355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Блок » Андрей Боголюбский » Текст книги (страница 12)
Андрей Боголюбский
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:17

Текст книги "Андрей Боголюбский"


Автор книги: Георгий Блок


Соавторы: Александр Кузьмин,Георгий Северцев-Полилов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 49 страниц)

XI

Меньшак начал с того, что вышел за ворота Петрова двора на площадь и, не обращая внимания на знаки манившего его к себе издали отца, кликнул того курчавого пешца, который так приглянулся младшей поповне. Это был его ученик по златокузнецкому делу. К посадничьему тыну поставили на стражу другого.

Учитель с учеником прошагали не торопясь в боярский дом. Красивые глаза парня теперь уже не щурились, а пристально и не без страха следили за медленными и точными движениями рыжебородого хозяина.

Они прошли первым делом в глухую клеть, где подробно переглядели и перещупали все брошенные Иваном пожитки.

   – Перебери пальцами подбой, – приказывал меньшак, протягивая ученику охабень Кучковича, подшитый жёлтой крашениной. – Вынь саблю. Тряхани ножны... Ничего не вытряс? Дай-ка я сам потрясу. Перекидай в углу стремена.

Перед тем как выйти из глухой клети, меньшак постоял на пороге, окидывая ещё раз беглым взглядом пересмотренные вещи, подёргивая огненные волоски длинной бороды, что-то, видать, запоминая и соображая.

Затем стали бродить по дому.

Ходили не скоро, словно гуляючи, и останавливались там, где другому и в голову бы не пришло смотреть. В верхних сенях, например, где не было ничего, кроме лавок да столов, за одним из которых осанисто и усердно завтракал Прокопий, задержались довольно долго: проверяли вдвоём все оконницы, одну за другой. Боярин Пётр Замятнич гордился этими оконницами. Это были толстые доски, в которых выпилили неровные круглые отверстия, а в отверстия вставили мутноватые стекла с радужным отливом. Таких стеклянных окон не было даже в соседних, княжеских хоромах.

Прокопий, не переставая жевать, отставляя одну миску и принимаясь за другую, поглядывал на меньшака потускневшим от сытости, равнодушно-снисходительным глазом, будто говорил про себя:

«Что ж, делай по-своему, раз тебе охота, на то ты и хитрец; мешать не стану, однако толка от твоих стараний не жду».

Когда спустились с лестницы к наружным дверям и хотели, не выходя на крыльцо, взять вправо, чтобы попасть в подлестничную клеть, где сидели сенные девушки, меньшак остановился вдруг около боковой узенькой дверки в чулан и погрузился в размышления. Долго вертел пальцем туда и сюда скинутый с петли дверной крюк, нагибался (он был очень близорук), рассматривал со всех сторон и даже неприметно лизнул ржавчину на бородке крюка, потом, многозначительно взглянув на ученика, молча показал ему, какими разными полосами лежит ржавчина: где осталась цела, а где содралась, обнажив чёрное, местами блестящее лицо железа.

Он заставил кудрявого парня запалить лучину и, войдя в чулан, где пахло сухой малиной, внимательно оглядел западню, вбитое в неё железное кольцо, пазы, куда она ложилась, и ступеньки осклизлой лесенки, что спускалась в подпол.

На самой западне – около кольца, вокруг западни – на полу чулана и на ступеньках был приметен очень небольшой, уже подсохший, но свежий кровяной следок, в разных местах одинаковый, только по-разному повёрнутый – где так, где эдак; и оттиснулся тоже по-разному – где поярче, где побледнее.

Дошла очередь и до самого подпола. Там провели больше часа.

Прокопий кончил завтракать. Узнав, что хитрокознец ещё не вернулся с обхода, он не очень огорчился. Его тянуло ко сну. Он тут же, в сенях, залез на лежанку.

«Хороша у Кучковны дочка, – думал он, засыпая, – бела, дородна, тонкоброва. Однако мать прежде-то куда лучше была. Да и сейчас хоть икону с неё пиши... Говорит: в седле, в потайном кармане... Ох, не помял ли!..»

В подполе жгли лучину за лучиной, ходили, ползали, шарили. Долго провозились около столбов, зашитых досками наподобие сусека. Доски отнимали. Там оказалось пустое подпечье, где нашли только заросшую старой пылью ломаную прялку, разбитую, тоже густо запылённую глиняную свистульку да костяной остов дохлой крысы.

Перебрали, распугивая пауков и мокриц, кучу проросшей репы. Подошли и к отдушине.

Меньшак, как только подступил к ней, сразу впился близорукими глазами в её нижнюю, местами подгнившую колоду. По вытеске в её наружном краю было видно, что на зиму отдушину закрывают снаружи ставнем. Торчал и согнутый гвоздь, которым убранный на лето ставень закрепляли снизу, чтобы не отходил от колоды.

Меньшак согнулся в три погибели. Пламенная борода мела занозистый срез дерева.

Под широкой головкой кованого гвоздя, зацепившись о её неровную, острую кромку, мотался на оконном сквозняке какой-то крохотный белый лоскут.

Веснушчатые пальцы, необыкновенно тонкие, длинные, проворные и дружные, осторожно сняли лоскут с гвоздя, положили его на ладонь и бережно разгладили.

Это был местами размохрившийся по ниткам очень маленький обрывок плотной, дорогой шёлковой ткани.

Меньшак поднёс его к самым глазам, потом к носу и, принюхиваясь к тряпице, как к цветку, взглянул на ученика с неясной улыбкой. Затем протянул ему ладонь с ветошкой и сказал:

   – Нюхни. Чуешь?

Ученик ничего не почуял, но из уважения к хозяину закивал головой и тоже улыбнулся, хоть и не понимая чему.

   – Небось не чуешь! – презрительно выговорил бородач. – Свежим человечьим потом отдаёт, вот чем. Учись!

Он просунул голову в отдушину и оглядел смородиновый куст, который теперь приходился в тени. Два молодых побега были сломлены. Листья на них чуть повяли, но ещё не свернулись. На лысой бороздке, пробитой каплями с крыши, лежала кисть раздавленных зелёных ягод.

Меньшак выпрямился и сказал:

   – Тут, в подвале, больше делать нечего. Зверь на волю вышел. Идём в сад.

XII

Кто посмотрел бы со стороны, как этот долговязый, нескладный человек (он, как и Прокопий, был теперь без доспеха, в болтавшемся на острых костях холщовом подброннике) медленно ходит по рядам ягодных кустов, как смотрит, будто грибовник, себе под ноги, то и дело нагибается, ворошит ветки, опускается на колени, а то и на четвереньки, опять поднимается во весь рост, останавливается, озирается, прислушивается и снова принимается перебирать куст за кустом, – кто посмотрел бы на него, не зная, в чём дело, тот, верно, принял бы его за полоумного.

То же самое проделывал и ученик в других рядах кустов.

На это ушёл ещё час.

А Прокопий всё спал и всхрапывал временами так громко, на весь дом, что внучок Кучковны, томившийся в бабкином терему, принимал этот храп за волчий вой и жался испуганно к матери.

Меньшак вышел из ягодника хмурый, озабоченный, вернулся к отдушине, посмотрел, словно с недоверием, на колоду, на кривой гвоздь, на раздавленные ягоды, прошёлся по выбитой каплями бороздке, понуро добрел до оплетённой хмелем сваи, просунул пальцы под колкую лозу, рассеянно погладил проточенную кое-где червём, нагретую солнцем округлость столба и, прислонясь к нему плечом, задумался.

Над ним, на уровне второй домовой связи, уходил вправо широкий помост набережного рундука. Солнце пробивалось во все щели между половицами помоста, рассекало воздушную тень ровными косыми завесами, где плавала золотая пыль, и ложилось частыми, яркими полосами на голую землю у подошвы свай.

Спуск с рундука в сад шёл тремя всходами, по двенадцати ступенек в каждом.

Под мост и под всходы рундука было убрано от дождя всякое садовницкое добро: лопаты с присохшей землёй, грабли, мотыги, тачка об одном колесе, грохот. Здесь же была составлена и свалена в беспорядке и другая хозяйственная снасть: пустая кадь с соскочившим обручем, с двумя ввалившимися внутрь ладами; стремянка; тот самый дощатый ставень, которым закрывали на зиму подвальную отдушину; разбитый скворечник. Около кучи красной глины стояло творило, где разводили глину водой, когда мазали яблоневые стволы.

В глубине, под площадкой между вторым и нижним всходами на рундук, куда солнце не хватало, были протянуты от сваи к свае верёвки, и на них четырьмя сплошными ярусами обвядали заготовленные на зиму берёзовые веники. Заслонённые переливчатыми солнечными завесами, они были едва видны.

Здесь ещё до меньшака всё было особенно старательно обыскано пешцами. Да и сам он пересмотрел тут всё до последней мелочи вдвоём с учеником, перед тем как идти в ягодник.

Блёкло-голубые глаза, затуманенные ушедшей в себя мыслью, будто ничего не видя, переходили с тачки на разбитый скворечник, со скворечника – на лежавшую боком стремянку, со стремянки – на слипшиеся после ночной грозы красные комья глины.

Ученик, сняв колпак, сбивал с него ногтем гусеницу, которая пристала к поярку, когда парень лазил по корням росшей у городской стены черёмухи.

Меньшак прокашлялся, по-отцовски прижав бороду к груди, сплюнул, нехотя оторвал плечо от сваи, подошёл, волоча ноги, к кади, заглянул в её пустое нутро и опять остановился в нерешительности.

В тесном пространстве между кучей глины и творилом осталась от грозы мутная лужа. Она успела уже пообмелеть и оголила лоснящуюся, красноватую гладь своих пологих бережков, обведённых в несколько колец тонким кружевцом высохшей пены.

Блеклые глаза вдруг засветились и сузились. Меньшак скакнул к творилу, согнулся крючком и замер: в вязкую глиняную мякоть глубоко вмазался след босой мужской ноги.

Все княжеские пешцы были хорошо обуты. Боярскую дворню сюда не пускали. Златокузнец вспомнил скинутые в глухой клети сапоги, чулки... Это мог быть только он, стольник Кучкович! Меньшак, не веря глазам, стал на колени и припал к луже так низко, что конец бороды окунулся в воду. В глубине ножного отпечатка, там, где оттиснулась мякоть большого пальца, был едва приметен узенький кровяной следок. Под рундуком опять закипела работа.

Повалили набок пустую кадь, которая оттого вся рассыпалась; её тяжёлое дубовое днище, откатившись в сторону, загромыхало по лопатам. Тачку опрокинули вверх колесом. Выбросили прочь стремянку. Перевернули грохот. Сам меньшак переворошил своими руками все веники. Всё понапрасну.

Редкие волосы хитрокознеца липли к потному лбу. Глаза ввалились. Впалые щёки точно крапивой обожгло.

   – Он здесь! – скрипел он зубами. – Больше ему негде быть!

Схватились один за лопату, другой за мотыгу. Пытали землю – нет ли где зарытого хода. Опять впустую.

Приставляли стремянку к сваям и переглядывали все пазухи между настилом рундука и матицами. Будь Кучков сын даже вдвое тощее меньшака, он и то не мог бы втиснуться ни в одну из этих пазух. Оба, и учитель и ученик, понимали это, а всё-таки лазили.

Не нашли, конечно, и тут ничего, кроме осиных гнёзд.

Меньшак вымещал досаду на ученике:

   – Не мотайся иод ногами!.. Куда суёшь клешни?.. Попяться, телепень, – сам полезу...

Бородач поднялся на вторую грядку стремянки, чтобы посмотреть, нет ли щели там, где помост рундука врезан в домовую стену, перебрал пальцами, чтобы взойти на третью грядку, потом вдруг раскрыл рот, захлопал белыми ресницами, смял усы и бороду в кулак, пробормотал еле слышно: «Елова моя голова!..» – и, взмахнув обеими руками, как крыльями, легко соскочил наземь.

Ученик, очумелый от окриков хозяина, совсем растерялся, когда тот, забыв усталость, перепрыгивая с мальчишеской ловкостью через раскиданную под рундуком всячину, бросился к висевшим на верёвках веникам.

Меньшак сунулся в них лицом, сунулся в другом месте, ещё раз подбежал к творилу, всмотрелся в найденный давеча след и проговорил быстро:

   – Туда и показывает...

И, вернувшись к веникам, приказал парню:

   – Режь верёвки!

Все четыре яруса сухих веников упали один за другим с громким шелестом, открыв за собой невысокую переборку из стоячих досок.

Такими досками был забран с трёх сторон весь простор под нижним всходом на рундук. Переборки были скрыты с двух боков рослой, густой крапивой, спереди – вениками.

Дощатая стенка, завешанная вениками, таилась в тени, но меньшак, пока искал под рундуком, натыкался на неё уж много раз руками и глазами. Однако же мысль о том, что за этой переборкой может быть что-то, – эта простая и естественная мысль, как ни странно, ни разу за всё утро не приходила в голову. Она блеснула впервые, невесть с чего, только в то мгновение, когда он всходил по стремянке и когда о вениках вовсе, кажется, и не помнил.

   – Елова моя голова! – повторил он, водя пальцами по неструганым доскам.

Тонкие, тёсаные доски, прибитые только сверху, были разной длины. Одни упирались в землю, другие, не доставая до неё, свободно висели на одном гвозде. Их легко было раздвинуть снизу и снова опустить прямо, как были.

   – Рви тесины! – крикнул бородач.

Парень ухватил одну висячую доску за нижний переруб, потянул на себя и стал задирать кверху. Она завизжала пробоиной о гвоздь, треснула и, расколовшись надвое, отвалилась. Оторвали ещё две тесины. В переборке зазиял чёрный проем.

   – Стой тут, стереги и слушай, – сказал меньшак и, выкинув, как слепец, руки вперёд, канул во мрак.

Со свету он сперва ничего не различил в потёмках. Только нащупал ногой земляной спуск. Ступив шага два, он мало-помалу пригляделся к темноте и стал разбирать, что вокруг него.

Он был в широкой, низкой закуте. Справа, слева, сзади были дощатые переборки, а сверху и спереди вместо потолка и четвёртой стены – только ступеньки и заглушины лестницы, которые лежали на трёх бревенчатых, сходивших вниз тетивах.

Под ними, на земле, в глубокой выемке стояли в ряд четыре длинных, больших, чем-то накрытых предмета.

«Никак, гробы?» – подумал златокузнец.

Холодок продёрнул спину и разошёлся по затылку. Он почувствовал каждый волосок на голове.

Пересилив себя, шагнул ближе, нагнулся, протянул пальцы.

Нет, не гробы, а громадные лозняковые корзины, накрытые рогожами.

Он приподнял угол одной из рогож. Корзина была доверху завалена сухим хмелем. Три другие были полны того же добра.

Он запустил обе руки в первую справа корзину и легко достал плетёного дна.

Выпрямился, вытряс колючие шишки из рукавов и полез во вторую. Та же сухая, пушистая, тёплая мякина, то же плетёное дно. В третью...

Он не успел ещё сообразить, что ткнулся пальцами во что-то живое, что это – человечья нога, как хмель в корзине заходил, зашумел, зашуршал, зашебаршил, и из него, как леший из пня, вспрянул во весь рост сын боярина Кучка.

В полумраке закуты, взлохмаченный, распаренный от хмельной духоты, с налитым кровью волдырём на мясистом лбу, весь усаженный цепкими шишками хмеля, в грязной, рваной сорочке, из которой пёрло наружу волосатое брюхо, он был страшен.

   – Это ты?! – заревел он, узнав меньшака. – Иуда! Убоец!

И, кинув на него всю свою тяжесть, мигом повалил и подмял под себя на земляном полу. Златокузнец не успел и вскрикнуть. Железные лапищи стиснули ему горло. У него гулко застучало в висках и помутилось в голове. Он ничего не видел, не слышал, чувствовал только, что пришёл конец, что раздавлен непомерным грузом, что кто-то горячо и часто дышит ему в самое лицо пивным перегаром.

Первое, что увидел ученик, когда вбежал в закуту, были босые ноги, которые скребли землю. Потом разглядел вздувшуюся горбом спину, красные ластовицы рваной сорочки, судорожное, безобразное подёргивание растопыренных локтей, натугу толстых плеч и под ними – опрокинутое, неузнаваемо искажённое, посинелое лицо хозяина с вылезающими из глазниц яблоками закатившихся глаз.

Парень не помня себя со всего размаха пхнул Кучковича сапогом под ребро, в жирный бок.

Тот только икнул, как жеребец селезёнкой, но даже не обернулся.

Тогда парень весь подобрался, съёжился, оскалил зубы, закусил язык и, примерившись, резко, что было силы, хряснул ребром ладони по бычьему загривку.

Иван Кучкович затрепыхал головой, захрипел, вскинул руки и рухнул без памяти на бок.

XIII

   – Кого привели? – спросил негромко Прокопий, спуская онемевшие ноги с лежанки, ещё не совсем очнувшись от долгого сна.

   – Стольника привели, Ивана Кучковича, – так же негромко ответил человек со шрамом поперёк лица.

   – Стольника! – проговорил Прокопий, высоко подняв брови. – Ну-у-у? Где ж нашли?

   – Под рундуком.

   – А тот-то... как его... хитрокознец, что не идёт?

   – Отхаживают: кровь не унять.

   – Ну-у-у? – протянул Прокопий, ещё выше задирая брови. – Что ж они, саблями, что ли, посеклись, что кровь не унять? – спросил он, выравнивая на высоком наперсье резной княжеский знак.

   – Какие сабли! Рукояткой да удавкой. Грудь у него проломлена. Из глотки кровь мечет. Печёнкой так и плюётся.

   – Где ж его отхаживают?

   – В отцовой воротной избёнке. Водой из-под точила поят.

   – Плох?

   – Нехорош.

Иван Кучкович дожидался за дверью со связанными за спиной локтями.

Он был одет в своё платье, умыт, и пышная борода расчёсана на две стороны. Багровый волдырь на лбу ещё больше налился кровью и стал наплывать на глаз. Лицо после недавнего беспамятства было землисто и одутловато.

Когда ему сказали идти, он задрал голову, выпятил перетянутый расшитым поясом живот и вошёл в сени неторопливо, чуть припадая на правую ногу, расшибленную о кольцо в западне.

К Прокопию вернулась вся его бодрая предприимчивость. Впереди было новое дело: допрос, проводы пойманного, суд и расправа. Он с воодушевлением обдумывал, как совершить всё повернее да пообрядливее.

Когда ввели к нему Кучковича, когда он увидал мелкие капельки пота на его широком губчатом носу, когда встретил его кровяной, дикий взгляд, у Прокопия точно последняя плева с глаз сошла. Нет, ни мира, ни правды не сыщешь в этой дремучей голове, в этом ежовом сердце! Перед ним стоял прямой и опасный враг, за которым не жаль пустить в погоню и тысячу пешцев.

XIV

Два часа спустя Прокопий, устав допрашивать Кучковича, послал сказать огнищанину, чтобы приискал цепь понадёжнее да привёл кузнеца посноровистее.

Вскоре затем стоявшая у боярских ворот стража впустила во двор чёрного исполина. Волочившаяся за ним цепь глубоко бороздила дорогу и рвала с корнем траву.

Рядом с ним все казались карликами. Вертевшийся около него огнищанин был ему по локоть. С его приходом даже просторный Петров двор сделался вдруг как будто тесен, а терем – низок.

Когда великан, покачивая широчайшими плечами, говорил или улыбался (а улыбался он часто и светло), его зубы так и сверкали в тусклой от копоти чёрной бороде. И так же ярко сверкали белки глаз, будто стараясь вылупиться из железной гари, под которой черно лоснились скулы, крылья ноздрей, веки и лоб.

Это был старший сын воротника, его большак, тот самый, что, не послушавшись отца, поставил кузницу не налево, а направо от Можайской дороги и попал в кабалу к огнищанину.

За ним, опираясь на кувалды, переминались с ноги на ногу два его подручных молотобойца, такие же мерные, как он.

Пешцы вывели на крыльцо Ивана Кучковича. Он горбился и был бледен.

Человек с уродливым шрамом долго гремел цепью, проверяя звено за звеном. Потом потёр ладонь о ладонь, стряхивая с рук ржавчину, и велел кузнецу приступать к делу: заковывать подстражного.

Засверкали зубы, заворочались белки: чёрный великан виновато улыбался и говорил, что ему надобно увидаться с боярином.

   – С каким боярином?

   – С самым большим: с боголюбовским, с тем, что пас привёл.

   – На что тебе?

   – Шибко надо.

   – Со мной говори: я за боярина.

   – Нет, мне с самим.

Человек со шрамом нахмурился. Он раскрыл было рот, чтобы прикрикнуть на невежу, но, взглянув на обтянутые чёрной просаленной рубахой необъятные плечи, раздумал ругаться и нехотя пошёл в дом.

Пешцы свели Кучковича с крыльца.

В дверях показался Прокопий.

   – Ну и страшило! – пробормотал он, взглянув на кузнеца. – Постарался огнищанин, нечего сказать, выбрал!

Большак бултыхнулся Прокопию в ноги, стукнув лбом о ступеньку крыльца.

   – Чего тебе?

   – Уволь! – сказал кузнец и улыбнулся ясной, молящей улыбкой.

Прокопий насупился:

   – Против князя идёшь?

Кузнец весь так и вскинулся:

   – Что ты, боярин! Это я-то – против князя?.. Да спроси кого хочешь – всех московлян, – он, не вставая с колен, оглянулся и обвёл вокруг себя ручищей, широкой, как заступ, – все скажут: у нашего брата, у чёрных людей, только и надёжи, что князь.

   – А сам крамольствуешь?

   – Уволь! – повторил кузнец. – Не могу на него поднять молот. – Он указал головой на Кучковича. – Совесть не велит.

   – Да ведь он князю – первый враг! (При этих словах Прокопия Кучкович переступил с ноги на ногу и метнул в него из-под бровей ярый взгляд.) Какая же в тебе совесть?

   – Кто князю враг, тот и нам обидчик, – ответил исполин. – А не могу. Смилуйся, боярин, пожалуй: уволь!

   – Да ты в уме ли? Или хмелен?

   – Умом не похвастаю, а в петрово говенье хмельным не оскоромлюсь, – обиделся кузнец, – Чай, крещёный!

   – Так какая ж у тебя, у крещёного остолопа, причина мне перечить?

   – Семейственная причина, вот какая, – раздельно произнёс кузнец таким голосом, будто удивлён, как с первого слова не поняли, в чём дело.

Он подробно рассказал, чей он внук, чей сын, и объяснил, что стольнику Ивану Кучковичу его меньшой брат, княжой златокузнец, по гроб обязан. При его помощи меньшак перешёл когда-то из Владимира в Боголюбово и сделался княжеским вольным слугой. А стало быть, и всей их семье Иван Кучкович – благодетель.

   – Так мне ли на нём железа клепать?

   – Умный тебя поп крестил, – сказал Прокопий, – да напрасно не утопил! А знаешь ли ты, кочергова твоя душа, что благодетель-то ваш семейственный твоему– то меньшому брату ноне грудь проломил да едва насмерть его не удавил?

   – Знаю, – спокойно кивнул головой кузнец. – Так ведь у них ноне меж собой инакое дело было – битвенное: ни моря без воды, ни войны без крови. А мне по нашему ремеслу никак это нельзя: Кузьмодемьяна прогневаю.

Прокопий посмотрел ему пристально в глаза, покачал головой, вздохнул и сказал огнищанину:

   – Приведи другого кузнеца.

   – Пошто другого? – вскрикнул великан, поспешно поднимаясь на ноги. – Мои юноты [32]32
  Ученики ремесленника.


[Закрыть]
всё справят: им не грех. – И он указал обеими руками на своих молотобойцев.

   – Да ладно ли сделают?

   – Мои-то юноты? Княжое-то дело? Да коли где навараксают, так я им головы поскусаю, кишки своими чубами повытаскаю!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю