всем по названным посестрам и прослонялись по всем подмосковным ручьям да речушкам до самого вечера, покуда месяц на небо не вышел. Тут и спохватились друзья: «А ведь нам па Ходынке кликать!» А на посаде-то в тот час уж такое делалось, что какое там кликанье!

А был ещё у посадника вольнонаёмный слуга – или, по-тогдашнему, рядович – Балакирь: краснорожий, нос пуговкой и до тех пор кудряв, что никакая шапка на пустой башке не держалась. И окрутила того Балакиря разбойная девка Аксюшка, что жила где-то на отлёте, в воровском выселке, на Трёх Горах. Балакирев отец, княжой птицелов, тот самый, что в тот год ставил себе новый двор в Хлынове, не раз учил сына оглоблей, чтоб не бегал на Три Горы. Да и к попу за тем же дурака водил. Балакирь, послушав попа, дал отцу зарок: Аксюшку от своего сердца как ножом отрезать. А как нарядили Балакиря в биричи, товарищи его и спрашивают: «Небось на Трёх Горах мыслишь кликати?» А Балакирь нос наморщил, волосищи ногтищами проскрёб и отвечает товарищам: «Мне, мол, на Трёх Горах делать нечего. Пойду, – говорит, – кликать на Бережки, под Дорогомилово». А от Бережков до Трёх Гор рукой подать. Вот Балакирь-то, не доходя Дорогомиловской переправы, возьми да и прошвырнись вправо. «Сбегаю, – говорит про себя, – вспоследне на Три Горы, скажу Аксюшке, чтоб более николи меня не ждала; а оттуда мигом и на Бережки». Что он Аксюшке сказал, что Аксюшка Балакирю ответила, того никто не слыхал, только воротился глупый птицеловов сын с Трёх Гор лишь через неделю, когда в городе Москве всё было уже по-новому. Боялся краснорожий дурень, что посадник за отлучку вырежет у него из спины семь ремней: по ремню за каждый гульной день. А посадника-то...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю